Джибрилу снятся походные костры:
Знаменитая и нежданная фигура ступает в эту ночь меж походными кострами армии Махаунда. Возможно, из-за темноты (или, быть может, из-за невероятности его пребывания здесь), кажется, что к Гранди Джахилии вернулось на короткий миг его могущество, часть силы его прежних дней. Он прибыл один; и проведен Халидом, некогда служившим водоносом, и бывшим рабом Билалем на четверть Махаунда.
Далее, Джибрилу снится возвращение Гранди домой:
Город полон слухами, и толпа собралась перед домом. Через некоторое время можно ясно услышать звук голоса Хинд, возвысившийся в гневе. Затем на верхнем балконе Хинд является самолично и требует, чтобы толпа порвала ее мужа на маленькие кусочки. Гранди появляется около нее; и получает звонкие, оскорбительные оплеухи по обеим щекам от своей любящей жены. Хинд обнаружила, что, несмотря на все ее усилия, не смогла уберечь Гранди от сдачи города Махаунду.
Кроме того: Абу Симбел принял веру.
Симбел в своем поражении утратил многое из своей недавней тонкости. Он позволяет Хинд бить его, а затем спокойно обращается к толпе. Он говорит: Махаунд обещал, что пощадит всякого, кто будет находиться за стенами Гранди.
— Так входите, вы все, и приводите ваши семьи тоже.
Хинд отвечает на глазах у рассерженной публики:
— Ты старый дурак. Сколько горожан могут поместиться внутри единственного дома, даже этого? Ты спасал свою собственную шею. Пусть теперь они разорвут тебя и скормят муравьям.
Тем не менее, Гранди спокоен.
— Махаунд также обещает, что все, кто останется в домах, за закрытыми дверьми, будут в безопасности. Если вы не хотите входить в мой дом, тогда идите в свой собственный и ждите.
Третий раз его жена пытается обратить толпу против него; это — балконная сцена ненависти вместо любви. Не может быть никакого компромисса с Махаундом, кричит она, ему нельзя доверять, люди должны отвергнуть Абу Симбела и готовиться биться до последнего мужчины, до последней женщины. Сама она готова сражаться рядом с ними и умереть за свободу Джахилии.
— Вы просто распластаетесь перед этим лжепророком, этим Даджжалом? Можно ли ждать чести от человека, собравшегося штурмовать город своего рождения? Можно ли надеяться на компромисс от бескомпромиссного, на жалость от беспощадного? Мы — могущественные из Джахилии, и наши богини, прославленные в битвах, победят.
Она приказывает, чтобы они сражались во имя Ал-Лат. Но люди начинают расходиться.
Муж и жена стоят на балконе, и людях видят их как на ладони. Поскольку так долго эти двое служили городу зеркалами; и потому что в последнее время джахильцы предпочитали образ Хинд серости Гранди, они страдают теперь от глубокого удара. Те, кто оставался убежденным в величии и неуязвимости города, кто желал верить этому мифу вопреки всем фактам, были людьми, охваченными своего рода сном или безумием. Теперь Гранди пробудил их от этого сна; они испытывают дезориентацию, протирают глаза, сперва неспособные поверить — если мы столь могущественны, как тогда мы упали столь быстро, столь глубоко? — а затем приходит убежденность и показывает им, что вера их ютилась на облаке, на страстности хиндиных прокламаций и очень мало на чем еще. Они прощаются с нею — и с нею, с надеждой. Погрузившись в отчаяние, люди Джахилии расходятся по домам, чтобы запереть двери.
Она кричит на них, умоляет, рвет на себе волосы.
— Явитесь в Дом Черного Камня! Явитесь и принесите жертву Лат!
Но они ушли. И Хинд и Гранди одни на балконе, пока на Джахилию опускается великое безмолвие, приходит великая недвижность, и Хинд склоняется над стенами дворца и закрывает глаза.
Это конец. Гранди бормочет мягко:
— Мало у кого из нас так много причин бояться Махаунда, как у тебя. Если ты уплетаешь внутренности любимого дядюшки какого-нибудь кука, сырым, без соли и без лука, не удивляйся потом, если он тоже обойдется с тобой как с мясом.
Потом он оставляет ее и спускается к улицам (с которых исчезли даже собаки), отпирать городские ворота.
