Страница:
Моряк беззвучно усмехнулся. Миронов прошептал что-то грубое.
– Вы самодостаточные, у вас опыт, силы, мозги, двигайтесь сами. Вдвоем. А я не могу больше. Я езжу на метро, я два года не был в отпуске, у меня дома обои от стен отваливаются. Я давно понял, что бизнесмена из меня не выйдет. Мне больше неинтересно.
– Нам тоже, – сказал Моряк.
Отец-основатель вздохнул и предложил:
– Тогда давайте закроем лавку и разбежимся.
– А жить на что?
– Не знаю. Отдохнем от этой вони, от покрышек, от кассовых чеков, от телефонов, от продавцов и покупателей. Проветрим мозги, соберемся через полгода – и решим.
– Ты не понял, – произнес Моряк. – А на что жить? В период отдыха?
– Ну, вы не дети. Что-нибудь придумаете. У меня немного отложено, два-три месяца протяну, потом у приятелей займу…
– А у меня не отложено, – сказал Моряк.
– У меня тоже, – сказал Миронов. – И занимать неохота.
– Тогда сражайтесь.
– Без тебя?
– Да. Без меня. Кстати, мой уход будет полезен для дела. Сэкономите на зарплате.
Я рванул из пластиковой банки несколько влажных салфеток и стал протирать свой рабочий стол, и без того чистый (тут же подумав, что завтра это будет уже не мой стол). Протирать предметы салфеткой – мой личный пунктик. Полезный, кстати. Особенно достается клавиатурам компьютеров и коробкам с компактдисками.
– А твоя доля? – ровным голосом спросил Моряк. – Лавка на одну треть – твоя. Каждая третья банка краски – твоя. Каждый третий комплект резины. Каждый третий рубль в кассе.
Я покачал головой.
– Эх ты. А еще друг. Я от тебя такого не ожидал, Саша. Неужели ты подумал, что я потребую мгновенно отдать мне мою долю?
– А как тебе надо отдать твою долю?
– Частями. Понемногу. Что ж я, своих товарищей душить буду?
Вопреки моим ожиданиям, они не вскочили и не рассыпались в благодарностях. Моряк глухо фыркнул, а Миронов опять состроил гримасу отвращения. Ему было проще – по полгода в год его мучила язва желудка; если тема беседы не нравилась Миронову или собеседник вызывал презрение, Миронов невзначай хватался за бок и бормотал что-нибудь насчет разыгравшегося гастрита, после чего переставал контролировать мимику.
– То есть, – произнес он, – ты уходишь пустой, а долю оставляешь нам. Типа «расслабьтесь, пацаны, работайте, потом разберемся».
– Да.
– Ясно, – кивнул Миронов и посмотрел на Моряка. – Саша, он опять пытается исполнить подвиг.
Моряк кивнул и закурил новую сигарету с фильтром.
– Наш босс, отец-основатель, весь в белом, красиво отваливает, – Миронов потянулся, вздохнул и продолжил отрывисто, сухо, как будто флаг на ветру хлопал, – а свою долю благородно оставляет. А мы, Саша, остаемся с тобой в лавке, охуевая от благодарности. Типичный подвиг.
– Слушай, – сказал я. – Не надо. Что ты знаешь про подвиг?
– Ах, да, – Миронов хлопнул себя по лбу и ухмыльнулся. – Извини. Я совсем забыл. В нашей конторе у тебя монополия на подвиг. Официальный копирайт на героизм…
Я ненавидел эти его ухмылки. Так – некрасиво, с одновременным быстрым пожатием костлявых плеч – он ухмылялся, когда точно сознавал свою правоту и понимал, что все вокруг тоже сознают его правоту. И сейчас я тоже понимал, что он прав. Когда он пил, я относил его правоту к чисто алкогольным прозрениям, но вот он перестал пить – и все равно оказывался прав.
– Нет у меня, – пробормотал я, – никакого копирайта.
– Есть, – возразил Миронов, нехорошо улыбаясь. – Ты у нас по тюрьмам гнил, под чеченскими пулями бегал, три раза падал и поднимался. Ты крупный герой.
– Да, гнил. И бегал. И падал, – я почувствовал озноб, предвестник гнева, и подождал несколько мгновений, чтобы понять, насколько сильна волна злости; понял, что весьма сильна, и улыбнулся.
– Теперь слушайте. Раз вы так – тогда ну вас нахер. С вашей долей.
– Это не наша доля. Это твоя доля.
– Уже ваша. С этой секунды. Засуньте ее себе… куда хотите. Будет время и желание – привезете, сколько не жалко. Через год. Или через десять лет. А я исчезаю в сторону солнца. Я хотел по-человечески, я за вас беспокоюсь, а вы – «подвиг»…
– Лично мне, – сухо произнес Миронов, – такой твой подвиг нахрен не нужен.
– Мне тоже, – сказал Моряк.
– Как знаете.
Жизнь научила меня простому правилу: никому никогда ничего нельзя доказать словами. Только поступками.
Я встал.
– Мне пора. Меня, господа, ждет новая жизнь. В ближайшие два года… нет, лучше три года… или, блядь, четыре года! – короче говоря, в ближайшие пять лет – никакого бизнеса. Буду заниматься спортом и сочинять романы, в стиле капиталистического реализма. Про борьбу плохого с еще более плохим. Про конфликт аферистов с барыгами. Займусь политикой, куплю домик в деревне, заведу лошадь, козу и собаку, уеду на Кубу, в Китай, в Гороховец – в общем, круто изменю жизнь…
Вдруг гнев исчез (или не было его вовсе), мне стало весело и легко. К черту коммерцию. Восемнадцать лет в бизнесе – хватит, пора придумать что-нибудь поинтереснее.
– Позовете еще, – рассмеялся я. – Позовете! Скажете: «Приходи, брат, сделай подвиг, хоть какой-нибудь…» А поздно будет.
Конечно, они не поверили. Разговоры о моем уходе велись уже год. Обычно каждый такой разговор превращался в шутку.
Сейчас я положил на стол ключ от входной двери, махнул рукой и ушел – а они ничего не сказали, даже позы не сменили. Не приняли всерьез. А я был очень серьезен.
Конечно, некрасиво получилось. Крики, злоба, «ну вас нахер», «засуньте свою долю». Отвратительно. Но честно. Я был несдержан, но зато душой не покривил. Я был груб, зато остался самим собой.
Когда мы начинали – в январе две тысячи четвертого – Миронов был нытик, типичный Пьеро из итальянского дель арте. По той же классификации я прохожу как сангвиник-Арлекин, и одновременно как папа Карло, и даже немного Карабас-Барабас. Когда я повышал голос на своих товарищей, я делал это не оттого, что я хам или люблю «включить босса», а потому, что чувствую за собой такое право: повысить голос. Когда Миронов пьянствовал и ночевал в конторе, меж покрышек типа «слик», подстелив на пол газетку, я орал на него по три раза в неделю. Теперь он не пьет, и теперь он не нытик, не Пьеро, он изменился, посерьезнел и очерствел, стал въедливым, желчным и скупым, да и Саша Моряк рядом с трезвым Мироновым подтянулся и окреп умом. Теперь они справятся без меня.
