Розанов В В
Опавшие листья (Короб первый)

   Василий Васильевич Розанов
   (1856-1919)
   ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ
   Короб первый
   Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.
   (три года уже).
   * * *
   Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.
   Даже не интересно...
   * * *
   Что значит, когда "я умру"?
   Освободится квартира на Коломенской*, и хозяин сдаст ее новому жильцу.
   Еще что?
   Библиографы будут разбирать мои книги.
   А я сам ?
   Сам? - ничего.
   Бюро получит за похороны 60 руб., и в "марте" эти 60 руб. войдут в "итог". Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания.
   Какие ужасы!
   * * *
   Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва - где "я могу"; где "я могу" - нет молитвы.
   * * *
   Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.
   "Прибавляет" только теснейшая и редкая симпатия, "душа
   в душу" и "один ум". Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.
   И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.
   (за у трен. чаем).
   * * *
   И бегут, бегут все. Куда? зачем? - Ты спрашиваешь, зачем мировое volo?1 Да тут - не volo, а скорее ноги скользят, животы трясутся Это скетинг-ринг, а не жизнь.
   (на Волкова).
   * * *
   Да. Смерть - это тоже религия. Другая религия.
   Никогда не приходило на ум.
   Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.
   Смерть - конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни "самых законов геометрии".
   Да, "смерть" одолевает даже математику. "Дважды два - ноль".
   (смотря на небо в саду).
   Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд-дают ноль. Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду - дают ноль.
   Кому этот "ноль" нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем? "
   Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. п. ведь тогда не выйдет ли: она сама - Бог? на Божьем месте.
   Ужасные вопросы.
   Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.
   Хочу (лат.).
   * * *
   Смерть "бабушки"* (Ал. Андр. Рудневой) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и "со мною" - ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело "со мною" не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.
   Итак, мы с мамой умрем, и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. "Конец", "кончено". Это "кончено" не относительно подробностей, но целого, всего ужасно.
   Я - кончен. Зачем же я жил?!!
   * * *
   Если бы не любовь "друга" и вся история этой любви, - как обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента. И, верно, все скоро оборвалось бы.
   ... о чем писать? Все написано давно*
   (Лерм.)
   Судьба с "другом" открьша мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом.
   * * *
   Как самые счастливые минуты мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. Стаха и Алекс. Пет. П-ва, рассказ "друга" о первой любви* ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.
   Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить.
   * * *
   Что же я скажу (на т.е.) Богу о том, что Он послал меня Увидеть?
   Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?
   Нет.
   Что же я скажу?
   Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня.
   * * *
   Я пролетал около тем, но не летел на темы. Самый полет - вот моя жизнь. Темы - "как во сне". Одна, другая... много... и все забыл. Забуду к могиле. На том свете буду без тем. Бог меня спросит:
   - Что же ты сделал?
   - Ничего.
   * * *
   Нужно хорошо "вязать чулок своей жизни" и - не помышлять об остальном. Остальное - в "Судьбе": и все равно там мы ничего не сделаем, а свое ("чулок") испортим (через отвлечение внимания).
   * * *
   Эгоизм - не худ; это - кристалл (твердость, неразрушимость) около "я". И собственно, если бы все "я" были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., "государство" (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в "анархизме": не нужно общего, KOIVOV: и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, чтб такое "доисторическое существование народов": по Дрэперу* и таким же, это "троглодиты", так как "не имели всеобщего обязательного обучения" и их не объегоривали янки; но по Библии - это был "рай". Стоит же Библия Дрэпера.
   (за корректурой).
   * * *
   Проснулся...
   Какие-то звуки... И заботливо прохожу в темном еще утре по комнатам.
   С востока - светает.
   На клеенчатом диванчике, поджав под длинную ночную рубаху голые ножонки, - сидит Вася*, закинув голову в утро (окно на восток), с книгой в руках твердит сквозь сон:
   И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла. Ад-ми-рал-тей-ска-я... Ад-ми-рал-тей-ска-я... Ад-ми-рал-тей-ска-я...
   Не дается слово... такая "Америка"; да и как "игла" на улице? И он перевирает:
   ...светла
   Адмиралтейская игла, Адмиралтейская звезда, Горит восточная звезда.
   - Ты что,Вася?
   Перевел на меня умные, всегда у него серьезные глаза. Плоха память, старается, трудно, - потому и серьезен:
   - Повторяю урок.
   - Так нужно учить:
   Адмиралтейская игла.
   Это шпиц такой. В несколько саженей длины, т. е. высоты.