Джибрилу снится храм:
Пред открытыми вратами Джахилии стоит храм Уззы. И обратился Махаунд к Халиду, что прежде был водоносом, а ныне нес куда большее бремя: «Пойди же и очисти место сие ». Тогда Халид с отрядом мужей обрушился на храм, ибо Махаунд не мог позволить себе войти в город, доколе такая мерзость стояла в его вратах.
Когда хранитель храма из племени Акулы увидел подходящего Халида во главе множества воинов, он взял меч и направился к идолу богини. Обратившись к ней с последней молитвой, он повесил свой меч ей на шею, молвив: «Ежели воистину ты богиня, о Узза, защити себя и слугу своего от прихода Махаунда». Затем Халид вступил в храм, и, поскольку богиня не шевелилась, хранитель провозгласил: «Ныне узнал я наверняка, что Бог Махаунда — истинный Бог, а этот камень — всего лишь камень».
Затем Халид сокрушил храм и идола и вернулся в шатер Махаунда. И спросил Пророк: «Что видел ты?» Халид развел руками. «Ничего», — ответил он. «Тогда ты не сокрушил ее, — вскричал Пророк. — Иди снова и закончи труды свои». Тогда Халид вернулся к руинам храма, и там огромная женщина, вся черная, если бы не длинный алый язык, бродила по ним, обнаженная с головы до пят; ее черные волосы волнами стекали от головы к лодыжкам. Приблизившись к нему, она остановилась и молвила ужасным гласом серы и адского пламени: «Вы слышали про Лат, и Манат, и Уззу — Третью, Иную? Они — Возвышенные Птицы…» Но Халид прервал ее, сказав: «Узза, это Дьявольские стихи, и ты — дочь Дьявола: тварь, заслуживающая не поклонения, но отвержения». Затем он достал свой меч и сразил ее.
И он вернулся в шатер Махаунда и поведал о том, что видел. И сказал Пророк: «Ныне можем мы войти в Джахилию», — и они собрались, и вступили в город, и овладели им во Имя Высочайшего, Сокрушителя Человеков.
Сколько идолов в Доме Черного Камня? Не забывайте: триста шестьдесят. Бог солнца, орел, радуга. Колосс Хубал. Триста шестьдесят ждут Махаунда, зная, что их не пощадят. И — не пощадили; но давайте не будем тратить время. Статуи пали; камень разрушен; что должно быть сделано — сделано.
После очищения Дома Махаунд поставил шатер на старой ярмарочной площади. Люди толпятся вокруг шатра, принимая победоносную веру. Покорность Джахилии: она тоже неизбежна, так что не будем задерживаться.
Пока джахильцы склоняются перед ним, бормоча спасительные сентенции, нет Бога кроме Ал-Лаха, Махаунд шепчется с Халидом. Кое-кто не стал перед ним на колени; кое-кто долгожданный.
— Салман, — желает знать Пророк. — Его нашли?
— Еще нет. Он скрывается; но это продлится недолго.
Его отвлекают. Укрытая вуалью женщина становится на колени перед ним, целуя ему ноги.
— Ты должна остановиться, — велит он. — Только Богу нужно поклоняться.
Но что за целование ног! Палец за пальцем, сустав за суставом, женщина лижет, целует, сосет. И Махаунд, расстроившись, повторяет:
— Прекрати. Это неправильно.
Теперь, однако, женщина переходит к подошвам его ног, поглаживая их ладонями под его каблуком… Он отталкивает ее в замешательстве и хватает за горло. Она падает, кашляет, затем склоняется перед ним и говорит твердо:
— Нет Бога кроме Ал-Лаха, и Махаунд — Пророк его.
Махаунд успокаивается, приносит извинения, протягивает руку.
— Тебе не причинят вреда, — ручается он. — Всех Покорившихся пощадят.
Но странное замешательство в нем продолжается, и теперь он понимает, почему; понимает гнев, горькую иронию в ее подавляющем, чрезмерном, чувственном преклонении перед его ногами. Женщина сбрасывает вуаль: Хинд.
— Жена Абу Симбела, — объявляет она отчетливо, и падает тишина.
— Хинд, — произносит Махаунд. — Я не забыл.
Но, после долгой паузы, он кивает.
— Ты Покорилась. И — добро пожаловать в мои шатры.
На следующий день, среди продолжающихся преобразований, Салмана Перса притаскивают пред очи Пророка. Халид, держащий его за ухо, приставив нож к горлу, подводит иммигранта, хнычущего и ноющего, к тахту.