Закрыл за собой дверь. Радостно сообразил, что теперь мне больше не на кого повышать голос. Некому грубить, некого посылать по всероссийски известному адресу. Участь моя решена, я завязал. Крики, нервы, бумажки с печатями, беготня по банкам и налоговым инспекциям – все позади.
Вышел на улицу, двинулся вдоль белой стены Свято-Данилова монастыря. Лавка у меня была скромная, но вот расположена престижно, в историческом центре столицы. По соседству с памятником архитектуры.
Гудит колокол – звонит вечерню. Или отбивает прощальную мелодию по мне – человеку, ушедшему из бизнеса. Красивый момент, ага.
Иду к метро, обозревая громаду нового высотного дома; год назад тут был котлован, дна не видать, а сейчас – тридцать этажей из стекла и бетона. Очень красивое здание, построенное по приказу крупных уродов. При всем желании мне трудно подобрать другое слово. Можно понять частных инвесторов, богатеев, желающих возвести на золотой земле московского центра многоэтажную охабину, чтоб сдавать офисы внаем, – но передо мной не частная охабина, а государственная, арбитражный суд, построенный на деньги налогоплательщиков. На мои. Забыл сказать, я ведь налогоплательщик, и не из последних. Отваливаю родине по тридцать – сорок тысяч в месяц. И я бы предпочел, чтобы Москва стала городом университетов, научных центров, музеев, картинных галерей, храмов и театров; чтобы арбитражные суды возводились не в тесном центре, в виде шикарных башен с подземными автостоянками, а в ста километрах южнее или севернее, в чистом поле, скромненько, в Рязани, в Калуге, в Егорьевске, в один этаж, и чтоб не сытые москвичи, а бедные провинциалы работали в канцеляриях тех судов, и чтоб все, кому приспичит арбитражно судиться, катались в Калугу или Егорьевск на поезде, дополнительно обогащая казну покупкой билетика.
Но меня никто не спрашивает. И я что-то не припомню всенародного возмущения по поводу строительства помпезных дворцов за государственный счет – в том же самом государстве, где каждую зиму заживо горят в ветхих богадельнях старики и инвалиды.
Ладно, это моя страна, другой России и другой Москвы у меня нет. Да и сам я тоже не самый кристальный гражданин. Поэтому я прохожу мимо арбитражного небоскреба, сплевываю и перевожу взгляд чуть правее. Наискосок, через дорогу, мне виден двор жилого дома, и маленькая, стальной сеткой защищенная автостояночка, буквально на десяток машин. Здесь я в девяносто первом году мокрой сентябрьской ночью украл решетку с чужого «мерседеса». У «мерседеса» впереди есть красивая хромированная решетка радиатора, именно на ней сверху крепится легендарная трехлучевая звезда. Бесшумно открутив семь, что ли, болтов, я демонтировал деталь и утром следующего дня сбыл за огромную сумму в восемьдесят долларов. Решетки ценились, именно они страдают при лобовых ударах. Нас в доле было трое: организатор, посредник и я – непосредственный исполнитель. Поделили по понятиям, на троих, и двадцати семи долларов мне хватило, чтобы купить будущей жене свадебное платье и туфли. Собственно, если б не свадьба, я вряд ли полез бы ночью с отверткой под чужую машину. Но без белого платья и лаковых туфель свадьба вряд ли возможна, а родители невесты были люди бедные. То есть наглухо бедные, нищие. Сейчас, спустя почти двадцать лет, мне смешно вспоминать – они были совсем нищие люди, сидели на картошке, пили спитой чай. В приданое за дочерью дали два пододеяльника. Они и сейчас примерно такие же.
Автостояночка до сих пор цела; конечно, теперь вместо подержанных «мерседесов» там бок о бок стоят «мерседесы» новые. Я смотрю, быстро вспоминаю лужу, в которой лежал спиной, и мятые пятидолларовые купюры, и белые туфли на высоком каблуке – и отворачиваюсь. Меня трудно причислить к настоящим злодеям, любителям ностальгировать по делам давно минувших дней. Да, украл; получилось. Потом еще несколько раз украл. Всякое бывало. Никогда не брал чужого без крайней нужды, но, если возникала действительно крайняя нужда, если судьба брала за горло – шел и брал чужое. Пока не научился жить иначе.
Москва в районе метро «Тульская» некрасива – хотя тут вам и древний монастырь, и старый популярный рынок, и небоскреб, и новейшие торговые аркады. Но все как-то само по себе, разновеликое, торчит одно из-за другого, как фуфайки моего друга Миронова. Здесь же – сложный дурной перекресток, куда машины выезжают с пяти направлений, чтоб разъехаться в семи направлениях (еще и трамваи ползут), а монастырь, который, по идее, должен быть отовсюду виден, задвинут столь глубоко, что богомольные новички, выбравшись из метро, вынуждены спрашивать дорогу. Например, у меня.
Шум, толпы, профессиональные нищие, вечная раздача рекламных бумажек, машину поставить негде, деревьев и кустов либо мало, либо вовсе нет. Абсурдный город. Огромен, но тесен. Куда ни попаду – везде все знакомо, едва не на каждом углу что-то происходило: тут у меня офис, там я воровал, а чуть дальше, на улице Шверника, в университетском общежитии, однажды поставил личный рекорд, выпив восемь полулитровых бутылок пива; издательство, где выходят сейчас мои книги, расположено в полуквартале от дома, где я в девяносто втором году обналичил свой первый миллиард рублей; я встречаюсь со своим литературным агентом в кафе «Шоколадница», на Мясницкой, строго напротив нового здания Генеральной прокуратуры, куда двенадцать лет назад меня возили на допросы.
Да, забыл сказать, я еще романы сочиняю. Сочинил девять, опубликовал пять. В прошлом году был день, когда утром я был на беседе в налоговой милиции, а после обеда на фотосессии для журнала «Афиша». Интересно жил, ага. Оригинально. А теперь надоело, больше не хочу. Пусть не будет фотосессий – черт бы с ними, с фотосессиями, – но пусть не будет и этих походов в налоговую милицию. Когда я воровал радиаторные решетки и гарцевал по Москве полночным ковбоем с обрезом наперевес – я гораздо реже бывал в милиции, чем сейчас, когда я стал мирным лавочником, налогоплательщиком и лауреатом литературной премии. Поздно взялись за меня, ребята. Раньше надо было чесаться. Теперь я взрослый, я состоялся, моему сыну пятнадцать лет, и, если я захочу обмануть систему, я ее всегда обману, – что мне ваша налоговая милиция, если я выдержал семьдесят пять допросов в Генеральной прокуратуре Российской Федерации, а потом пятьдесят судебных заседаний под объективами телекомпании НТВ?
