Суров был убежден, что мыслями подполковник далек от схемы, от топографических и условных знаков на ней, - просто делает над собой усилие, чтобы несколько успокоиться.
   От схемы Голов возвратился к столу, достал из портфеля блокнот, полистал до чистой странички и стал записывать что-то ровным бисерным почерком.
   - Так вот, капитан. - Он поднялся, кончив записывать. - Возьмите бумагу и карандаш... Пишите. Первое: на старшину представить характеристику на увольнение... Причину сами сформулируйте... Вам нужен расторопный старшина, огонь, чтобы с полуслова. С Колосковым поговорите. Чем не старшина? Отличный командир. Я правильно говорю?
   - Хороший.
   - Так в чем дело? Спросите. Даст согласие, присылайте подписку, и мы его немедленно на сверхсрочную. Армия - сложный механизм, дорогой капитан. Деталь сработалась, меняй решительно. Новую ставь, неизношенную. Твой старшина для строевой работы не гож, выдохся. Тут никакая трансплантация не поможет. Сочиняйте характеристику, и дадим ей ход. Ну, что вы молчите?
   Суров понимал, что в словах Голова значительно больше здравого смысла, нежели жестокости, которую он усмотрел в распоряжении. При всем этом в мыслях не укладывалось, как можно человеку, отдавшему армии молодость, здоровье - всего себя, отказать в небольшом - сравнять какую-то важную для него одного круглую дату?
   Он ответил, не уклоняясь от пронизывающего взгляда подполковника, устремленного на него поверх очков и как бы изучающего:
   - На старшину Холода я могу представить только отличную характеристику. Такую он заслужил.
   Брови у Сурова сошлись в одну линию.
   - Ах, Суров, Суров. - Голов укоризненно, как бы журя, покачал головой с ежиком рыжих волос. - Эмоции. Прекраснодушие. Слезой прошибает. - Он решительно махнул рукой, как отрубил: - После инспекторской решу с Холодом. Записывайте. Второе: особо отличившихся на строительстве дозорной дороги представить к поощрению моими правами - независимо от результатов инспекторской. Это само собой. Записал? Моему заместителю по тылу выслать заявку на потребные материалы для окончания ремонта заставы и овощехранилища. На носу осень, а старшина мух ловит. Записал?
   - Старшина как черный вол вкалывает, - бросил Суров, записывая. Разрешите вопрос?
   - Слушаю.
   - Когда нас освободят от всяких заготовок хозспособом? Я не могу без конца отрывать людей на заготовку дров, на рытье котлована под овощехранилище. Полгода прошу у хозяйственников.
   Голов не вспылил, несмотря на то что тон Сурова был резким.
   - Тыл все ругают, кому не лень. А где возьмут они, ежели нет. От промышленности не поступило вовремя, на складе пусто, а на то, чего нет, и суда нет, - скаламбурил он. - Я правильно говорю?
   - Нам от этого легче не становится.
   - Почему такая тишина? - удивился Голов. - Спать всех уложил, что ли? Взглянул на часы. - Рано еще совсем, начало двадцать первого часа. Где личный состав заставы?
   Суров не успел ответить, вошел дежурный, доложил, что начальника отряда зовут к телефону. Голов вышел, а возвратясь, заговорил о другом.
   - Устал я, Суров, - снова переходя на "ты", с несомненной искренностью сказал Голов и принялся снимать обувь. - Поверишь, могу проспать двадцать четыре часа на одном боку, как пожарник. Вздремну пару часиков на этой самой, со скрипом. - Присел на койку, и она под ним взвизгнула. - Минорные звуки издает коечка. И жестковата. - Он сладко зевнул, снимая китель, потянулся. - Ты ведь домой пойдешь, мать приехала. Анастасии Сергеевне поклон от меня.
   - Спасибо. Передам завтра. Сегодня дежурю. Отдыхайте, я пойду в дежурку.
   - Не помешаешь. - Залезая под одеяло, Голов посмотрел на наручные часы: - На границу пойдем в пять. Накажи, чтоб подняли.
