Дома – Кессель уже привык говорить и думать об этой квартире не как о «своей» или «нашей», а как о «квартире Ренаты». – дома была Жаба. Простуда не мешала ей говорить, а уж рыдать – тем более.
   Да, дома Жаба, подумал Кессель, дойдя до конца Вернекштрассе и остановившись в нерешительности: куда пойти дальше, он пока не знал.
   Вспомнив, что сегодня вторник (у него весь день было такое чувство, что сегодня понедельник, потому что вчерашний день был нерабочим), он подумал, не зайти ли к Вермуту Грефу на очередную «исповедь». Тем более, что и унылая погода, казалось, сама к этому располагает.
   Греф жил недалеко оттуда, на Изабеллаштрассе. Кессель свернул на Фейличштрассе и пошел в том направлении. Осенью многое кажется иным, например, фасады. То ли это из-за рассеянной в воздухе невидимой влаги, мириадов мельчайших капелек тумана, то ли от того, что сумерки наступают так рано?… Дома и вправду теряют краски. Их фасады становятся холоднее, жестче, и дома словно уходят в себя. Поздней осенью, в ноябре зайти в чужой дом делается труднее. Дома как бы противятся вторжению, их окружает плотная, легкая защитная оболочка. Там, внутри, уютно и тепло, но эта теплая сердцевина как бы уменьшается в объеме: она больше не касается стен и не проникает наружу. Летом сквозь окна домов можно заглянуть внутрь. Осенью – только наружу. Каменные завитушки на старинных стенах беспомощно повисают в сыром воздухе, жильцы о них забывают. Дай Бог всем этим аркам и эркерам, портикам и рельефам счастливо пережить зиму.
   Пройдя почти всю площадь, Кессель вспомнил, что Вермут Греф хотел провести всю эту, пусть и укороченную из-за праздника неделю в Китцбюэле вместе со своей собакой, которую звали Жулик. Несколько лет назад Греф летом случайно попал в Китцбюэль и завел знакомство с работником одной из гостиниц. С тех пор он проводил там все свои отпуска, отгулы и выходные, даже зимой. «Даже» в данном случае означало, что знаменитое высказывание Рихарда Штрауса, переведенное Куртом Вильгельмом с французского на немецкий: «Лыжный спорт есть занятие для деревенских почтальонов в Норвегии», было не только любимой цитатой Грефа, но и его жизненным кредо. Однако в последнее время Греф носился с мыслью купить себе беговые лыжи.
   – Я тоже люблю зиму, – отговаривал его Кессель, – я очень люблю и снег, и холод, и именно поэтому в принципе отвергаю всякие лыжи.
   – Так лыжи-то беговые… – возражал Греф.
   – Для меня лыжный спорт не оправдан даже как занятие для деревенских почтальонов в Норвегии. Без лыжников и Норвегия была бы значительно краше.
   – Так я же только для бега! – оправдывался Греф. – А бег – это не спорт, это как прогулка по снегу, только на лыжах.
   – Это просто отговорка, дань моде, и ты сам это прекрасно знаешь. Ты пытаешься заглушить голос совести.
   Грефа это явно смутило. Одно то, что ему не пришло в голову остроумного ответа, уже говорило о многом.
   И тем не менее Греф, как вспомнил Кессель, именно в эту неделю решил снова поехать в Китцбюэль. Правда, без лыж. Пока.
   Кессель повернул обратно и пошел по направлению к Английскому саду. В маленьком кинотеатре напротив только что закончился сеанс. Фильм назывался «Летний роман». Из зала вышли две старые дамы Обменявшись презрительными взглядами, точно каждая считала другую недостойной никаких романов, тем более летних, они разошлись в разные стороны.