Спустился под землю. И потом, уже сидя в вагоне, вдруг сильно загрустил. Напротив, стиснутый с двух сторон гастарбайтером в мятых джинсах и бледной девушкой-хипстером в оранжевой камилавке, маялся духотой юный хлопчик, одетый под клерка, румяный и на вид вполне довольный собой, – я смотрел, как он отворачивает лицо от потного гастарбайтера, манипулирует миниатюрным айподом, устраивается поудобнее, все у него было новенькое, и айпод, и портфельчик, и ремень на брючках, и ботинки. И грудь, судя по всему, была у него выбрита. Красивый парнишка, опрятный – и я этому парнишке позавидовал и грустил. Парнишка был молодой, а мне два месяца как исполнилось сорок лет, и лавка, из которой я сегодня решил уйти, была пятой или шестой лавкой, созданной мною с нуля.
Парнишке явно нравилась его жизнь. Мне тоже всегда нравилось то, что я делал. Я был доволен.
Никогда не имел дорогого кабриолета, или особняка, или, допустим, камердинера. Не сделал гениального изобретения. Не срывал оваций. Не дружил с гениями, олимпийскими чемпионами, лауреатами «Оскара» и нефтяными магнатами. Не спал со светскими львицами. И коммерческие затеи мои приносили иногда больше денег, иногда меньше – но ни разу не принесли настоящих, весомых, серьезных капиталов.
Все было скромно, некрасиво. Иногда даже уродливо. Поскольку русский бизнес от природы ублюдочен, весь перекошен, на один бок заваливается. Упала цена на нефть – и застонал бизнес. Застонал дальнобойщик, и содержатель фитнес-клуба, и издатель книг застонал, и аптекарь. И я тоже. А так не должно быть.
И тем не менее я всегда был доволен.
Было скромно, да. В эконом-классе. Копеечные сделки. Мучительные дебаты о пересортице, складских остатках и налоговых декларациях. В центре – я. Лавочник. Как еще назвать? Мне не западло. Иногда я подсчитывал, на пальцах, и всякий раз у меня выходило, что благодаря моему презренному статусу незначительного купчика безбедно существовали полтора-два десятка человек в возрасте от шести месяцев до шестидесяти семи лет. Я пристраивал к работе всех своих друзей, всех, кто мне дорог, всех, кого подвела ко мне жизнь, – они расхаживали по улицам одного из самых дорогих городов мира с поднятой головой и полными карманами. Покупали своим женщинам тряпки, а детям – игрушки. Пили коньяк. Ловили взгляды завистников. Мне было наплевать на статус. Хотите лавочника – пусть будет лавочник.
Иногда мой родной язык слишком жесток к его носителям. Пусть будет «купчик» в «засиженной мухами конторе», пусть будет «затхлая атмосфера», пусть будут любые презрительные штампы, мне похуй. Я малоуспешен – но я ебал успех. Куда, зачем я должен успеть? Я никуда не спешил и никогда никуда не опоздал.
Полтора десятилетия я пребывал в окружении некрасивых, но надежных людей, прямых и понятных. Я спрашивал себя: почему не сижу где-нибудь на сорок пятом этаже, с окном во всю стену, имея в углах апартамента вазы с живыми цветами, почему не занимаюсь чем-нибудь элегантным, красивым, не издаю какой-либо передовой журнал, не организовываю фестивали, не продюсирую кино, не продаю гениальную живопись, или бриллианты, или антиквариат экзотический? Или, допустим, рояли белые? Зачем не вращаюсь среди интеллектуалов и эстетов, неординарных и ярких граждан? Зачем мои занятия столь примитивны? И сам себе отвечал: а затем, единственно затем, чтоб никогда не сказали мне в спину, что я не самый нужный, что без меня можно обойтись.
Никогда не искал элегантности, не умел жить легко и ловко. Не способен продюсировать. Всегда норовил взвалить на себя что-то прочное, твердое, необходимое всем без исключения. Двадцать лет прожил в главном городе страны и видел толпы, рвущиеся туда, где офисы на сорок пятых этажах, где вазы с живыми цветами, где надо быть красивым, где надо продюсировать. Соискатели элегантных мест рвут друг друга на части – что в этом элегантного?
Сейчас на мне старые брюки, пиджачок немаркий – специально для метро – и грубые ботинки. Миронов одевается еще хуже. Он много ругается отвратительным матом и тоже ездит на метро. Саша Моряк обожает автомобили, но вот завязать галстук, например, – это выше его понимания. Покупатели нашего товарчика, даже если мы продаем автопокрышки типа «слик», – такие же резкие, неизящные, внешне тусклые существа, они редко читают даже газеты, не говоря уже о книгах; не потому что темные, а – некогда. Это скучный мир, пятизначный, тут сто тыщ – большая сумма; тут культура начинается и заканчивается редким походом в ближайший кинотеатр; тут у всех есть деньги, но они трудно добыты, тут не продюсируют, а вкладывают в самое необходимое – в жилье и транспорт, еще – в детей, в семьи, в здоровье родителей, в редкие путешествия (чем дальше, тем лучше, потому что когда еще прокатишься?); тут все битые, ученые, тут у каждого отложено на черный день, заебали эти черные дни; тут никто не ведет блог; тут пьют, устают, тут часто злы друг на друга, тут непрерывно считают в уме, тут экономят и покупают пиратские видеодиски, тут не слушают певиц с псевдонимами типа Тюльпан или Лаура. Тут кое у кого судимости.
Тут часто повторяют, что с трудов праведных не построить палат каменных. Тут мужчины стригутся коротко, чтобы меньше возиться с волосами. Тут все говорят друг другу, что счастливы, но при этом не улыбаются. Тут у женщин натуральная грудь. Тут не путают одноклассников и «Одноклассников. Ру». Тут держат сыновей в строгости, а дочерей балуют. Тут не понимают, для чего нужны психоаналитики. Тут купаются на Крещение. Тут пользуются дезодорантом «AXE». Тут кидают пачки сигарет «Парламент» в кузова грузовиков, где едут солдатики. Тут не уговаривают беременных подруг сделать аборт. Тут беременные подруги не требуют немедленной женитьбы. Тут уважают биатлон. Тут семидесятилетний отец дает подзатыльник сорокалетнему сыну и сдувает пылинки с десятилетнего внука. Тут носят тельняшки. Тут у каждой старухи отложены смертные. Тут поэтам наливают, но в долю не берут. Тут мальчишки уступают друг другу девчонок, а девчонки дерутся из-за мальчишек. Тут пьют воду из-под крана. Тут редко болеют – нет времени. Тут уважают группу «Чиж и компания». Тут не заставляют жен худеть. Тут менту говорят «начальник». Тут, пришедши с мороза в дом, смеются. Тут не боятся бойцовых собак. Тут любят поговорить, но уважают тех, кто помалкивает.