   - Шпиц? Что это?
   - Э... крыша. Т. е. на крыше. Все равно. Только надо: игла. Учи, учи, маленькой.
   И - повернулся. По дому - благополучно. В спину мне слышалось:
   Ад-ми-рал-тей-ска-я звезда, Ад-ми-рал-тей-ска-я игла.
   * * *
   Не литература, а литературность ужасна: литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово, но этим все и кончается, - само переживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о нет! оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове "гак себе". От этого после "золотых эпох" в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.
   Вот почему литературы, в сущности, не нужно: тут прав К. Леонтьев. "Почему, перечисляя славу века, назовут все Гете и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга".
   В самом деле, "почему"? Почему "век Николая" был "веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя", а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет - так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев "Скалозубами" и "Бетрищевыми"*. Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не "великая литература", а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература мож. быть и "кой-какая" - "на задворках".
   Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь "все проваливается"? что - не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь - а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М.6., мы живем в великом окончании литературы.
   * * *
   Листья в движении, но никакого шума. Все обрызгано дождем сквозь солнце. И мамочка сказала:
   - Посмотри.
   Я глядел и думал тб же. Она же думала и сказала:
   - Что может быть чище природы...
   Она не говорила, но это была ее мысль, которую я продолжал:
   - И люди и жизнь их уже не так чисты, как природа-Мамочка сказала:
   - Как природа невинна. И как поэтому благородна...
   (лет восемь назад в саду).
   Когда я прочел это мамочке, она сказала:
   - Это было года четыре назад.
   Это еще было до болезни, но она забыла: тому - лет восемь. Она прибавила:
   - Ты теперь несчастен, и потому вспоминаешь о том, когда мы были счастливы.
   Прихрамывая, несет полотняные туфли, потому что сапоги я снял и по ошибке поставил торжественно перед собою на перильцах балкона ("куда-нибудь").
   И все хромает.
   И все помогает.
   - Как было нехорошо вчера без тебя. Припадок. Даже лед на голову клала (крайне редкое средство).
   * * *
   Иду. Иду. Иду. Иду...
   И где кончится мой путь - не знаю.
   И не интересуюсь. Что-то стихийное и нечеловеческое. Скорее, "несет", а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.
   (окружной суд, об "Уединен." *).
   * * *
   После книгопечатания любовь стала невозможной. Какая же любовь "с книгою"?
   (собираясь на именины).
   * * *
   Сказать, что Шперка теперь совсем нет на свете, - невозможно. Там, м. б., в платоновском смысле "бессмертие души" - и ошибочно: но для моих друзей оно ни в коем случае не ошибочно.
   И не то чтобы "душа Шперка - бессмертна": а его боро-денка рыжая не могла умереть. "Вызов" его (такой приятель был) дожидается у ворот, и сам он на конке - направляется ко мне на Павловскую*. Все как было. А "душа" его "бессмертна" ли: и - не знаю, и - не интересуюсь.
   Все бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не "заплатывается", с тех пор как была. Это лучше "бессмертия души", которое сухо и отвлеченно.
   Я хочу "на тот свет" прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.
   (16 мая 1912 г.).
   * * *
   Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) - в "сословном разделении".
   Соловьев если не был аристократ, то все равно был "в славе" (в "излишней славе"). Мне твердо известно, что тут - не зависть ("мне все равно"). Но говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковн. школу), - я помню, что все им говоримое было мне чужое; и то же с Соловьевым, то же - с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему-то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их "философия и публицистика" (устно). Эта "раздавленная собака", пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой "раздавленности", напротив, сами они весьма и весьма "давили" (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то "3", то "1" Гоголю:* приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены: и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними "водиться" (знаться). "Ну, и успевайте, господа, - мое дело сторона". С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя "предмета". Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о "мелочах жизни", которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно тб или - тогб, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины "душе болеть", и от этого я их не любил.
   "Сословное разделение": я это чувствовал с Рачинским. Всегда было "все равно", чтб бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было "все равно", что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, - по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой мир, "другая кожа", "другая шкура". Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. "Весь мир другой: - его, и мой". С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, "не нужен в мире", как и я (себя чувствовал). Вот эта "ненужность", "отшвырнутость" от мира ужасно соединяет, и "страшно все сразу становится понятно"; и люди не на словах становятся братья.
   * * *
   История не есть ли чудовищное другое лицо, которое проглатывает людей себе в пишу, нисколько не думая о их счастье. Не интересуясь им?