   - Ложиться не буду.
   Суров зажег настольную лампу, погасил верхний свет. Зеленый конус лег на письменный стол, на лист белой бумаги и остро отточенный карандаш. Около часа работал, время от времени оборачиваясь к схеме участка, сверял свои записи с данными местности, прикидывал, где и что можно выкроить, чтобы усилить свой правый фланг. Именно он, наиболее трудный участок, и являлся уязвимым в смысле возможного нарушения. Вчерашнее задержание обнажило ошибки в планировании охраны границы, которых до минувшей ночи не видел ни он, ни те, что приезжали с проверкой.
   Над заставой повисла серьезная обстановка, и он, начальник этой заставы, принимая на себя всю ответственность, не помышлял хоть частицу ее перекладывать на других. Вот и Голов приехал с тою же целью - как наилучшим образом закрыть границу. Разумеется, Суров в душе был ему благодарен. Голов - опытный пограничник - умел заглядывать наперед, думать и за себя и за противника, как искусный шахматист. Сурову это нравилось, он не мог не отдать ему должного. "Интересно, как бы подполковник распорядился техникой и людьми, сядь он сейчас на мое место?" - спрашивал себя Суров. Возникали другие вопросы, мысленно адресованные Голову.
   План охраны границы в новых условиях еще не был готов, а Суров вдруг подумал о другом: не проходи он когда-то стажировку у Голова, не была бы Вера его женой. Вероятно, надо после инспекторской брать отпуск и отправляться к ней. От себя не убежишь: жить между небом и землей - не дело. Вера по-своему права, если исходить с позиций сугубо личных, эгоистических.
   По правомерной ассоциации тотчас возникло иное: а каково же многим сотням жен офицеров других застав или тех же старшин?
   Голов не спал, давно следил за Суровым, не беспокоя его и не мешая работать. Он глядел на Сурова, переводя взгляд со смуглого с крупными чертами лица на большие руки с длинными сильными пальцами, и не мог толком разобраться в своих чувствах к нему. На ум пришло слово "чувства", и он улыбнулся этому слову, такому далекому от того смысла, который он в него вкладывал. Свое отношение к Сурову Голов, сам того не замечая, то излишне упрощал - подчас до панибратства, то усложнял. Он считал Сурова одним из лучших офицеров застав и, странно, то, что прощал другим офицерам, не прощал Сурову.
   Думая, что Голов спит, Суров расстегнул ворот гимнастерки, снял с себя поясной ремень с портупеей, повесил на спинку стула, украдкой и с какою-то мальчишеской озорной хитринкой взглянул в угол, где стояла кровать.
   Голов не сдержал смешок и с непонятным злорадством, будто уличил Сурова в нехорошем поступке, рассмеялся:
   - Форму нарушаем, товарищ капитан?
   - Вы не спите?
   - Как видишь. Не приходит товарищ Морфей с раскрытыми объятиями. Голов откинул одеяло, сел. - Слушай-ка, как этот охламон сейчас служит?
   - Шерстнев?
   - Да.
   - Сложный солдат.
   - Я предупредил его: еще одно происшествие - под суд отдам. Напомни ему, коли что.
   - К нему другой ключ нужен, товарищ подполковник. Трибунал - не мера. Я вот...
   Голов не дал ему договорить:
   - Подумаешь, проблема века - воспитание одного разгильдяя! - И почувствовал, что снова находится во власти той непонятной двойственности по отношению к начальнику шестнадцатой, что раздражение берет верх над здравым смыслом. - Мелко ты плаваешь, Суров. Временами. Извини, Суров, не могу молчать. Я твоего Шерстнева вот сюда! - Он с силой сжал пальцы. - В бараний рог. А нужно, и в трибунал отправлю. Во мне жалости нет и не будет. Потому что я один за всех в ответе. И еще потому, что не для себя - для пользы дела стараюсь. А ты, еще в курсантах будучи, либеральничал.