Тут я чувствовал себя среди своих.
А сегодня твердо решил уйти.
Глава 4
– Вы самодостаточные, у вас опыт, силы, мозги, двигайтесь сами. Вдвоем. А я не могу больше. Я езжу на метро, я два года не был в отпуске, у меня дома обои от стен отваливаются. Я давно понял, что бизнесмена из меня не выйдет. Мне больше неинтересно.
– Нам тоже, – сказал Моряк.
Отец-основатель вздохнул и предложил:
– Тогда давайте закроем лавку и разбежимся.
– А жить на что?
– Не знаю. Отдохнем от этой вони, от покрышек, от кассовых чеков, от телефонов, от продавцов и покупателей. Проветрим мозги, соберемся через полгода – и решим.
– Ты не понял, – произнес Моряк. – А на что жить? В период отдыха?
– Ну, вы не дети. Что-нибудь придумаете. У меня немного отложено, два-три месяца протяну, потом у приятелей займу…
– А у меня не отложено, – сказал Моряк.
– У меня тоже, – сказал Миронов. – И занимать неохота.
– Тогда сражайтесь.
– Без тебя?
– Да. Без меня. Кстати, мой уход будет полезен для дела. Сэкономите на зарплате.
Я рванул из пластиковой банки несколько влажных салфеток и стал протирать свой рабочий стол, и без того чистый (тут же подумав, что завтра это будет уже не мой стол). Протирать предметы салфеткой – мой личный пунктик. Полезный, кстати. Особенно достается клавиатурам компьютеров и коробкам с компактдисками.
– А твоя доля? – ровным голосом спросил Моряк. – Лавка на одну треть – твоя. Каждая третья банка краски – твоя. Каждый третий комплект резины. Каждый третий рубль в кассе.
Я покачал головой.
– Эх ты. А еще друг. Я от тебя такого не ожидал, Саша. Неужели ты подумал, что я потребую мгновенно отдать мне мою долю?
– А как тебе надо отдать твою долю?
– Частями. Понемногу. Что ж я, своих товарищей душить буду?
Вопреки моим ожиданиям, они не вскочили и не рассыпались в благодарностях. Моряк глухо фыркнул, а Миронов опять состроил гримасу отвращения. Ему было проще – по полгода в год его мучила язва желудка; если тема беседы не нравилась Миронову или собеседник вызывал презрение, Миронов невзначай хватался за бок и бормотал что-нибудь насчет разыгравшегося гастрита, после чего переставал контролировать мимику.
– То есть, – произнес он, – ты уходишь пустой, а долю оставляешь нам. Типа «расслабьтесь, пацаны, работайте, потом разберемся».
– Да.
– Ясно, – кивнул Миронов и посмотрел на Моряка. – Саша, он опять пытается исполнить подвиг.
Моряк кивнул и закурил новую сигарету с фильтром.
– Наш босс, отец-основатель, весь в белом, красиво отваливает, – Миронов потянулся, вздохнул и продолжил отрывисто, сухо, как будто флаг на ветру хлопал, – а свою долю благородно оставляет. А мы, Саша, остаемся с тобой в лавке, охуевая от благодарности. Типичный подвиг.
– Слушай, – сказал я. – Не надо. Что ты знаешь про подвиг?
– Ах, да, – Миронов хлопнул себя по лбу и ухмыльнулся. – Извини. Я совсем забыл. В нашей конторе у тебя монополия на подвиг. Официальный копирайт на героизм…
Я ненавидел эти его ухмылки. Так – некрасиво, с одновременным быстрым пожатием костлявых плеч – он ухмылялся, когда точно сознавал свою правоту и понимал, что все вокруг тоже сознают его правоту. И сейчас я тоже понимал, что он прав. Когда он пил, я относил его правоту к чисто алкогольным прозрениям, но вот он перестал пить – и все равно оказывался прав.
– Нет у меня, – пробормотал я, – никакого копирайта.
– Есть, – возразил Миронов, нехорошо улыбаясь. – Ты у нас по тюрьмам гнил, под чеченскими пулями бегал, три раза падал и поднимался. Ты крупный герой.
– Да, гнил. И бегал. И падал, – я почувствовал озноб, предвестник гнева, и подождал несколько мгновений, чтобы понять, насколько сильна волна злости; понял, что весьма сильна, и улыбнулся.
– Теперь слушайте. Раз вы так – тогда ну вас нахер. С вашей долей.
– Это не наша доля. Это твоя доля.
– Уже ваша. С этой секунды. Засуньте ее себе… куда хотите. Будет время и желание – привезете, сколько не жалко. Через год. Или через десять лет. А я исчезаю в сторону солнца. Я хотел по-человечески, я за вас беспокоюсь, а вы – «подвиг»…
– Лично мне, – сухо произнес Миронов, – такой твой подвиг нахрен не нужен.
– Мне тоже, – сказал Моряк.
– Как знаете.
Жизнь научила меня простому правилу: никому никогда ничего нельзя доказать словами. Только поступками.
Я встал.
– Мне пора. Меня, господа, ждет новая жизнь. В ближайшие два года… нет, лучше три года… или, блядь, четыре года! – короче говоря, в ближайшие пять лет – никакого бизнеса. Буду заниматься спортом и сочинять романы, в стиле капиталистического реализма. Про борьбу плохого с еще более плохим. Про конфликт аферистов с барыгами. Займусь политикой, куплю домик в деревне, заведу лошадь, козу и собаку, уеду на Кубу, в Китай, в Гороховец – в общем, круто изменю жизнь…
Вдруг гнев исчез (или не было его вовсе), мне стало весело и легко. К черту коммерцию. Восемнадцать лет в бизнесе – хватит, пора придумать что-нибудь поинтереснее.
– Позовете еще, – рассмеялся я. – Позовете! Скажете: «Приходи, брат, сделай подвиг, хоть какой-нибудь…» А поздно будет.
Конечно, они не поверили. Разговоры о моем уходе велись уже год. Обычно каждый такой разговор превращался в шутку.
Сейчас я положил на стол ключ от входной двери, махнул рукой и ушел – а они ничего не сказали, даже позы не сменили. Не приняли всерьез. А я был очень серьезен.
Конечно, некрасиво получилось. Крики, злоба, «ну вас нахер», «засуньте свою долю». Отвратительно. Но честно. Я был несдержан, но зато душой не покривил. Я был груб, зато остался самим собой.