— Я нашел его — где ж еще — со шлюхой, которая визжала на него, потому что у него не было денег, чтобы заплатить ей. От него разит алкоголем.
— Салман Фарси, — начинает объявлять Пророк смертный приговор, но арестант принимается вопить калму:
— Ля иллаха иляллах! Ля иллаха!
Махаунд качает головой.
— Твое богохульство, Салман, не может быть прощено. Ты думал, я не пойму это? Ставить свои слова против Слов Божьих!..
Писец, траншеекопатель, осужденный человек: неспособный собрать самые маленькие крохи достоинства, он хнычет плачет умоляет бьет себя в грудь унижается раскаивается. Халид молвит:
— Этот шум невыносим, Посланник. Можно мне отрезать ему голову?
После чего шум резко усиливается. Салман клянется возобновить лояльность, просит еще и еще, а затем, с блеском отчаянной надежды, делает предложение.
— Я могу показать тебе, где находятся твои настоящие враги.
Этим он выигрывает несколько секунд. Пророк склоняется к нему. Халид оттягивает за волосы голову поставленного на колени Салмана назад:
— Какие еще враги?
И Салман произносит имя. Махаунд опускается глубоко на подушки, вспоминая.
— Баал, — говорит он, и повторяет дважды: — Баал, Баал.
К великому разочарованию Халида, Салман Перс не приговорен к смерти. Билаль ходатайствует за него, и Пророк — его разум сейчас далеко — уступает: да, да, пусть этот жалкий парень живет. О великодушие Покорности! Хинд была пощажена; и Салман; и во всей Джахилии ни одна дверь не была выбита, ни один старый противник не был вытащен из дому, чтобы упасть в пыль с разрезанным животом, как цыпленок. Таким был ответ Махаунда на второй вопрос: Что происходит, когда ты побеждаешь? Но одно имя призраком посещает Махаунда, скачет вокруг него: молодой, острый, указующий длинным, крашеным перстом, поющий стихи, чей жестокий блеск гарантирует их болезненность. Той ночью, когда просители ушли, Халид спрашивает Махаунда:
— Ты все еще думаешь о нем?
Посыльный кивает, но не хочет говорить. Халид продолжает:
— Я заставил Салмана провести меня к его комнате, лачуге, но его там нет, он скрылся.
Снова кивок, но ни слова. Халид настаивает:
— Ты хочешь, чтобы я отыскал его? Мне не составит труда. Что ты хочешь сделать с ним? Это? Это?
Палец Халида перемещается сначала поперек шеи, а затем, с резким ударом, в живот. Махаунд теряет терпение.
— Ты дурак, — кричит он на бывшего водоноса, ныне — великого полководца. — Разве ты не можешь решить что-нибудь без моей подсказки?
Халид кланяется и уходит. Махаунд засыпает: его старый дар, его путь работы с дурным настроением.
Но Халид, генерал Махаунда, не смог найти Баала. Несмотря на повсеместный розыск, прокламации, переворачивание каждого камня, поэт упорно доказывал свою неуловимость. И губы Махаунда оставались закрыты, не размыкаясь для высказывания пожеланий. Наконец, и не без раздражения, Халид прекратил поиски.
— Пусть только этот ублюдок покажет здесь свой нос, хоть единожды, в любое время, — клялся он в шатре Пророка мягкости и теней. — Я нарежу его так тонко, то ты сможешь видеть через любой из кусочков.
Халиду казалось, что Махаунд выглядел разочарованном; но в тусклом свете шатра нельзя было сказать наверняка.
Джахилия погрузилась в новую жизнь: вызов на молитву пять раз в день, никакого алкоголя, запертые жены. Хинд самолично удалилась на свою четверть… Но где же Баал?