   Чем резче и более запальчиво говорил Голов, сидя на койке и дымя папиросой, тем быстрее успокаивался Суров. Он не пробовал возражать. Голов некстати вспомнил курсантские годы, а он, Суров, никогда не забывал их, то была самая беззаботная пора его жизни. Теперь же обязанностей уйма, дела никогда не кончаются. Единственное, что может себе позволить в бесконечном круговороте, - это сказать: "На сегодня хватит". Он перестал раздражаться от того, что одна исполненная работа влекла за собой новую. Вероятно, так оно и должно быть, потому что в бесконечном и напряженном темпе жила граница и все, кто к ней имел отношение. Необходимость исполнения всевозможных дел определялась одним словом "надо".
   Надо было учить и воспитывать людей, чтобы они могли выполнять свой воинский долг, следить за хозяйством, организовывать службу, поддерживать постоянный контакт с дружинниками и сотнями других активистов, учиться самому, чтобы не отставать от требований, держать в голове сотни статей различных инструкций, параграфы уставов, частных и общих приказов...
   По натуре незлопамятный, Голов и сейчас не мог держать зла. Продолжать разговор, сидя на развороченной койке в одних трусах, было и неудобно и неприлично. Он принялся натягивать брюки, обул ботинки. Привычные, заученные движения возвратили утраченную сдержанность.
   - Стакан чаю, если можно, - попросил он и стал заправлять койку.
   За стаканом крепкого чая Голов совсем отошел. Чаевничали за письменным столом. Голов намазал маслом ломоть черного хлеба, круто посолил. Чай он всегда пил без сахара, однажды скопировав чью-то привычку и сам к ней привыкнув. В сорок с небольшим лет он был в меру плотен, умерен в еде, не страдал отсутствием аппетита и сейчас не спеша откусывал от ломтя, усердно жевал, читая недописанный Суровым вариант охраны границы в усложненных условиях.
   - Как вариант - приемлемо, - согласился он, наливая себе чаю из синего, литров на пять чайника. - Утром на местности уточним. - Отхлебнул глоток. А вот здесь не так надо. - Ткнул карандашом в скелет схемы участка. - Мы ведь не на зрителя работаем. Дивертисментики не для нас. Техникой здесь прикройся, МЗП* используй. И не надо людям танчики устраивать на болоте, бегать взад-вперед. Я правильно говорю?
   ______________
   * МЗП - малозаметное препятствие.
   - Правильно. - Замечание было верным, и Суров его принял безоговорочно.
   - Начальник заставы должен, как талантливый режиссер, использовать с наибольшей выгодой свои силы и средства. - Голов обнажил в смешке два ряда редких зубов с большой щербинкой между двумя верхними. - Видал, и я начинаю философствовать! А ведь сержусь, когда приезжает какой-нибудь щелкопер и начинает меня поучать, как охранять границу. А сам ни бум-бум, границу только и видел, что в древней юности, и то издали. Терпеть таких не могу.
   Некоторое время говорили о делах. Дважды Суров отлучался выпускать на границу наряды. Когда он возвратился во второй раз, на Голове был застегнут китель, убрана со стола посуда. Подполковник стоял у открытого окна, курил. Полоса света лежала дорожкой на ветвях старой ольхи за окном. Ветви качались под ветром, и с ними вместе тень Голова.
   - Слушай, Юрий Васильевич, извини, что вторгаюсь, но, поверь, не из праздного любопытства. Я о Вере. Как ты решаешь?
   В первое мгновение Суров поразился: одни и те же мысли занимают его, мужа, и совершенно чужого человека, которого Вера почему-то терпеть не могла! Жена еще не стала для него отрезанным ломтем, он еще ничего окончательно не решил, и потому чересчур интимное "Вера" его покоробило.
   - Увидим.
   - А что Анастасия Сергеевна по этому поводу, каково ее мнение?
   - Не знаю.
   - Как так?
   - Очень просто: это ее не касается.