Когда мы начинали – в январе две тысячи четвертого – Миронов был нытик, типичный Пьеро из итальянского дель арте. По той же классификации я прохожу как сангвиник-Арлекин, и одновременно как папа Карло, и даже немного Карабас-Барабас. Когда я повышал голос на своих товарищей, я делал это не оттого, что я хам или люблю «включить босса», а потому, что чувствую за собой такое право: повысить голос. Когда Миронов пьянствовал и ночевал в конторе, меж покрышек типа «слик», подстелив на пол газетку, я орал на него по три раза в неделю. Теперь он не пьет, и теперь он не нытик, не Пьеро, он изменился, посерьезнел и очерствел, стал въедливым, желчным и скупым, да и Саша Моряк рядом с трезвым Мироновым подтянулся и окреп умом. Теперь они справятся без меня.
Закрыл за собой дверь. Радостно сообразил, что теперь мне больше не на кого повышать голос. Некому грубить, некого посылать по всероссийски известному адресу. Участь моя решена, я завязал. Крики, нервы, бумажки с печатями, беготня по банкам и налоговым инспекциям – все позади.
Вышел на улицу, двинулся вдоль белой стены Свято-Данилова монастыря. Лавка у меня была скромная, но вот расположена престижно, в историческом центре столицы. По соседству с памятником архитектуры.
Гудит колокол – звонит вечерню. Или отбивает прощальную мелодию по мне – человеку, ушедшему из бизнеса. Красивый момент, ага.
Иду к метро, обозревая громаду нового высотного дома; год назад тут был котлован, дна не видать, а сейчас – тридцать этажей из стекла и бетона. Очень красивое здание, построенное по приказу крупных уродов. При всем желании мне трудно подобрать другое слово. Можно понять частных инвесторов, богатеев, желающих возвести на золотой земле московского центра многоэтажную охабину, чтоб сдавать офисы внаем, – но передо мной не частная охабина, а государственная, арбитражный суд, построенный на деньги налогоплательщиков. На мои. Забыл сказать, я ведь налогоплательщик, и не из последних. Отваливаю родине по тридцать – сорок тысяч в месяц. И я бы предпочел, чтобы Москва стала городом университетов, научных центров, музеев, картинных галерей, храмов и театров; чтобы арбитражные суды возводились не в тесном центре, в виде шикарных башен с подземными автостоянками, а в ста километрах южнее или севернее, в чистом поле, скромненько, в Рязани, в Калуге, в Егорьевске, в один этаж, и чтоб не сытые москвичи, а бедные провинциалы работали в канцеляриях тех судов, и чтоб все, кому приспичит арбитражно судиться, катались в Калугу или Егорьевск на поезде, дополнительно обогащая казну покупкой билетика.
Но меня никто не спрашивает. И я что-то не припомню всенародного возмущения по поводу строительства помпезных дворцов за государственный счет – в том же самом государстве, где каждую зиму заживо горят в ветхих богадельнях старики и инвалиды.
Ладно, это моя страна, другой России и другой Москвы у меня нет. Да и сам я тоже не самый кристальный гражданин. Поэтому я прохожу мимо арбитражного небоскреба, сплевываю и перевожу взгляд чуть правее. Наискосок, через дорогу, мне виден двор жилого дома, и маленькая, стальной сеткой защищенная автостояночка, буквально на десяток машин. Здесь я в девяносто первом году мокрой сентябрьской ночью украл решетку с чужого «мерседеса». У «мерседеса» впереди есть красивая хромированная решетка радиатора, именно на ней сверху крепится легендарная трехлучевая звезда. Бесшумно открутив семь, что ли, болтов, я демонтировал деталь и утром следующего дня сбыл за огромную сумму в восемьдесят долларов. Решетки ценились, именно они страдают при лобовых ударах. Нас в доле было трое: организатор, посредник и я – непосредственный исполнитель. Поделили по понятиям, на троих, и двадцати семи долларов мне хватило, чтобы купить будущей жене свадебное платье и туфли. Собственно, если б не свадьба, я вряд ли полез бы ночью с отверткой под чужую машину. Но без белого платья и лаковых туфель свадьба вряд ли возможна, а родители невесты были люди бедные. То есть наглухо бедные, нищие. Сейчас, спустя почти двадцать лет, мне смешно вспоминать – они были совсем нищие люди, сидели на картошке, пили спитой чай. В приданое за дочерью дали два пододеяльника. Они и сейчас примерно такие же.
Автостояночка до сих пор цела; конечно, теперь вместо подержанных «мерседесов» там бок о бок стоят «мерседесы» новые. Я смотрю, быстро вспоминаю лужу, в которой лежал спиной, и мятые пятидолларовые купюры, и белые туфли на высоком каблуке – и отворачиваюсь. Меня трудно причислить к настоящим злодеям, любителям ностальгировать по делам давно минувших дней. Да, украл; получилось. Потом еще несколько раз украл. Всякое бывало. Никогда не брал чужого без крайней нужды, но, если возникала действительно крайняя нужда, если судьба брала за горло – шел и брал чужое. Пока не научился жить иначе.
Москва в районе метро «Тульская» некрасива – хотя тут вам и древний монастырь, и старый популярный рынок, и небоскреб, и новейшие торговые аркады. Но все как-то само по себе, разновеликое, торчит одно из-за другого, как фуфайки моего друга Миронова. Здесь же – сложный дурной перекресток, куда машины выезжают с пяти направлений, чтоб разъехаться в семи направлениях (еще и трамваи ползут), а монастырь, который, по идее, должен быть отовсюду виден, задвинут столь глубоко, что богомольные новички, выбравшись из метро, вынуждены спрашивать дорогу. Например, у меня.
Шум, толпы, профессиональные нищие, вечная раздача рекламных бумажек, машину поставить негде, деревьев и кустов либо мало, либо вовсе нет. Абсурдный город. Огромен, но тесен. Куда ни попаду – везде все знакомо, едва не на каждом углу что-то происходило: тут у меня офис, там я воровал, а чуть дальше, на улице Шверника, в университетском общежитии, однажды поставил личный рекорд, выпив восемь полулитровых бутылок пива; издательство, где выходят сейчас мои книги, расположено в полуквартале от дома, где я в девяносто втором году обналичил свой первый миллиард рублей; я встречаюсь со своим литературным агентом в кафе «Шоколадница», на Мясницкой, строго напротив нового здания Генеральной прокуратуры, куда двенадцать лет назад меня возили на допросы.
Да, забыл сказать, я еще романы сочиняю. Сочинил девять, опубликовал пять. В прошлом году был день, когда утром я был на беседе в налоговой милиции, а после обеда на фотосессии для журнала «Афиша». Интересно жил, ага. Оригинально. А теперь надоело, больше не хочу. Пусть не будет фотосессий – черт бы с ними, с фотосессиями, – но пусть не будет и этих походов в налоговую милицию. Когда я воровал радиаторные решетки и гарцевал по Москве полночным ковбоем с обрезом наперевес – я гораздо реже бывал в милиции, чем сейчас, когда я стал мирным лавочником, налогоплательщиком и лауреатом литературной премии. Поздно взялись за меня, ребята. Раньше надо было чесаться. Теперь я взрослый, я состоялся, моему сыну пятнадцать лет, и, если я захочу обмануть систему, я ее всегда обману, – что мне ваша налоговая милиция, если я выдержал семьдесят пять допросов в Генеральной прокуратуре Российской Федерации, а потом пятьдесят судебных заседаний под объективами телекомпании НТВ?