   Неделю назад осень была еще разноцветной, на деревьях сверкали красные и золотые листья, а небо было голубым и ясным. Сейчас деревья уже почти совсем оголились, их переплетающиеся черные ветви напоминали сети, а редкие пожухлые листья – чьи-то запутавшиеся в сетях ладони. Опавшие листья на асфальте больше не были золотыми и красивыми: они отсырели, слиплись и потемнели. Как тонка грань между золотом и грязью, подумал Кессель, между глазами Юлии и Жабы.
   Озеро Клейнгесселоэр Зее лежало, как туго натянутое покрывало из черно-серого шелка: окунуться в него, наверное, было бы трудно, вода не пустит. Одинокий лебедь, низко склонив голову, раздвигал ленивые волны. Спустился туман, и верхушки деревьев исчезли из виду С далекого дерева, возвышавшегося подобно темному острову посреди белой неизвестности тумана, застилавшего луг, поднялась ворона. Над озером не раздалось ни звука. Даже ворона не каркнула ни разу.
   Обойдя вокруг Клейнгесселоэр Зее, Кессель вспомнил, что Якоб Швальбе тоже живет недалеко отсюда. На курсах Кессель пару раз подумывал, не зайти ли к Якобу Швальбе во время обеденного перерыва, но, во-первых, после, занудных утренних лекций его одолевали такая усталость и лень, что идти уже никуда не хотелось, а во-вторых, перерыв начинался в двенадцать, а уроки у Швальбе, как помнил Кессель, заканчивались не раньше часа, так что домой он приходил только в половине второго. А в два у Кесселя снова начинались лекции.
   Кессель посмотрел на часы. Была половина четвертого. У церкви Св. Сильвестра уже горели фонари, превращая пелену тумана и низкое серое небо почти в настоящую ночь. Впереди показались две женщины и мужчина, они шли навстречу Кесселю: женщины по бокам, мужчина в середине, держа их под руки. Кроме них, на улице не было видно ни единого человека. Все трое были одеты в черное. В левой руке мужчина нес венок, в правой – сетку-авоську с цилиндром, что удавалось ему не без труда, потому что он держал под руки обеих своих спутниц. Мужчина, судя по всему, рассказывал анекдоты, так как все трое регулярно останавливались и корчились от смеха, тем не менее не выпуская рук друг друга.
   Кессель решил рассказать Швальбе про встречу с этой троицей, явно направлявшейся на Северное кладбище, про венок и про цилиндр в сеточке.
   Но Швальбе дома не оказалось.
   Дверь Кесселю открыла жена Швальбе, Юдит.
   – А Якоба еще нет, – сказала фрау Швальбе – Но вы все равно заходите, мы можем подождать его вместе.
   Они прошли в большую, темную гостиную. Одну стену почти до потолка занимали полки с нотами и прочей музыкальной литературой Якоба Швальбе. В одном углу стоял круглый стеклянный столик и горела лампа с абажуром из синего шелка. Горел и торшер у рояля. Жена Швальбе выключила торшер и пошла на кухню ставить чайник. Кессель подошел посмотреть, что она играла: «Мендельсон. Прелюдии и фуги, опус 35». Ноты были раскрыты на четвертой, довольно-таки меланхоличной прелюдии ля-бемоль мажор. «Зеленая», – сказал бы Швальбе, гордившийся тем, что мог различать тональности по цветам, даже без абсолютного слуха. Ля-бемоль мажор был у него зеленым, таким темным, глубоким цветом, как у бутылочного стекла или нефрита, каким бывает лесной ручей в холодную ясную погоду. А фа минор скорее напоминает зелень мха, у него цвет насыщенный, сочный…
   Кессель знал, что Юдит играет; Швальбе говорил даже, что у нее диплом пианистки. Они и познакомились с ней на какой-то музыкальной конференции. Но Кессель никогда не слышал, как она играет. Вообще-то он с ней никогда толком не разговаривал, хотя, конечно, видел ее каждый раз, когда заходил за Швальбе, чтобы «сыграть в шахматы», поэтому в первый момент он испытал даже некоторую неловкость, не зная, о чем с ней говорить и сможет ли он вообще говорить с этой дамой.