   Не есть ли мы - "я" в "Я* ?
   Как все страшно и безжалостно устроено.
   (в лесу).
   * * *
   Есть ли жалость в мире? Красота - да, смысл - да. Но жалость?
   Звезды жалеют ли? Мать - жалеет: и да будет она выше звезд.
   (в лесу).
   * * *
   Жалость - в маленьком. Вот почему я люблю маленькое.
   (в лесу).
   * * *
   Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастие.
   (Змая 1912 г.).
   ...и, может быть, только от этого писателей нельзя судить страшным судом... Строгим-т их все-таки следует судить.
   (4 мая 1912 г.).
   1 р. 50 к.
   - Я тебе, деточка, переложу подушку к ногам. А то от горячей печи голова разболится.
   - Хорошо, папа. Но поставь стул (к изголовью). Поставил.
   И, улыбаясь, поднялась и, вынув что-то из-под подушки, бросила на решетку стула серебряный рубль.
   - Я буду на него смотреть.
   Я уже догадался: "рубль" мамочка дала, чтобы было "терпеливее" лежать.
   Больна. 11 или 12 лет.
   Варя* в саду так и старается. Метлой больше себя сметает по дорожкам и перед балконом листья, бумажки и всякий сор, - чтобы бросить в яму.
   - Хорошо, Варя.
   Подняла голову. Вся красивая. Волосы как лен. Огромные серые глаза, с прелестью вечного недоумения в них, подпольного проказничества, и смелости. И чудный (от работы) румянец на щеках.
   13 лет.
   Это она зарабатывает свой полтинник. Больная мама говорит мне с кушетки:
   - Ну, все-таки и моцион на воздухе.
   Трем удовольствие, и всего обошлось в 1 р. 50 к.
   Варю Таня* (старшая, с нею в одной школе) зовет "белый коняшка" или "белый конек". Она в самом деле похожа на жеребеночка. Вся большая, веселая, энергичная, - и от белых волос и белого цвета кожи ее прозвали "белым конем".
   Это когда-то давно-давно, когда все были крошечные и в училища еще ни одна не поступала, - я купил, увидя на окне кондитерской на Знаменской (была страстная неделя) зверьков из папье-маше. Купил слона, жирафу и зебру. И принес домой, вынул "секретно" из-под пальто и сказал:
   - Выбирайте себе по одному, но такого зверя, чтобы он был похож на взявшего.
   Они, минуту смотря, схватили:
   Толстенькая и добренькая Вера* с милой улыбкой
   - слона.
   Зебру, - шея дугой и белесоватая щетинка на шее торчит кверху (как у нее стриженые волосы)
   - Варя.
   А тонкая, с желтовато-блеклыми пятнышками, вся сжатая и стройная жирафа досталась
   - Тане.
   Все дети были похожи именно на этих животных, и в кондитерской я оттого и купил их, что меня поразило сходство по типу, по духу.
   Еще было давно: я купил мохнатую собачонку, пуделя. И, не говоря ничего дома, положил под подушку Вере, во время вечернего чая. Когда она пошла спать, то я стал около лестницы, отделенной лишь досчатой стеной от их комнаты. Слышу:
   - Ай!
   - Ай! Ай! Ай!
   - Что это такое? Что это такое?
   Я прошел к себе. Не сказал ничего, ни сегодня, ни завтра. И на слова: "Не ты ли положил?" - отвечал что-то грубо и равнодушно. Так она и не узнала, как, что и откуда.
   * * *
   Толстой был гениален, но не умен*. А при всякой гениальности ум все-таки "не мешает".
   * * *
   Ум, положим, - мещанинишко, а без "третьего элемента" все-таки не проживешь.
   Надо ходить в чищеных сапогах, надо, чтобы кто-то сшил платье. "Илья-пророк" все-таки имел мйлоть*, и ее сшил какой-нибудь портной.
   Самое презрение к уму (мистики), т. е. к мещанину, имеет что-то на самом конце своем - мещанское. "Я такой барин" или "пророк", что "не подаю руки этой чуйке". Сказавший или подумавший так ео ipso1 обращается в псевдобарина и лжепророка.
   Настоящее господство над умом должно быть совершенно глубоким, совершенно в себе запрятанным; это должно быть субъективной тайной. Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера "вашим превосходительством", - и вообще не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера.
   1 Вследствие этого (лат.).
   * * *
   Мож. быть, я расхожусь не с человеком, а только с литературой? Разойтись с человеком страшно. С литературой - ничего особенного.