   - Не решил. Не успел. Не знаю. Мне кажется, ты просто-напросто убегаешь от ответа на вопрос. Мы в отряде щадим тебя. И напрасно. Быков хотел специально приехать сюда, да вот я повременить просил. А чего годить-то? Вопрос ясен: после инспекторской бери отпуск и отправляйся за женой. Сам виноват...
   Сурову многое хотелось сказать Голову, сказать резко и прямо. Например, о том, что значительную часть вины за Верин отъезд начальник отряда мог бы взять на себя. В самом деле, что предпринял он, чтобы скрасить быт женам офицеров пограничных застав? За два года единожды свозили в областной центр на спектакль.
   Но говорить о Вере ему не хотелось.
   Свет настольной лампы вызеленил Сурову лицо. Он чувствовал на себе ожидающий, требовательный взгляд подполковника, но упрямо молчал, считая, что Вера - его собственная боль и его личное, никого не касающееся дело. Он так и ответил:
   - С этим разберусь сам.
   Голов подавил в себе вспышку. Его вывело из себя долгое молчание капитана и непочтительный тон ответа. Он подумал, что вложи Суров тот же смысл в другие слова - и ладно. Семейное дело - путаное. Чужая семья потемки. Сию минуту, когда он подавлял в себе раздражение, вспомнился давний случай из его собственной жизни, так сказать, на первой ступеньке карьеры. Тогда вот так же, как Суров сейчас, он, молодой начальник заставы, ненаученный обходить телеграфный столб, все пробовал через него перепрыгнуть - заелся с комендантом погранучастка. Дело было в конце лета, как сейчас, на лесном участке границы, куда комендант привел Голова для отдачи приказа на местности.
   "Я сын прачки, - выходил из себя комендант. - Я мозолями, горбом добился своего положения".
   "Бывшие прачки давно выучились и кафедрами заведуют, - парировал Голов. - Нашли чем козырять".
   "Как ты со мною разговариваешь!" - закричал комендант и в изумлении остановился.
   На глаза ему попалась усохшая березка. Он сильно рванул ее, и она с треском переломилась.
   "Видал! - Комендант повертел в руке отломавшийся ствол. - Сухостой ломается. Живое - гнется, а стоит. Понял?"
   "Не впечатляет", - ответил тогда ему Голов. И вынужден был просить о переводе на другой участок.
   "Наверное, становлюсь похожим на того коменданта, - подумал о себе Голов. - Вот и припомнит когда-нибудь обо мне Суров, как я сейчас о коменданте, и хорошего слова не скажет".
   Он велел Сурову дать ему карту и схему участка.
   - Давайте работать, капитан, - сказал официально с той сухостью, какая напрочь и прежде всего у самого себя отсекала желание заниматься другим делом.
   Суров тоже обрадовался окончанию беспредметной, по его мнению, говориловки, официальность ему больше была по душе, нежели покровительственно-дружеское дерганье нервов. В работе они понимали друг друга без лишних слов.
   - Правильное решение, - скупо похвалил Голов.
   Окончили поздней ночью. Голов уснул. Ему не мешали звонки, топот ног в коридоре. Так засыпает здоровый человек, хорошо поработав.
   16
   Завтракая, отец упрямо молчал, уставившись в тарелку с гречневой кашей, прихлебывал холодное молоко прямо из глечика.
   Было около семи утра, Мишка спал на диване в соседней комнате. Со двора доносился хриплый визг граммофона - его с раннего утра завел дядя Кеша, инвалид, живший в деревянном флигеле во дворе. И граммофон и пластинки Вера помнила с детских лет. От частого употребления они износились, издавали царапающие, хриплые звуки. Отец всегда улыбался, как только музыка начинала звучать. Сегодня сидел, угрюмо насупившись.
   Не доев, он вдруг отодвинул тарелку, кольнул дочь взглядом из-под седоватых бровей, сказал как выстрелил:
   - Взгляни на себя со стороны! Хорошенько взгляни!