   На Юдит было нефритово-зеленое платье с белым кружевным воротничком и такими же манжетами. В нынешних модах, подумал Кессель, особенно в женских, все так перемешалось, что не разберешь, где «последний писк», а где старье, которое просто забыли выбросить. В этом платье со множеством мелких, обтянутых шелком пуговок на груди (очень даже привлекательной груди, как убедился Кессель), Юдит показалась Кесселю похожей на портрет Аннетты фон Дросте-Хюльсхоф. Но похоже было только платье. Сама же Юдит напомнила ему «Дар совета» в церкви Святого Духа. Новая контора Кесселя находилась на Гертнерплатц, так что ему теперь часто приходилось ходить пешком по старому городу, а церкви он всегда любил осматривать, еще со времен «Св. Адельгунды» (возможно, в храмы его тянуло подсознательное желание искупить грех), однако эту картину он заметил лишь недавно, хотя в самой церкви был, наверное, раз десять. Судя по широким полям, она была написана под большую резную раму и прежде находилась где-то совсем в другом месте; сейчас она висела на высоте человеческого роста возле одной из исповедален. Об авторе картины ничего не было известно. Сбоку, рядом с картиной, была прибита табличка: «Дар совета». Однако относится ли она к картине или нет, судить было трудно.
   Картина была на удивление мирской. У изображенной на ней женщины не было нимба, зато было довольно глубокое декольте. Она указывала на разнообразные символические орудия, и на заднем плане тоже разыгрывались символические сценки.
   Боялся Альбин Кессель напрасно: разговор с Юдит Швальбе завязался сам собой. Принеся чай, она спросила, над чем он сейчас работает. Кессель был польщен, но это оказалась не дежурная фраза: в голосе Юдит Швальбе сквозил неподдельный интерес. Кессель рассказал о заказе на сценарий пьесы про бутларовцев. Он выбирал выражения, но история и сама по себе была достаточно пикантной. Однако жену Швальбе это нисколько не смутило и не взволновало. Зато она вспомнила, что саксонский композитор Франц-Готтлоб Кюльфус был какое-то время связан с бутларовцами и даже сочинил несколько песен и дуэтов на стихи Евы фон Бутлар. Кессель попросил листочек бумаги, чтобы записать это.
   – Будете еще чаю?
   Сходство Юдит Швальбе с женщиной на картине «Дар совета» было поразительным. Юдит была немного старше своего нарисованного двойника, может быть, лет на десять, и в ее мягких, не слишком коротко подстриженных волосах, разделенных пробором посередине, так что открывался лоб, который раньше, наверное, назвали бы высоким и чистым, уже появились седые пряди, а у женщины на картине их не было. Но нос и особенно глаза, черные, большие, были очень похожи. Вплоть до сегодняшнего дня, когда он впервые смог по-настоящему разглядеть Юдит Швальбе, он считал ее «востроносенькой». Кроме того, она казалась ему… Да, хоть теперь и стыдно в этом признаться, она почему-то казалась ему старой. Между тем это была молодая женщина, и седина, проблескивавшая в ее темных волосах, делала ее, пожалуй, еще моложе. И нос был прямой, а вовсе не острый. У женщин с недоразвитыми носами, с носами-кнопочками, которые называют «миленькими», чаще всего не душа, а повидло. Именно такой женщиной когда-нибудь наверняка станет Жаба.
   Не›, вспомнил Кессель, пока они беседовали с Юдит – в дружеской обстановке он иногда мог думать «по двум каналам» сразу, – на табличке написано не «Дар совета», а «Дар Совета», с большой буквы. Так что понимать это можно вообще как угодно: то ли картина аллегорически изображает способность давать хорошие советы, то ли сама картина и есть дар, подарок церкви от Совета города Мюнхена.