   * * *
   Левин* верно упрекает меня в "эгоизме". Конечно - это есть. И даже именно от этого я и писал (пишу) "Уедж писал (пишу) в глубокой тоске как-нибудь разорвать кольцо уединения... Это именно кольцо, надетое с рождения.
   Из-за него я и кричу: вот что здесь, пусть - узнают, если уже невозможно ни увидеть, ни осязать, ни прийти на помощь.
   Как утонувший, на дне глубокого колодца, кричал бы людям "там", "на земле".
   * * *
   Вывороченные шпалы. Шашки*. Песок. Камень. Рытвины.
   - Что это? - ремонт мостовой?
   - Нет, это "Сочинения Розанова". И по железным рельсам несется уверенно трамвай.
   (на Невском, ремонт).
   * * *
   Много есть прекрасного в России. 17 октября*, конституция, как спит Иван Павлыч*. Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невск.). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника - разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери.
   И над дверью большой образ Спаса, с горящей лампадой. Полное православие.
   И лавка небольшая. Все дерево. По-русски. И покупатель - серьезный и озабоченный, - в благородном подъеме к труду и воздержанию.
   Вечером пришли секунданты на дуэль*. Едва отделался.
   В чистый понедельник* грибные и рыбные лавки первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского*.
   (первый день Великого Поста).
   * * *
   25-летний юбилей Корецкого*. Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в "Нов. Вр.".
   Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
   Очевидно, гг. писатели идут "поздравлять" всюду, где поставлена семга на стол.
   Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо "всех свобод" поставить густые ряды столов с "беломорскою семгою". "Большинство голосов" придет, придет "равное, тайное, всеобщее голосование". Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после "благодарности" требовать чего-нибудь. Так Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.
   "Дорого да сердито..." Тут наоборот - "не дорого и не сердито".
   (март, 1912 г.)
   * * *
   Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: "Я люблю мужчин!" - "Ну что же: ты - содомит". И на этом можно закрыть книгу.
   Она вся сплетена из volo и scio: его scio1 - гениально, по крайней мере где касается обзора природы. Женским глазом он уловил тысячи дотоле незаметных подробностей; даже заметил, что "кормление ребенка возбуждает женщину". (Отсюда, собственно, и происходит вечное "перекармливание" кормилицами и матерями и последующее заболевание у младенцев желудка, с которым "нет справы".)
   - Фу, какая баба! - Точно ты сам кормил ребенка или хотел его выкормить!
   "Женщина бесконечно благодарна мужчине за совокупление, и когда в нее втекает мужское семя, то это - кульминационная точка ее существования". Это он не повторяет, а твердит в своей книге. Можно погрозить пальчиком: "Не выдавай тайны, баба! Скрой тщательнее свои грезы!!" Он говорит о всех женщинах, как бы они были все его соперницами, - с этим же раздражением. Но женщины великодушнее. Имея каждая своего верного мужа, они нимало не претендуют на уличных самцов и оставляют на долю Вейнингера совершенно достаточно брюк.
   Ревнование (мужчин) к женщинам заставило его ненавидеть "соперниц". С тем вместе он полон глубочайшей нравственной тоски: и в ней раскрыл глубокую нравственность женщин, - которую в ревности отрицает. Он перешел в христианство: как и вообще женщины (св. Ольга*, св. Клотильда*, св. Берта*) первые приняли христианство. Напротив, евреев он ненавидит: и опять потому, что - суть его "соперницы" (бабья натура евреев, - моя idee fixe).
   1 Знаю (лат.).
   * * *
   Наш Иван Павлович - врожденный священник, но не посвящается. Много заботы. И пока остается учителем семинарии.
   Он всегда немного дремлет. И если ему дать выдремать-ся - он становится веселее. А если разбудить, становится раздражен. Но не очень и не долго.
   У него жена - через 8 лет брака - стала "в таком положении". Он ужасно сконфузился и написал предупредительно всем знакомым, чтобы не приходили. "Жена несколько нездорова, а когда выздоровит - я извещу".
   Она умерла. Он написал в письме: "Царство ей небесное. Там ей лучше".
   Так кончаются наши "священные истории". Очень коротко.
   (за чаем вспомнил).
   * * *
   Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
   (24марта, 1912 г., купив 3 места на Волковом).
   * * *
   У Нины Р-вой* (плем.) подруга: вся погружена в историю, космографию. Видна. Красива. Хороший рост. Я и спрашиваю:
   - Что самое прекрасное в мужчине? Она вдохновенно подняла голову:
   - Сила!