   Вера взметнула левую бровь:
   - Что я должна увидеть со стороны?
   Он поднялся с зажатой в руке салфеткой. В тишине слышалось учащенное дыхание - давала себя знать застарелая астма. Отец всегда так трудно дышал, когда волновался.
   - Мне стыдно за тебя. Стыдно-с! - сказал через силу. - И больно. Да-с. - Ссутулил плечи и вышел.
   Веру переполнила обида: родной отец не понял! Он, всегда такой чуткий, отзывчивый, понимавший каждое движение ее души, как мог он незаслуженно причинить ей боль?
   Потом кормила Мишку, убирала со стола, а обида не проходила. До ухода на работу оставалось часа полтора.
   Универмаг, куда Хилюк, бывший сокурсник, устроил ее оформительницей, открывался в одиннадцать. Она приходила на час раньше. Не ахти какая работа, но на первых порах и это хорошо.
   Из головы не выходили слова отца... За что он так?
   Теперь чаще, нежели в девичестве, стала подолгу простаивать у зеркала в маминой комнате, где вот уже более десяти лет стояли нетронутыми мамина пудреница из мельхиора, мамины духи, пилочки для ногтей, лак. Ее вещи папа раз и навсегда запретил трогать.
   В зеркале Вера видела себя в полный рост: не очень полная, но и не худенькая женщина с гладко зачесанными черными волосами, собранными на затылке узлом. На заставе Вера несколько раз собиралась обрезать косы, но Юрий не разрешил. Теперь, вдали от границы, не раз с благодарностью вспоминала мужа именно в связи с косами. И пока ни с чем больше. "Черная Ганьча", как прозвал ее Юрий, смотрела из зеркала и, к своему удовлетворению, отмечала исчезновение тонких морщинок у глаз, видела свою загоревшую шею. Загар шел, и она, зная это, часто стала бывать на пляже. Там на прошлой неделе случайно встретился ей Валерий.
   - Вегка, ты? Боже, какая кгасавица! - Он, прокричав эти слова, ужасно картавя, стремительно бросился к ней, обнял и троекратно поцеловал.
   Она была в одном купальном костюме, рядом стоял Мишка, ревниво глядел на чужого, незнакомого человека. Вера смутилась, оттолкнула Валерия:
   - Что вы!
   Валерий отступил:
   - Ты посмотги, она мне выкает!.. Впгочем, ты всегда была маминой дочкой. Хотя, постой... папиной дочкой ты была. Вегно?
   - Ты все, оказывается, помнишь.
   - Железно. - Валерий и Вера одновременно рассмеялись этому его словечку. - Как стагик, все носится по заводам в поисках талантов?
   - Он все такой же.
   - Стагые люди консегвативны.
   Валерий перешел на спокойный товарищеский тон старого друга и однокашника, каким он, если не быть очень взыскательной к этим определениям, в самом деле являлся - четыре года в художественном они изо дня в день посещали одну аудиторию, работали в одной студии.
   Позднее, лежа на горячем песке, Валерий рассказал о себе, не утаив неудачной женитьбы и недавнего развода.
   - До чего схоже! - воскликнула Вера.
   - Газве и ты? - Валерий поспешил извиниться за бестактность.
   Он стал приходить к ней домой ежедневно, всякий раз приносил ей цветы, Мишке мороженое или шоколадных конфет и очень сердился, если его благодарили. А вчера приволок торт, фруктов, бутылку "плиски", целый ворох всякой снеди, еле уместившейся в объемистом портфеле из желтой кожи.
   Дома были все в сборе - отец, Мишка, Вера. Она удивленно спросила, по какому случаю затевается пиршество.
   - Сегодня суббота, завтга - выходной. За хогоший выходной, Вега Константиновна. Надеюсь, Константин Петгович газделит наш скгомный ужин?
   Отец растерялся:
   - Да, конечно, разумеется... Но, видите...