   Дверь открылась, и в гостиную тихонько вошла девочка. Она была очень похожа на мать. Якоб Швальбе рассказывал, что у Юдит есть дочь и что он, Швальбе, удочерил ее, когда они поженились. Девочку звали Йозефа. Имя, возможно, и не самое красивое, говорил Швальбе, зато нежное.
   В одной руке Йозефа держала скрипку и смычок, в другой – тетрадь с нотами. Увидев Кесселя, она отложила тетрадь в сторону и подала ему руку, сопроводив это движение чем-то вроде реверанса. Ей было лет четырнадцать или, возможно, двенадцать, но выглядела она на четырнадцать, потому что держалась очень серьезно. Она снова взяла тетрадь и заговорила с матерью, спрашивая что-то насчет фразировки. Та объяснила. Кивнув Кесселю, девочка так же тихонько ушла.
   – Она разбирает «Песню дождя» Брамса, – с улыбкой пояснила Юдит Швальбе. – Причем втайне от учителя, так как он считает, что играть это ей еще рано. Но она сама захотела. Сидит и занимается все время – вы можете себе представить? Теперь она просит купить ей альт, а с будущего года хочет учиться на кларнете. Это любимый инструмент Якоба, потому что у Моцарта он тоже был любимым инструментом.
   – Тогда вам трудно будет ее отговорить, – засмеялся Кессель.
   – Конечно, – согласилась Юдит, – Но она, к счастью, не вундеркинд: у нее трудности с техникой, как у всех, да и сольфеджио она терпеть не может. Но заниматься любит. Странно, не правда ли? Я избрала музыку своей профессией и все-таки занималась из-под палки, родители меня заставляли. А Йозефа…
   – …Сидит и занимается все время, – закончил Кессель.
   – Да. Это у нее от отца.
   Кессель запнулся, и это не ускользнуло от внимания Юдит.
   – Я имею в виду, от Якоба. Нет, – продолжала она, увидев, что Кессель по-прежнему не знает, как это понимать, – она действительно не его дочь, во всяком случае, не родная. Но я доверила ее ему сразу же, как только мы решили жить вместе. Поженились-то мы позже, года через два. Я доверила ее Якобу, потому что поняла, что никакой иной вариант просто не возможен – ни для него, ни для меня, ни для Йозефы.
   – А что же родной отец?… – спросил Кессель.
   – Он тоже не имел ничего против. И Якоб удочерил ее. Теперь она носит фамилию Швальбе. Вы же знаете, что думает Якоб об именах и фамилиях, у него на этот счет есть целая теория. Швальбе, считает он, это фамилия музыкальная. Тот, кто ее носит и часто ее слышит, когда к нему обращаются, не может не быть музыкантом. Так что, наверное, вполне можно сказать, что музыкальность у нее от отца.
   Чай они пили за столиком из красного дерева, с латунными уголками.
   – Альт мы решили тоже купить ей в будущем году: пока у нее руки еще маловаты. Ей только тринадцать.
   Точно такой же столик стоял у Кесселя в его каюте на борту «Св. Адельгунды» – и первой, и второй. Оба столика затонули вместе с ними и сейчас, наверное, тоже плывут в неведомые пределы Саргассова моря. Историю Информационного Агентства Юдит знала, Швальбе ей рассказывал. Но она не знала о латунном сердечке, затонувшем вместе со второй «Св. Адельгундой». Об этом Кессель почти никому не рассказывал, хотя вообще не скупился на описание своих приключений, связанных с Информационным Агентством. Сегодня он решил рассказать о латунном сердечке.
   Он рассказал, как нашел его; рассказал и о том, как пять или шесть раз терял его, хотя и берег как зеницу ока – просто потому, что он вообще человек рассеянный; и о том, как снова находил его, причем в самых неожиданных местах. Однажды оно даже попало в мусорное ведро, это было еще во времена коммуны – наверное, потому, что он положил его около своей тарелки, а ели они курицу, и Линда после обеда просто сгребла все салфетки с костями и прочей требухой и выкинула в мусорное ведро. Кессель не выносил мусорных ведер, он не любил эту работу и всегда находил отговорки, чтобы не тащиться с ведром вниз, во двор, где стояли мусорные ящики. Но в тот день он почему-то взял ведро и пошел с ним вниз. И, вытряхивая его, увидел, как блеснуло латунное сердечко.