   (на побывке в Москве).
   * * *
   Никогда, никогда не порадуется священник "плоду чрева".
   Никогда.
   Никогда ex cathedra1, а разве приватно.
   1 С кафедры (лат.).
   А между тем есть нумизмат Б. (он производит себя от Александра Бала*, царя Сирии), у которого я увидел бронзовую Faustina jun., с реверзом (изображение на обратной стороне монеты): женщина держит на руках двух младенцев, а у ног ее держатся за подол тоже два - побольше - ребенка. Надпись кругом:
   FECUNDITAS AUGUSTAE, т. е.
   ЧАДОРОДИЕ ЦАРИЦЫ.
   Я был так поражен красотой этого смысла, что тотчас купил. "Торговая монета", орудие обмена, в руках у всех, У торговок, проституток, мясников, франтов, в Тибуре* и на Капитолии*: и вдруг императрица Фаустина* (жена Марка Аврелия), такая видная, такая царственная (портрет на лицевой стороне монеты), точно вываливает беременный живот на руки "доброго народа Римского", говоря:
   "- Радуйтесь, я еще родила: теперь у меня - четверо".
   Все это я выразил вслух, и старик Б., хитрый и остроумный, тотчас крикнул жену свою: вышла пышная большая дама, лет на 20 моложе Б., и я стал ей показывать монету, кажется, забыв немножко, что она "дама". Но она (гречанка, как и он) сейчас поняла и стала с сочувствием слушать, а когда я ее деликатно упрекнул, что "вот у нее небойсь - нет четверых", - она с живостью ответила:
   - Нет, ровно четверо: моряк, студент и дочь...
   Но она моментально вышла и ввела дочь, такую же красавицу, как сама. Этой я ничего не сказал (барышня), и она скоро вышла.
   Вхожу через два года, отдать Б. должишко (рублей 70) за монеты. Постарел старик, и жена чуть-чуть постарела. Говорю ей:
   - Уговорите мужа, он совсем стар, упомянуть в духовном завещании, что он дарит мне тетрадрахму* Маронеи* с Дионисом, держащим два тирса (трости) и кисть винограда (руб. 25), и тетрадрахму Триполиса* (в Финикии, а Миронея - во Фракии) с головою Диоскуров* (около ста рублей).
   Б. кричит:
   - Ах, вы... Я - вас переживу.
   - Куда, вы весь седой. Состояние у вас большое, и что вам две монеты, стоимостью в 125 р., детям же они, очевидно, не нужны, потому что это специальность. А что дочь?
   - Вышла замуж!!
   - Вышла замуж?!! Это добродетельно. И...
   - И уже сын, - сказала счастливая бабушка.
   Она была очень хороша. Пышна. И именно как Фаустина. Ни чуточки одряхления или старости, "склонения долу"; Б., хоть весь белый, жив и юрок, как сороконожка. Уверен, самое проницательное и "нужное" лицо в своем министерстве.
   Вот такого как бы "баюкания куретами младенца Диониса"* (миф, - есть на монетах), свободного, без сала, но с шутками и любящего, - нет, не было, не будет возле одежд с позументами, слишком официальных и торжественных, чтобы снизойти до пеленок, кровати и спальни.