Джибрилу снится занавес:
Занавесом, Хиджабом, назывался самый популярный бордель Джахилии, огромное палаццо среди финиковых пальм, с журчанием фонтанов на внутреннем дворике, который был окружен палатами, переплетенными дивными мозаичными панелями, проникал внутрь лабиринтообразными коридорами, умышленно украшенными таким образом, чтобы в них нетрудно было заблудиться: в каждом из них находились одни и те же каллиграфические призывы к Любви, каждый был задрапирован одинаковыми ковриками, в каждом были одинаковые каменные урны возле стен. Ни один клиент Занавеса ни разу не смог найти путь в комнату или обратно на улицу без помощи выбранной им куртизанки. Таким образом девочки были защищены от нежелательных гостей и гарантированно получали оплату перед расставанием. Здоровенные черкесские евнухи, одетые по смехотворной моде ламповых джиннов, сопровождали посетителей до цели и обратно, иногда с помощью клубков нити. Это была мягкая безоконная вселенная драпировок, управляемая древней и безымянной Мадам Занавеса, чьи гортанные реплики из потайных ниш, прикрытых черными шторами, почти превратились с годами в некое подобие оракула. Ни персонал, ни клиенты не могли противиться силе этого пророческого голоса, который был своего рода светской антитезой священным высказываниям Махаунда в большом, более легкодоступном шатре неподалеку. Поэтому, когда запутавшийся поэт Баал распростерся перед нею и попросил помочь, ее решение спрятать его и тем спасти ему жизнь как акт ностальгии к красивому, сильному и злому юнцу, которым был он когда-то, приняли без вопросов; а когда гвардейцы Халида явились обыскать помещение, евнухи провели для них головокружительную экскурсию по этим надземным катакомбам непримиримо противоречивых маршрутов, пока у солдат не закружились головы, и после внутреннего осмотра тридцати девяти каменных кувшинов и обнаружения в них только мазей и маринадов они ушли, грязно ругаясь и не подозревая, что был и сороковой коридор, вглубь которого они так и не были допущены, и сороковой кувшин, внутри которого прятался, словно тать, дрожащий в промокшей от пота пижаме поэт, которого они искали.
После того, как по распоряжению Мадам евнухи окрасили кожу и волосы поэта в иссиня-черный и разодели его в панталоны и тюрбан сказочного джинна, она приказала ему начать курс бодибилдинга, ибо, не будучи своевременно устранены, недостатки его физического состояния, конечно, могли вызвать подозрения.
Пребывание Баала «за Занавесом» ни в коем случае не лишало его информации о событиях во внешнем мире; скорее даже наоборот, ибо в силу своих евнуховских обязанностей он стоял на страже возле палат удовольствия и слышал сплетни посетителей. Абсолютная несдержанность их языков, вызванная веселой беззаботностью нежности шлюх и уверенностью клиентов в том, что их тайны будут сохранены, давала подслушивающему поэту, близорукому и тугому на ухо, лучшее понимание теперешнего положения дел, чем он мог, вероятно, получить, будь он до сих пор волен бродить по ныне пуританским улицам города. Глухота иногда становилась проблемой; из-за этого его познание было порой неполным, ибо клиенты часто понижали голоса и шептали; но это также минимизировало похотливый элемент его подслушивания, ибо он был неспособен слышать мурлыкания, сопровождавшие совокупление, разве что, конечно же, в те моменты, когда экстатические клиенты или симулирующие сотрудницы возвышали свои голоса в возгласах настоящей или синтетической радости.
Вот что Баал узнал в Занавесе:
От рассерженного мясника Ибрахима поступила новость, что, вопреки нынешнему запрету на свинину, поверхностно обращенные жители Джахилии стекались к его черному ходу, дабы тайно купить запрещенное мясо, «продажные черные цены на свинину высоки, — жаловался он, устраиваясь на свою избранницу, — но, проклятье, эти новые правила сделали мою работу такой трудной. Свинья не такое животное, которое можно зарезать тайком, без шума», — и вслед за этим он сам начал повизгивать, по причинам, как нетрудно догадаться, скорее удовольствия, нежели боли. — И бакалейщик, Муса, признавшийся другой горизонтальной работнице Занавеса, что старые привычки трудно сломать, и, будучи уверен, что никто больше не слышит, поведавший молитву-другую «моей пожизненной покровительнице, Манат, а иногда, что поделать, и Ал-Лат; ты не можешь ударить женскую богиню, у нее есть атрибуты, которых нет у парней», — после чего он тоже с вожделением повалился на земные имитации этих атрибутов. Вот что выцветший, угасающий Баал узнал в своей беде: что ни одна империя не бывает абсолютной, ни одна победа — полной. И мало-помалу Махаунд начал подвергаться критике.