   – Но самое удивительное даже не в этом, – продолжал Кессель – При очередном переезде латунное сердечко выпало из свернутого ковра, привезенного в новую квартиру. Оно следовало за мной повсюду. И никогда не бросало меня в беде – до тех пор, пока не затонуло вместе со «Св. Адельгундой II».
   Услышав этот рассказ, Юдит тоже вспомнила одну историю. И у нее когда-то был талисман, и тоже латунный, но не сердечко, а рука, маленькая латунная ладошка размером не больше дамского ногтя. Юдит расстегнула на груди две пуговки, обтянутые нефритово-зеленым шелком, и вытащила из-под платья крохотную латунную руку на тонкой цепочке.
   – Моя бабушка, мать моей матери, купила ее в Египте. Году, кажется, в 1907. Она служила чтицей у одной весьма эксцентричной графини по фамилии Шпринценштейн, которая любила путешествовать, так что моя бабушка тоже много поездила по свету, во всяком случае, гораздо больше, чем это было принято и возможно в то время. И вот в 1907 году они поехали в Египет. У меня есть старая фотография, где они вместе с целой группой путешественников стоят на фоне пирамид Гизы. Моя бабушка ездила там на осле. Но больше всего ее в этой поездке поразило то, что в Александрии, куда они прибыли на пароходе, шел снег – это было в январе 1907 года. До этого в Египте целых сто десять лет не было снега. И надо же было случиться, что снег пошел именно в тот день, когда туда приехала бабушка.
   У Юдит тоже так было, что крохотная рука буквально следовала за ней по пятам. Временами ей и в самом деле хотелось потерять или забыть где-нибудь этот талисман. Но он не терялся, он всегда находился – до тех пор, пока два года назад она не вышла замуж за Якоба Швальбе. Вскоре после этого рука исчезла и, казалось, навсегда. Юдит решила даже, что она ушла, приревновав ее к Якобу.
   – И представьте себе, я нашла ее снова! Это было две недели назад, пятнадцатого октября. Вон в той китайской вазе у меня стояли засушенные цветы и ветки. Пятнадцатого октября я решила их выбросить: они осыпались и сильно запылились. И вдруг на дне что-то звякнуло: это была моя латунная ладошка…
   Потом Юдит Швальбе еще рассказывала о своей бабушке. Графиня Шпринценштейн, у которой она служила, жила в Вене – когда не путешествовала, конечно. Бабушка прослужила у графини десять лет, с 1898 по 1908 год, когда вышла замуж за дедушку. У графини была ложа в опере, и бабушка слышала многое из того, что составляло славу той эпохи. Правда, чаще всего только третьи акты: бабушке полагалось приезжать за графиней и отвозить ее домой. Так, она слушала третий акт новогоднего спектакля 1899 года: в Бургтеатре давали «Летучую мышь». Бабушка помнила все в мельчайших подробностях. На спектакле присутствовал государь император. Фроша пел Александр Жирарди, а оркестром дирижировал Густав Малер.
   Часы пробили пять, и Альбин Кессель стал прощаться. Юдит проводила его до двери.
   – Большой привет Якобу, – сказал Кессель.
   – Спасибо, – ответила Юдит – Не знаю, куда он делся. Вероятно, его задержали на работе.
   Неужели он и днем ходит «играть в шахматы»? – подумал Кессель.
   – Скажите – спросила Юдит, – а как зовут эту девушку?
   – Какую девушку?
   – Ну, латунное сердечко?
   – Юлия, – ответил Кессель.