Спустился под землю. И потом, уже сидя в вагоне, вдруг сильно загрустил. Напротив, стиснутый с двух сторон гастарбайтером в мятых джинсах и бледной девушкой-хипстером в оранжевой камилавке, маялся духотой юный хлопчик, одетый под клерка, румяный и на вид вполне довольный собой, – я смотрел, как он отворачивает лицо от потного гастарбайтера, манипулирует миниатюрным айподом, устраивается поудобнее, все у него было новенькое, и айпод, и портфельчик, и ремень на брючках, и ботинки. И грудь, судя по всему, была у него выбрита. Красивый парнишка, опрятный – и я этому парнишке позавидовал и грустил. Парнишка был молодой, а мне два месяца как исполнилось сорок лет, и лавка, из которой я сегодня решил уйти, была пятой или шестой лавкой, созданной мною с нуля.
Парнишке явно нравилась его жизнь. Мне тоже всегда нравилось то, что я делал. Я был доволен.
Никогда не имел дорогого кабриолета, или особняка, или, допустим, камердинера. Не сделал гениального изобретения. Не срывал оваций. Не дружил с гениями, олимпийскими чемпионами, лауреатами «Оскара» и нефтяными магнатами. Не спал со светскими львицами. И коммерческие затеи мои приносили иногда больше денег, иногда меньше – но ни разу не принесли настоящих, весомых, серьезных капиталов.
Все было скромно, некрасиво. Иногда даже уродливо. Поскольку русский бизнес от природы ублюдочен, весь перекошен, на один бок заваливается. Упала цена на нефть – и застонал бизнес. Застонал дальнобойщик, и содержатель фитнес-клуба, и издатель книг застонал, и аптекарь. И я тоже. А так не должно быть.
И тем не менее я всегда был доволен.
Было скромно, да. В эконом-классе. Копеечные сделки. Мучительные дебаты о пересортице, складских остатках и налоговых декларациях. В центре – я. Лавочник. Как еще назвать? Мне не западло. Иногда я подсчитывал, на пальцах, и всякий раз у меня выходило, что благодаря моему презренному статусу незначительного купчика безбедно существовали полтора-два десятка человек в возрасте от шести месяцев до шестидесяти семи лет. Я пристраивал к работе всех своих друзей, всех, кто мне дорог, всех, кого подвела ко мне жизнь, – они расхаживали по улицам одного из самых дорогих городов мира с поднятой головой и полными карманами. Покупали своим женщинам тряпки, а детям – игрушки. Пили коньяк. Ловили взгляды завистников. Мне было наплевать на статус. Хотите лавочника – пусть будет лавочник.
Иногда мой родной язык слишком жесток к его носителям. Пусть будет «купчик» в «засиженной мухами конторе», пусть будет «затхлая атмосфера», пусть будут любые презрительные штампы, мне похуй. Я малоуспешен – но я ебал успех. Куда, зачем я должен успеть? Я никуда не спешил и никогда никуда не опоздал.
Полтора десятилетия я пребывал в окружении некрасивых, но надежных людей, прямых и понятных. Я спрашивал себя: почему не сижу где-нибудь на сорок пятом этаже, с окном во всю стену, имея в углах апартамента вазы с живыми цветами, почему не занимаюсь чем-нибудь элегантным, красивым, не издаю какой-либо передовой журнал, не организовываю фестивали, не продюсирую кино, не продаю гениальную живопись, или бриллианты, или антиквариат экзотический? Или, допустим, рояли белые? Зачем не вращаюсь среди интеллектуалов и эстетов, неординарных и ярких граждан? Зачем мои занятия столь примитивны? И сам себе отвечал: а затем, единственно затем, чтоб никогда не сказали мне в спину, что я не самый нужный, что без меня можно обойтись.
Никогда не искал элегантности, не умел жить легко и ловко. Не способен продюсировать. Всегда норовил взвалить на себя что-то прочное, твердое, необходимое всем без исключения. Двадцать лет прожил в главном городе страны и видел толпы, рвущиеся туда, где офисы на сорок пятых этажах, где вазы с живыми цветами, где надо быть красивым, где надо продюсировать. Соискатели элегантных мест рвут друг друга на части – что в этом элегантного?
Сейчас на мне старые брюки, пиджачок немаркий – специально для метро – и грубые ботинки. Миронов одевается еще хуже. Он много ругается отвратительным матом и тоже ездит на метро. Саша Моряк обожает автомобили, но вот завязать галстук, например, – это выше его понимания. Покупатели нашего товарчика, даже если мы продаем автопокрышки типа «слик», – такие же резкие, неизящные, внешне тусклые существа, они редко читают даже газеты, не говоря уже о книгах; не потому что темные, а – некогда. Это скучный мир, пятизначный, тут сто тыщ – большая сумма; тут культура начинается и заканчивается редким походом в ближайший кинотеатр; тут у всех есть деньги, но они трудно добыты, тут не продюсируют, а вкладывают в самое необходимое – в жилье и транспорт, еще – в детей, в семьи, в здоровье родителей, в редкие путешествия (чем дальше, тем лучше, потому что когда еще прокатишься?); тут все битые, ученые, тут у каждого отложено на черный день, заебали эти черные дни; тут никто не ведет блог; тут пьют, устают, тут часто злы друг на друга, тут непрерывно считают в уме, тут экономят и покупают пиратские видеодиски, тут не слушают певиц с псевдонимами типа Тюльпан или Лаура. Тут кое у кого судимости.
Тут часто повторяют, что с трудов праведных не построить палат каменных. Тут мужчины стригутся коротко, чтобы меньше возиться с волосами. Тут все говорят друг другу, что счастливы, но при этом не улыбаются. Тут у женщин натуральная грудь. Тут не путают одноклассников и «Одноклассников. Ру». Тут держат сыновей в строгости, а дочерей балуют. Тут не понимают, для чего нужны психоаналитики. Тут купаются на Крещение. Тут пользуются дезодорантом «AXE». Тут кидают пачки сигарет «Парламент» в кузова грузовиков, где едут солдатики. Тут не уговаривают беременных подруг сделать аборт. Тут беременные подруги не требуют немедленной женитьбы. Тут уважают биатлон. Тут семидесятилетний отец дает подзатыльник сорокалетнему сыну и сдувает пылинки с десятилетнего внука. Тут носят тельняшки. Тут у каждой старухи отложены смертные. Тут поэтам наливают, но в долю не берут. Тут мальчишки уступают друг другу девчонок, а девчонки дерутся из-за мальчишек. Тут пьют воду из-под крана. Тут редко болеют – нет времени. Тут уважают группу «Чиж и компания». Тут не заставляют жен худеть. Тут менту говорят «начальник». Тут, пришедши с мороза в дом, смеются. Тут не боятся бойцовых собак. Тут любят поговорить, но уважают тех, кто помалкивает.