   Хилюк ненавязчиво распоряжался и в приготовлении ужина сам принимал деятельное участие. Мишка, и тот перетирал посуду. Один отец, сидя на узком диванчике, безучастно наблюдал со стороны. Вера знала: он сердится, скрывая настроение за молчаливой сдержанностью. За ужином пригубил чуть-чуть коньяка, вежливо поблагодарил, ушел, уведя с собой внука.
   Казалось, Валерий ничего не заметил. Или просто не обращал внимания на причуды старого человека. Вера чувствовала себя неловко, и пока за столом сидел отец, скованность не покидала ее, будто она не была самостоятельным человеком - матерью и женой, ни от кого теперь не зависимой. Очевидно, Валерий понимал ее.
   - Не обгащай внимания, - сказал он, когда они остались вдвоем. - И к нам стагость пгидет. А пока, - он налил две полные рюмки, - пока не пгомелькнули года, выпьем. За нашу синюю птицу.
   - Хоть за журавля в небе.
   Мелодично звякнули хрустальные рюмки, Вера с испугу втянула голову в плечи, но тут же прыснула - на нее напало веселье.
   - Влетит нам обоим, - Валерий предупреждающе поднял палец.
   - И пускай.
   - Ты даешь! - Валерий покачал головой, засмеялся: - Фогменная выпивоха. Не дам больше. - Отнял у нее рюмку, поставил на край стола.
   Вера ловким движением руки, таким точным, что Валерий глазом не успел моргнуть, завладела бутылкой и отнятой рюмкой, наполнила до половины и отставила в сторону.
   - Давай без насилия.
   - Я - всего лишь непгошенный гость в твоем доме.
   - В отцовском, - поправила Вера.
   В окне напротив погасли огни. Было поздно. В соседней комнате ворочался на постели отец - не спал. Вера знала, что Валерий живет далеко от центра, где-то на восемнадцатой станции Большого Фонтана, куда даже трамваем нужно добираться около часа. От одного предположения, что Валерий рассчитывает остаться, ее бросило в жар.
   - Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? - Развязной этой шуткой пробовала сгладить и резкость и собственную неловкость.
   Она попала в самую точку: Валерий растерянно засуетился, лицо его выражало и гнев, и обиду, и осуждение. Стал искать свой пиджак - он висел на спинке стула, - бормотать что-то наподобие того, что после доброй порции коньяка он предпочитает пройтись пешком.
   Ушел, с трудом скрывая обиду.
   ...Вечером, когда Вера возвратилась с работы, отец высказался гораздо определеннее:
   - Верочка, ты загостилась. Пора возвращаться домой.
   Если бы накричал, как утром, или хотя бы сказал резче, а не так сдержанно, с той корректностью старого интеллигента, которую она в нем любила с детства и всегда уважала, было бы легче.
   - Разве я не дома? - спросила тихо. И добавила, зная, что причинит ему боль: - Я уже взрослый человек, папа.
   Тогда, как утром, он часто задышал, голос у него срывался:
   - Ты забыла, что у тебя есть муж... Ты дезертир!.. Вот ты кто!.. Да-с. - И вышел, ссутулившись.
   Ночью Вера лежала без сна в столовой на узком диванчике, подставив к ногам стул. Впервые за полгода, прошедших со дня ее приезда к отцу, не мимолетно, а всерьез и с грустью вспомнилась жизнь на границе. О Туркмении подумалось мельком и как-то стерто, без той выпуклости, с какой она глазом художника увидела Белоруссию. Ее поразило обилие зелени - лес и трава, куда ни кинь глазом. Позднее, несколько пообвыкнув, глаз выхватывал в зеленом море иные цвета - оранжевый, синий, иногда фиолетовый, красный, но одинаково приятные и ласкающие.
   Где-то стороной сознания отмечалось, что граница вспоминается вне связи с мужем, и только изредка, словно неким штрихом на полотне, появляется Юрий. Он ошибался, когда упрекал Веру, что Белоруссия ей чужда. Как художник она была переполнена ею: каждую свободную минуту писала - на натуре или у себя на веранде, которую по ее просьбе старшина превратил в настоящую мастерскую с обилием света и воздуха.