   – Юлия, – вздохнула фрау Швальбе.
 
   – Лучше, конечно, – сказал Курцман, – чтобы совпадал и первый инициал, то есть чтобы имя в кличке начиналось с той же буквы, что и в открытом имени, как и фамилия. Хотя это и не обязательно, но у нас так принято. Чтобы все инициалы совпадали, знаете, если у вас, например, есть чемодан с инициалами или носовые платки с монограммой…
   – Носовые платки у меня самые обыкновенные, а если я и беру чемодан, то это чемодан жены.
   – Ну, как хотите, – сказал Курцман, – можете взять инициалы жены, я не против. Главное, чтобы вы потом не создавали нам лишних проблем.
   Он протянул Кесселю бланк. Это было заявление на выдачу нового паспорта. Кессель машинально пробежал его глазами. В этот раз в нем не было графы «родословная».
   В прошлый раз, заполняя обильно разграфленный бланк автобиографии, Кессель заявил, что это напоминает ему родословную племенного жеребца, заверяемую старшим конюхом.
   – Кем? – не понял Курцман.
   Барон фон Гюльденберг, чье прибалтийское детство прошло в отцовском поместье, охотно объяснил, что такое старший конюх. У Гюльденбергов было несколько конюхов – там, в Прибалтике. Иногда Гюльденберг рассказывал сослуживцам что-нибудь из своего занимательного прошлого, и глаза его при этом затуманивались: «Утром мы ездили на охоту, а вечером отец сек на конюшне прислугу».
   – Хорошо, можете не заполнять ее всю, запишите только отца и мать, – сдался Курцман, сунул Кесселю бланк и принялся за два солидных куска шварцвальдского вишневого торта.
   Новый паспорт был частью приготовлений к поездке в Вену. Для Кесселя это была первая заграничная командировка (несколько поездок по стране в качестве агента он уже совершил). Приготовления были весьма основательными, одним паспортом дело не обошлось: планировалась целая операция, ехали чуть ли не всем составом. Такие выезды, объяснил Курцман, приходится делать раза два в год. Когда дела не срочные, сказал он, мы ждем, пока их накопится достаточно много, а потом едем и за пару-тройку дней улаживаем их все сразу. Курцман, Гюльденберг, он – Крегель, а также Луитпольд должны были ехать на служебной машине. Бруно отправляли поездом, а почему – будет видно. Отъезд был назначен на среду, восьмого декабря. Вернуться планировалось одиннадцатого, в субботу.
   Кессель прошел к себе. Бланк заявления оказался самым обычным, какие выдают в любом паспортном столе, только вот отправится это заявление, конечно, сначала в Пуллах, в Центр, а уж потом какими-нибудь неведомыми путями попадет в паспортный стол, к «своему» паспортисту.