Тут я чувствовал себя среди своих.
А сегодня твердо решил уйти.
Глава 4
2000 г. Трудоустройство палача
Бывает так: вчера ты твердо решил убить человека, а сегодня тебе хорошо. Оттого, что твердо решил.
Мне нравится все твердое. У Тарковского в «Сталкере» есть монолог о том, что живо только гибкое и мягкое, а твердое – мертво. При этом сам гений, по слухам, был весьма твердым режиссером. Чтобы создать нечто живое, нужна большая твердость. Чтобы разрушить, нужна еще большая твердость.
Не говоря уже о процессе снятия кожи с теплого тела.
С утра я был деловит, в обед – спокоен, а в начале вечера взял у жены машину и поехал за ребенком в детский сад, по дороге понемногу превращаясь из аутичного душегуба в сурового, но вполне адекватного отца.
Сын был современный ребенок, телевизионно-компьютерный мальчик. Он очень авторитетно рассуждал о черепашках-ниндзя. Я с трудом доказал ему, что это два слова, а не одно.
В августе была проблема с детским садиком, мы поздно спохватились и долго искали место. Тогда жена недолго думая отправилась в тот садик, куда сама ходила. В кабинете заведующей сидела та же добрая женщина, что и двадцать лет назад. Она вспомнила мою жену и без лишних слов подписала все бумаги. Я мгновенно зауважал и заведующую, и ее детский садик.
Моего пацанчика там любили. Там любили всех детей, и всех родителей.
Обычно сын устраивался в центре заднего сиденья, положив локти на спинки передних кресел и высунув голову в проем между ними, – так удобнее беседовать с отцом, – но сейчас забился в самый угол дивана, отвернув лицо к окну. Долго молчал, потом не выдержал и объявил:
– Папа, я сегодня подрался.
– Ничего страшного, – сказал папа. – Все дерутся.
– Знаю, – сурово ответил мальчишка. – А ты тоже дрался?
– Редко, – соврал я, в педагогических целях.
– Понятно.
…Итак, подумал папа, можно арендовать катер, вывезти гада на середину Клязьминского водохранилища, привязать к ногам рельс и отправить на дно. Или еще вариант: накачать водкой до бесчувствия и глубокой ночью выбросить из автомобиля с высокой эстакады на какой-нибудь крупной транспортной развязке.
– Ну, – спросил я. – И что? Кто кого побил?
Сын вздохнул.
– Вообще-то получилось, ну… Понимаешь, этот Вова – он больше меня…
– И он тебя победил.
– Нет, он меня не победил, но…
Первый проект был лучше. Купить домик в глухой деревне, привезти клиента, пытать и мучить, а затем распилить. Кости – раздробить кувалдой. Ею же расплющить череп. Образовавшийся фарш смешать с землей и навозом. Нет тела – нет дела. Надо растворить гада в пейзаже.
– А из-за чего схватились?
– Так, – уклончиво ответил сын. – Не важно.
– Скажи как есть. Я не буду тебя ругать.
– А он дурак потому что! – запальчиво заявил ребенок. – Вот и все!
– А он решил, что дурак – это ты. И вы, как два дурака…
Сын опять вздохнул.
– Ты вот не знаешь, как было, а говоришь…
– Ладно. Я не хотел тебя обидеть.
– Просто он больше меня.
– Больше, меньше – это не важно. Не надо думать о том, кто больше, а кто меньше. Просто бей всей силой.
– Папа, ты не понимаешь. Он все равно сильнее. Гораздо.
Сильнее, подумал я. Слабее. Это очень относительные категории. Вот из переулка лезет внедорожник, огромный, как бульдозер. Я уступаю. За рулем бледный мужчина в очках. Кто из нас сильнее? Он в очках – я без очков. Он щуплый – я крепкий. Я злее – он явно спокойнее. Его машина дороже – зато моя быстроходнее. И то, что его машина дорогая, вовсе не означает, что он сам богаче, или влиятельнее, или крепче характером. С другой стороны, мои преимущества – характер, и решительность, и реакция – в серьезном затяжном противостоянии отнюдь не гарантируют победы. Вот чеченцы: невероятно твердые люди, но проиграли войну. Нет никакой силы, нет слабости; все решает конкретная схватка.
Да, это банально, глупо, грубо и дико, но только до тех пор, пока смотришь со стороны. Видишь на экране. Читаешь в книге. Когда это коснется лично тебя, когда персонально тебя обманут, ограбят, поломают, когда войдут в твой дом, захотят твою жену, твою свободу, твое здоровье, твою жизнь – тогда вопрос, кто сильнее, придется решать в долю секунды.
– Сильнее тот, у кого голова на плечах, – сказал я. – Если парень больше тебя – тогда возьми что-нибудь и бей. Только не камень. Например, журнал: сверни в трубочку – и бей журналом. Только не так, чтобы искалечить. Надо побеждать, а не калечить. Его надо победить только один раз – и он больше к тебе не полезет. И не только он, все остальные тоже.
– Остальные, – сын хмыкнул, очень по-взрослому, – никогда не лезут. У нас все ребята нормальные. Только он один дурак. Он всегда нарывается. Его папу уже два раза к нам в садик вызывали. Я слышал, как Мария Дмитриевна говорила Елене Сергеевне, что его папа – крутой.
…Земля, навоз – глупо. А зубы? А волосы? А его, Михаила, кровь? Весь дом будет в крови. Сжечь дом – привлеку внимание. Лучше затеять во дворе старого дома строительство нового коттеджа, на бетонном фундаменте – сейчас многие так делают. Стройка не вызовет подозрений. Приобрести за триста долларов бетономешалку и все замуровать в свежий бетон. Да, неплохо, но что потом? Жить на костях своего бывшего друга? Замучают ночные кошмары. Продать все посторонним людям? Тоже опасно, рано или поздно новые хозяева будут переделывать постройку и найдут останки…
– Крутой? – переспросил я. – Интересно. Это как?
В зеркало было видно, что мальчишка улыбнулся.
– Ладно тебе. Как будто сам не знаешь…
– Знаю. Но мне интересно твое мнение. Кто такой – крутой?
– Ну, это который большой, сильный, всех бьет…
– Нет, – перебил я. – Крутой – это не тот, кто всех бьет. Крутой – это тот, кто не дает бить себя.
– А ты – крутой?
– Спроси у мамы.