   Один за другим появлялись этюды - фрагменты большого полотна о границе, задуманного Верой еще в Туркмении. Там не писалось, а здесь, на новом месте, очевидно, сама природа послужила толчком.
   Работалось вдохновенно и с упоением лето и осень, до самой зимы.
   Однажды, поднявшись утром, она увидела первый в том году снег. Было бело и тихо. Снег раздвинул привычные глазу границы, выбелил землю и лес до самого горизонта. Застава с ее полудесятком хозяйственных строений представилась Вере заброшенным островком, где в одиночестве коротали дни, месяцы, годы она и Мишка. Ей горько подумалось: сама - так и быть. Долг и прочее. Но Мишка, он за какие грехи должен жить один в лесу, без сверстников, без детских игр?
   Такое пришло впервые.
   В ней поднялся внутренний протест: а сама разве в чем провинилась? С двадцати шести лет прозябать в глуши, пока мужа отсюда не переведут?.. Живым примером для себя видела Ганну, жену Холода. Жизнь прошла, и жизни не видела. Теперь только у нее и разговоров о пенсии. На кой все это нужно?.. В то зимнее утро ей очень хотелось, чтобы Юрий был с нею, утешил, а она, быть может, поплакав, поохав, успокоилась бы с ним рядом. Как назло, приехал Быков, и Юрий даже обедать домой не пришел.
   Позже, выпроводив Мишку, пробовала писать зимний пейзаж. В окно было видно озеро, схваченное ледком и окаймленное с севера строем облетевших рябин. На них отчетливо выделялись кисти рубиновых ягод, тоже опаленных морозцем. Вера начала писать снег, казавшийся ей не белым, а голубым, берег озера с торчавшим над обрывом огромным валуном в шапке розового снега, розового потому, что низко над ним нависали тяжелые темно-красные гроздья рябины, почти касаясь его.
   Писалось легко, но мерзли пальцы. Вера изредка согревала их дыханием и снова писала, быстро и четко, с тем особенно обостренным восприятием, какое приходит в минуты настоящего вдохновения. Ненадолго ее выбил из колеи птичий щебет. Ничего подобного в жизни еще не видала. В разгар работы к рябинам устремилось множество птиц. Налетели вихрем, как шквал, и, как под шквалом, закачались рябины. На снег дождем просыпались ягоды, сучки. Сотни птиц: красногрудые снегири, розовато-коричневые свиристели, малиновые клесты, красные щуры - все это птичье сонмище, словно клубы пламени, набросилось на ягоды с писком и клекотом.
   Веру будто подхлестнули: на полотно ложились лихорадочные мазки радужных цветов - стая разбойников, грабившая сейчас рябину на берегу озера. На белом фоне первого снега клубилось пламя, и маленькие язычки его падающие ягоды - загорались на снегу. Работалось с незнакомой приподнятостью, слегка кружилась голова, и сердце учащенно билось, будто после быстрого бега...
   Когда улетели птицы, Вера устало прислонилась к стене, смежила веки. Перед глазами плыли красные круги. Все клетки были до предела напряжены, и казалось, что прикосновение пальцев к твердой стене отдается звоном во всем теле. В таком состоянии она постояла некоторое время, как бы наново переживая радостные минуты творческого вдохновения, мысленно представляя схваченное на полотне. Должно быть, хорошо получилось - жизнерадостно и светло. "Рябиновый пир" - так назовет свою новую работу. Название вычитала в "Неделе", оно ей понравилось.
   - Рябиновый пир, - повторила громко и открыла глаза.
   Рябины стояли голые, и снег под ними, кое-где расцвеченный красными ягодами, замусоренный ветками, палым листом и взрыхленный птицами, потерял свою прелесть. Деревья, еще недавно нарядные, как приодетые девчата, стояли жалкие - серые стволы, серые ветви. И птичий помет на снегу.