Баал менялся. Известие о разрушении великого храма Ал-Лат в Таифе, достигшее его ушей меж акцентированных похрюкиваний тайного свиноторговца Ибрахима, погрузило его в глубокую печаль, ибо даже в праздности юного цинизма любовь к богине была подлинной, возможно — единственной подлинной эмоцией, и ее падение открыло ему пустоту жизни, в которой единственная истинная любовь оказалась каменной глыбой, неспособной сопротивляться. Когда первая, острая грань печали потускнела, Баал пришел к убеждению, что падение Ал-Лат означало близость его собственного конца. Он утратил то странное чувство безопасности, которое на краткий миг вдохнула в него жизнь в Занавесе; но возвращающееся осознание своего непостоянства — своеобразное откровение, сопровождающее столь же своеобразную смерть, — не смогло, что любопытно, породить в нем страх. На исходе жизни, отданной малодушию, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что эффект приближения смерти в самом деле позволяет ему испытать сладость жизни, и он поразился парадоксу открывшихся на эту истину глаз в самом логове дорогостоящей лжи. И в чем же была истина? Она была в том, что Ал-Лат мертва — и никогда не была живой, — но это не делало Махаунда пророком. В итоге Баал пришел к безбожию. Он начал, спотыкаясь, свой путь за пределами идеи о богах и лидерах и правилах, и почувствовал, что его история столь переплелась с историей Махаунда, что некое великое решение просто необходимо. Решение это во всей полноте свидетельствовало, что смерть более не шокирует и даже не сильно беспокоит его; и когда Муса-бакалейщик ворчал однажды о двенадцати женах Пророка, одно правило для него, другие для нас,Баал понял, какую форму должна принять его финальная конфронтация с Покорностью.
Девочки Занавеса (среди них было принято называть себя «девочками», хотя старшей из женщин было хорошо за пятьдесят, тогда как самая молодая в свои пятнадцать была куда опытнее многих пятидесятилетних) прониклись любовью к неуклюже ступающему Баалу и, говоря по правде, наслаждались присутствием этого евнуха-который-не-евнух, обольстительно дразня его в нерабочие часы, щеголяя перед ним своими телами, размещая свои груди напротив его губ, обвиваясь ногами вокруг его талии, неистово целуя друг друга всего лишь в дюйме от его лица, пока побледневший писатель не становился безнадежно возбужденным; после чего они смеялись над его неподвижностью и потешались над ним до румянца, до нервного тика; или, изредка и когда он оставлял всю надежду на подобное, вели его в номера, дабы удовлетворить — бесплатно — жажду, которую пробудили. Таким образом, подобно близорукому, моргающему, прирученному быку, поэт проводил свои дни, уткнувшись головой в женские колени, размышляя о смерти и мести, не в силах сказать, был ли он самым довольным или самым жалким из живущих.
Как-то раз во время одного из таких игривых сеансов в конце рабочего дня, когда девочки остались наедине со своими евнухами и их вином, Баал услышал разговор самой молодой из них о ее клиенте, бакалейщике, Мусе.
— Этот! — бросила она. — У него таракан насчет жен Пророка. Он так озабочен ими, что возбуждается, только называя их имена. Он сказал мне, что я — живой образ самой Аиши, а она — фаворитка Его Конца, все это знают. Вот так-то.
Пятидесятилетняя куртизанка набычилась.
— Послушай, эти женщины в том гареме, мужчины не хотят сегодня говорить ни о чем другом. Неудивительно, что Махаунд изолировал их, но от этого стало только хуже. Больше всего люди фантазируют о том, чего не могут увидеть.
Особенно в этом городе, подумал Баал; прежде всего в нашей распутной Джахилии, где, пока не явился Махаунд со своими книгами правил, женщины одевались ярко, и все разговоры были о ебле и деньгах, деньгах и сексе, и даже не только разговоры.
Он спросил у самой молодой шлюхи:
— Почему ты не притворишься для него?
— Для кого?
— Для Мусы. Если Аиша внушает ему такой трепет, почему бы тебе не стать его личной, персональной Аишей?
— Боже, — ответила девочка. — Если бы они услышали, что ты сказал, они сварили бы твои яйца в масле.
Сколько жен? Двенадцать, и одна старая леди, давно мертвая. Сколько шлюх за Занавесом? Снова двенадцать; и, сокрытая на своем чернопологовом троне, древняя Мадам, все еще бросающая вызов смерти. Там, где нет веры, нет и богохульства. Баал поведал Мадам свои идеи; она уладила все вопросы голосом ларингитной лягушки.
— Это очень опасно, — произнесла она, — но может быть чертовски хорошо для бизнеса. Мы пойдем осторожно; но мы пойдем.