Я вспомнил вчерашние криминальные теленовости. Очень актуальный сюжет. Настолько актуальный, что при просмотре мне стало нехорошо. Угрюмые менты в грязных куртках долбили отбойными молотками цементный пол в каком-то подмосковном гараже, и на свет божий появлялись сгнившие человеческие костяки. Банда юных идиотов прятала таким образом тела своих жертв. Всех повязали, все мгновенно дали признательные показания.
Мне нравится все твердое. У Тарковского в «Сталкере» есть монолог о том, что живо только гибкое и мягкое, а твердое – мертво. При этом сам гений, по слухам, был весьма твердым режиссером. Чтобы создать нечто живое, нужна большая твердость. Чтобы разрушить, нужна еще большая твердость.
Не говоря уже о процессе снятия кожи с теплого тела.
С утра я был деловит, в обед – спокоен, а в начале вечера взял у жены машину и поехал за ребенком в детский сад, по дороге понемногу превращаясь из аутичного душегуба в сурового, но вполне адекватного отца.
Сын был современный ребенок, телевизионно-компьютерный мальчик. Он очень авторитетно рассуждал о черепашках-ниндзя. Я с трудом доказал ему, что это два слова, а не одно.
В августе была проблема с детским садиком, мы поздно спохватились и долго искали место. Тогда жена недолго думая отправилась в тот садик, куда сама ходила. В кабинете заведующей сидела та же добрая женщина, что и двадцать лет назад. Она вспомнила мою жену и без лишних слов подписала все бумаги. Я мгновенно зауважал и заведующую, и ее детский садик.
Моего пацанчика там любили. Там любили всех детей, и всех родителей.
Обычно сын устраивался в центре заднего сиденья, положив локти на спинки передних кресел и высунув голову в проем между ними, – так удобнее беседовать с отцом, – но сейчас забился в самый угол дивана, отвернув лицо к окну. Долго молчал, потом не выдержал и объявил:
– Папа, я сегодня подрался.
– Ничего страшного, – сказал папа. – Все дерутся.
– Знаю, – сурово ответил мальчишка. – А ты тоже дрался?
– Редко, – соврал я, в педагогических целях.
– Понятно.
…Итак, подумал папа, можно арендовать катер, вывезти гада на середину Клязьминского водохранилища, привязать к ногам рельс и отправить на дно. Или еще вариант: накачать водкой до бесчувствия и глубокой ночью выбросить из автомобиля с высокой эстакады на какой-нибудь крупной транспортной развязке.
– Ну, – спросил я. – И что? Кто кого побил?
Сын вздохнул.
– Вообще-то получилось, ну… Понимаешь, этот Вова – он больше меня…
– И он тебя победил.
– Нет, он меня не победил, но…
Первый проект был лучше. Купить домик в глухой деревне, привезти клиента, пытать и мучить, а затем распилить. Кости – раздробить кувалдой. Ею же расплющить череп. Образовавшийся фарш смешать с землей и навозом. Нет тела – нет дела. Надо растворить гада в пейзаже.
– А из-за чего схватились?
– Так, – уклончиво ответил сын. – Не важно.
– Скажи как есть. Я не буду тебя ругать.
– А он дурак потому что! – запальчиво заявил ребенок. – Вот и все!
– А он решил, что дурак – это ты. И вы, как два дурака…
Сын опять вздохнул.
– Ты вот не знаешь, как было, а говоришь…
– Ладно. Я не хотел тебя обидеть.
– Просто он больше меня.
– Больше, меньше – это не важно. Не надо думать о том, кто больше, а кто меньше. Просто бей всей силой.
– Папа, ты не понимаешь. Он все равно сильнее. Гораздо.
Сильнее, подумал я. Слабее. Это очень относительные категории. Вот из переулка лезет внедорожник, огромный, как бульдозер. Я уступаю. За рулем бледный мужчина в очках. Кто из нас сильнее? Он в очках – я без очков. Он щуплый – я крепкий. Я злее – он явно спокойнее. Его машина дороже – зато моя быстроходнее. И то, что его машина дорогая, вовсе не означает, что он сам богаче, или влиятельнее, или крепче характером. С другой стороны, мои преимущества – характер, и решительность, и реакция – в серьезном затяжном противостоянии отнюдь не гарантируют победы. Вот чеченцы: невероятно твердые люди, но проиграли войну. Нет никакой силы, нет слабости; все решает конкретная схватка.
Да, это банально, глупо, грубо и дико, но только до тех пор, пока смотришь со стороны. Видишь на экране. Читаешь в книге. Когда это коснется лично тебя, когда персонально тебя обманут, ограбят, поломают, когда войдут в твой дом, захотят твою жену, твою свободу, твое здоровье, твою жизнь – тогда вопрос, кто сильнее, придется решать в долю секунды.
– Сильнее тот, у кого голова на плечах, – сказал я. – Если парень больше тебя – тогда возьми что-нибудь и бей. Только не камень. Например, журнал: сверни в трубочку – и бей журналом. Только не так, чтобы искалечить. Надо побеждать, а не калечить. Его надо победить только один раз – и он больше к тебе не полезет. И не только он, все остальные тоже.
– Остальные, – сын хмыкнул, очень по-взрослому, – никогда не лезут. У нас все ребята нормальные. Только он один дурак. Он всегда нарывается. Его папу уже два раза к нам в садик вызывали. Я слышал, как Мария Дмитриевна говорила Елене Сергеевне, что его папа – крутой.
…Земля, навоз – глупо. А зубы? А волосы? А его, Михаила, кровь? Весь дом будет в крови. Сжечь дом – привлеку внимание. Лучше затеять во дворе старого дома строительство нового коттеджа, на бетонном фундаменте – сейчас многие так делают. Стройка не вызовет подозрений. Приобрести за триста долларов бетономешалку и все замуровать в свежий бетон. Да, неплохо, но что потом? Жить на костях своего бывшего друга? Замучают ночные кошмары. Продать все посторонним людям? Тоже опасно, рано или поздно новые хозяева будут переделывать постройку и найдут останки…
– Крутой? – переспросил я. – Интересно. Это как?
В зеркало было видно, что мальчишка улыбнулся.
– Ладно тебе. Как будто сам не знаешь…
– Знаю. Но мне интересно твое мнение. Кто такой – крутой?
– Ну, это который большой, сильный, всех бьет…
– Нет, – перебил я. – Крутой – это не тот, кто всех бьет. Крутой – это тот, кто не дает бить себя.
– А ты – крутой?
– Спроси у мамы.
Я вспомнил вчерашние криминальные теленовости. Очень актуальный сюжет. Настолько актуальный, что при просмотре мне стало нехорошо. Угрюмые менты в грязных куртках долбили отбойными молотками цементный пол в каком-то подмосковном гараже, и на свет божий появлялись сгнившие человеческие костяки. Банда юных идиотов прятала таким образом тела своих жертв. Всех повязали, все мгновенно дали признательные показания.