   Отсюда такое недоумение и взрыв ярости, когда я предложил на Религиозно-Философских собраниях*, чтобы новобрачным первое время после венчания предоставлено было оставаться там, где они и повенчались; потому что я читал у Андрея Печерского*, как в прекрасной церемонии постригаемая в монашество девушка проводит в моленной (церковь старообрядчес-кая) трое суток, и ей приносят туда еду и питье. "Что монахам, - то и семейным,равная честь и равный обряд" - моя мысль. Это - о провождении в священном месте нескольких суток новобрачия, суток трех, суток семи, - я повторил потом (передавая о предложении в Рел.-Фил. собрании) и в "Нов. Вр.". Уединение вместо молитвы, при мерцающих образах, немногих зажженных лампадах, без людей, без посторонних, без чужих глаз, без чужих ушей... какие все это может родить думы, впечатления! И как бы эти переживания протянулись длинной полосой тихого религиозного света в начинающуюся и уже начавшуюся супружескую жизнь, - начавшуюся именно здесь, в Доме молитвы. Здесь невольно приходили бы первые "предзнаме-нования", - предметы, признаки, как у vates1 древности. И кто еще так нуждается во всем этом, как не тревожно вступившие в самую важную и самую ценную, - самую сладкую, но и самую опасную, - связь. Антоний Храповицкий* все это представил совершенно не так, как мне представлялось в тот поистине час ясновидения, когда я сказал предложенное. Мне представлялась ночь и половина храма с открытым куполом, под звездами, среди которого подымаются небольшие деревца и цветы, посаженные в почву по дорожкам, откуда вынуты половицы пола и насыпана черная земля. Вот тут-то, среди цветов и дерев и под звездами, в природе и вместе с тем во храме, юные проводят неделю, две, три, четыре. Это - как бы летняя часть храма, в отличие от зимней, "теплой" (у нас на севере). Конечно, все это преимущественно осуществимо на юге: но ведь во владениях России есть и юг. Что же еще? Они остаются здесь до ясно обозначившейся беременности. Здесь - и бассейн. Ведь в ветхозаветном храме был же бассейн для погружения священников и первосвященника, - "каменное море", утвержденное на спинах двенадцати изваянных быков. Почему эту подробность ветхозаветного культа не внести в наши церкви, где есть же ветхозаветный "занавес", где читаются "паремии", т. е. извлечения из ветхозаветных книг. И вообще со Священным Писанием Ветхого Завета у нас не разорвано. Да и в Новом Завете... Разве мы не читаем там, разве на богослужении нашем не возглашается: "Говорю вам, что Царствие Божие подобно Чертогу Брачному..."* "Чертогу Брачному"!! - конечно, это не в смысле танцующей вечеринки гостей, которая не отличается от всяких других вечеринок и к браку никакого отношения не имеет, а в смысле - комнаты для двух новобрачных, в смысле их опочивальни. Ужели же то, с чем сравнена самая суть того, о чем учил Спаситель (Царствие Божие), - неужели это низко, грязно и недостойно того, чтобы мы часть церкви своей приспособили, - украсив деревьями, цветами и бассейном, - к этому образу в устах Спасителя?! Внести в нашу церковь Чертог брачный - и была моя мысль. Нет, верно указание Рцы, много раз им повторенное (а он ли не религиозен и не предан православию, взяв самый псевдоним свой от диаконского "рцы", "рцем"), что "тесто еще не взошло* (евангельская притча) и закваска (дрожжи) не овладела всею мукою, всыпанною в сосуд". Эта "мука, всыпанная в сосуд", есть вся наша жизнь. Весь наш быт. Вот этим бытом еще не овладели вполне "дрожжи", евангельская "закваска", т. е. Слово Божие, целые Божий притчи, образы, сравнения!!! Позвольте, да в церкви Смоленского кладбища я, хороня старшую Надю*, видел комнату с вывеской над дверью: "Контора"; какового имени и какового смысла с утвердительным значением нигде нет в Евангелии. Позвольте, скажите вы, владыка Антоний, - почему же "Контора" выше и священнее "Чертога брачного", о котором, и не раз, Спаситель говорил любяще и уважительно. И если внесена сейчас "Контора" в храмы, не обезобразив и не загрязнив их, то почему это храмы наши загрязнились бы через внесение в них нареченных с любовью Спасителем Чертогов брачных?! - конечно, не одного, а многих, потому что в течение 2-3 месяцев до беременности вот этой молодой, положим, Марии, повенчается еще много следующих Лиз и Екатерин. Подобное внесение просто лишь "непривычно", мы не привыкли "видеть". Но "мы не привыкли" и "ересь" это разница. При этом, разумеется, никаких актов (как предположил же еп. Антоний!!!) на виду не будет, так как после грехопадения всему этому указано быть в тайне и сокровении ("кожаные препоясания"); и именно для воспоминания об этом потрясающем законе отдельные чертоги (в нишах стен? возле стен? позади хоров?) должны быть завешаны именно кожами, шкурами зверей, имея открытым лишь верх для соединения с воздухом храма. Как было не понять моей мысли: раз все здесь - религия, то, конечно, все должно быть деликатно и не оскорбительно для взора и для ума. Все - именно так, как и привыкли в супружестве: где чистейшие семьи и благороднейшие домы, напр., домы священников, не оскверняются сами и не оскорбляют ни взора, ни ума тем, что в них оплодотворяются и множатся, а при замужестве дочери ("взяли зятя в семью") оплодотворяются и множатся родители и дети. Почему же не к такой семье, почему именно к одинокой квартире ректора-архимандрита должен быть придвинут по образу, по типу и по духу наш православный храм, в котором молитвенников-семьянинов больше, нежели холостых или вдовствующих!!!???!