Пятнадцатилетняя шепнула что-то на ухо бакалейщику. Тут же глаза его заискрились.
— Расскажи мне все, — попросил он. — Твое детство, твои любимые игрушки, лошади Соломона и прочее, расскажи мне, как ты играла на тамбурине, и Пророк пришел посмотреть.
Она рассказала ему, а потом он спросил ее о том, как она лишилась девственности в двенадцать лет, и она поведала ему об этом, а после он заплатил ей двойной гонорар, ибо «это были лучшие мгновения моей жизни».
— Нам придется соблюдать особую осторожность в сердечных делах, — сказала Мадам Баалу.
Когда Джахилию облетела новость о том, что каждая шлюха Занавеса приняла облик одной из жен Махаунда, тайное возбуждение городских самцов стало неодолимым; однако и мужчины, и куртизанки боялись разоблачения, ибо и те, и другие, несомненно, лишились бы жизни, если бы Махаунд или его помощники уличили их в подобном кощунстве, и из-за желания обеих сторон сохранить новый сервис в Занавесе было решено держать его в тайне от властей. В эти дни Махаунд вернулся с женами в Иасриб, предпочтя прохладный климат северного оазиса джахильскому зною. Город был оставлен на попечение генерала Халида, которого нетрудно было держать в неведении. Не так давно Махаунд рассматривал предложение Халида закрыть в Джахилии все бордели, но Абу Симбел отговорил его от этого поспешного шага. «Джахильцы только что обращены, — указал он. — Не торопите события». Махаунд, самый прагматический из Пророков, согласился на переходный период. Так что, пока Пророк отсутствовал, мужчины Джахилии стекались в Занавес, доходы которого выросли на триста процентов. По очевидным причинам было неблагоразумно создавать очередь на улице, и потому много дней толпы мужчин крутились во внутреннем дворике борделя, вращаясь вокруг расположенного в его центре Фонтана Любви в таком же множестве, как пилигримы, вращаемые совсем другими причинами вокруг древнего Черного Камня. Все клиенты Занавеса носили маски, и Баал, наблюдая кружение замаскированных фигур с высокого балкона, был доволен. Было больше одного путей отвергнуть Покорность.
На следующий месяц весь персонал Занавеса был готов к выполнению новой задачи. Пятнадцатилетняя шлюха «Аиша» пользовалась наибольшей популярностью у платежеспособной публики, точно так же, как ее тезка — у Махаунда; и, как и Аиша, живущая целомудренно в своей комнате на гаремной четверти большой мечети в Иасрибе, эта джахильская Аиша ревностно относилась к своему выдающемуся статусу Лучшей Любовницы. Она обижалась, если кто-нибудь из ее «сестер», казалось, добивался притока визитеров или получал исключительно щедрые чаевые. Самая старая, тучная шлюха, принявшая имя «Сауда», рассказывала своим посетителям (у нее их тоже было немало: многие мужчины Джахилии обращались к ней за ее материнским и благодарным обаянием) историю о том, как Махаунд женился на ней и на Аише: в один и тот же день, когда Аиша была еще ребенком.
— В нас двоих, — говорила она, вызывая неимоверное восхищение у мужчин, — он нашел две половинки своей покойной первой жены: дитя — но и мать тоже.
Шлюха «Хафза» стала такой же вспыльчивой, как ее тезка, и по мере того, как эти двенадцать входили в свои роли, союзы в борделе стали зеркалом политической обстановки в Иасрибской мечети; «Аиша» и «Хафза», например, были постоянно заняты мелкой конкуренцией против двух надменных шлюх, которые всегда ставили себя над прочими и которые выбрали для своего тождества наиболее аристократичные оригиналы, став «Умм Саламой Махзумит» и, самая чванливая, «Рамлой», чья тезка, одиннадцатая жена Махаунда, была дочерью Абу Симбела и Хинд. Была и «Зейнаб бинт Джахш», и «Джувайрах» (так звали невесту, захваченную в военной экспедиции), и «Рейхана Еврейка», «Сафья» и «Маймуна», и самая эротичная из шлюх, знавшая хитрости, которые отказывалась поведать своей конкурентке «Аише»: египетская чаровница, «Мария Коптская». Самой необычной из всех была шлюха, взявшая имя «Зейнаб бинт Хузейма», несмотря на то, что эта жена Махаунда недавно умерла. Некрофилия