   В графе «фамилия» Кессель написал, как положено, печатными буквами: КРЕГЕЛЬ. В графу «имя» такими же буквами внес: АНАТОЛЬ СТУРМИУС РАТБОД и, немного подумав, добавил: ИОГАННЕС. «Анатоля» он придумал по дороге в свой кабинет, остальные имена взял из календаря-приложения к «Зюддойче Цайтунг», оставшегося, по-видимому, от его предшественника и лежавшего на столе под красно-коричневой пластиковой подложкой для письма. «Год, число и месяц рождения»: 29 ОКТЯБРЯ 1930 г. Двадцать девятое октября было одним из самых любимых дней Кесселя. Прежде всего это был день рождения несуществующего композитора Отто Егермейера, которого они со Швальбе пару лет назад не то чтобы выдумали, а как бы воссоздали по кусочкам. Была такая книжка, Швальбе в свое время купил ее в антикварной лавке, сборник статей Макса Штейницера, первого посмертного биографа Рихарда Штрауса. Статьи местами были весьма остроумны, и одна из них представляла собой добродушную пародию на Штрауса; называлась она «Егермейериана». Штеиницер описывал некоего композитора по имени Отто Егермейер и разбирал его творчество; это был своего рода Супер-Рихард-Штраус. Он был у него автором огромных симфонических сочинений, например, «Битвы титанов» – оперы-симфонии с неизвестным концом, который мог варьироваться от спектакля к спектаклю. Кроме обычного большого симфонического оркестра, для ее постановки требовались еще два хора духовиков, один из которых помещался на помосте. В конце оперы трубачи нижнего хора (титаны) начинали трубить против верхних и должны были карабкаться на помост, стараясь взять его на абордаж, а верхние трубачи (боги) должны были обороняться, стараясь в то же время перетрубить нижних. Таким образом, исход битвы, а вместе с ней и всей оперы решали ловкость и сила легких одного из хоров. В статье приводились даже нотные примеры (разумеется, тоже выдуманные Штейницером), один из которых при ближайшем рассмотрении оказывался известной народной песенкой про Старого Петера. Другие симфонические сочинения Егермейера назывались, по Штейницеру, «Психозы», «Землетрясение 1901 года» и «Основы трансцендентальной аналитики по Канту» для большого симфонического оркестра, солистов, хора, органа и штатного профессора университета, а также «Морские глубины», произведение, созданное в доселе неизведанной пограничной области между музыкой и систематической зоологией. При исполнении «Морских глубин» дирижеру предписывалось сопровождать каждую тему показом щита с точным научным обозначением изображаемого животного, например: «Две морские звезды (Anguiilus graziosus Hertwig)» или «Черная глубоководная каракатица (Grandoculus Niger)» – из этой темы Штеиницер тоже приводил музыкальную цитату.
   Альбин Кессель предложил Швальбе, работавшему тогда над дополнительным томом Римановского Музыкального словаря, протащить в словарь и Отто Егермейера. Это блестяще удалось. Биографические и прочие данные они взяли частью из штейницеровской пародии, частью их сочинил Кессель; он же придумал и ссылки на литературу. Так Егермейер попал в «Риман», и прочесть о нем сегодня может каждый. Датой рождения Швальбе избрал для Егермейера 29 октября.
   29 ОКТЯБРЯ 1930 г.; год рождения Крегеля по инструкции должен был совпадать с годом рождения Кесселя. «Место рождения»: Кессель написал РЕЙКЬЯВИК. Для исландца родиться в Рейкьявике – обычное дело, немцу же столь экзотическое место рождения, что ни говорите, придает определенный шарм. Кессель бы с удовольствием родился в Рейкьявике. Так пусть хотя бы Крегель родится там. «Специальность»: СТАРШИЙ КОНЮХ.
   Кессель снова пошел к Курцману и отдал ему заполненный бланк.
   – Дайте я посмотрю, – сказал Курцман и принялся читать, – Четыре имени? Да еще каких нелепых! Ну, «Иоганнес» еще куда ни шло, но «Анатоль», «Стурмиус» и «Ратбод»? Таких имен даже не бывает!
   Кессель сходил к себе и принес календарь.
   – Ну хорошо, – покачал головой Курцман – Но они все равно не годятся: наверху не пропустят. Имена, они не должны так бросаться в глаза.
   Кессель, вспомнив свои былые подвиги, совершенные во имя (или «во имена»?) своих теперь уже взрослых дочерей, хотел было броситься в бой за право зваться Анатолем, Стурмиусом и Ратбодом, но тут вошел фон Гюльденберг. Курцман вкратце изложил уполномоченному по режиму суть дела. Гюльденберг охотно выступил в роли арбитра. «Анатоля, – сказал он, – можно оставить. Так звали одного из моих старших братьев». – Курцмана это убедило – «Однако Стурмиуса и Ратбода, герр Крегель, придется вычеркнуть. На секретной службе главное – лишний раз не светиться. Вы же не наденете, например, красные джинсы. Наши сотрудники красных джинсов не носят».