– А, разбойник! – кричит седая тетя Женя, наша соседка, – опять свалился! Брысь в комнату! Соломон, открой этому стервецу дверь!
* * *
   Мы живем в коммуналке. Целых пять семей.
   Вход в нашу квартиру сделан через кухню. Я вдыхаю ароматы новогодних кушаний, которые завтра будут поданы к праздничному столу. Пахнет кулебякой с капустой и наваристым бульоном, – на плите стоит ведро. Тетя Женя варит студень на всю квартиру сразу.
   Папа укладывает меня на тахту в нашей комнате, и я опять проваливаюсь в сон. Мама раздевает меня, сонную. Протирает мне лицо и шею теплым влажным полотенцем и снимает ненавистный бант с волос. В полусне, уже лежа в кровати, я слышу шорох разворачиваемых покупок, потом вдруг комната наполняется свежим еловым запахом… И последнее, что я вижу, пред тем, как, наконец-то, уснуть, – это елка, на которую папа прилаживает гирлянду с лампочками.
   Завтра – Новый год.
* * *
   Утром, открыв глаза, я охаю и сажусь на постели. В углу нашей крошечной комнатки стоит красивая елка, на ней мигают разноцветные лампочки. Забыв про тапки, я стою на холодном полу и вдыхаю и вдыхаю это приятный запах.
   В комнату входит папа и торопит меня. Днем под Новый год мы всегда ходим с ним в гости к моей литовской бабушке. Папиной маме. Это совсем рядом, на Зубовском бульваре.
   Мама наряжает меня в красивое платье, купленное вчера в детском мире и напоминает мне, как надо себя вести в гостях.
   Но я же все помню! Я совсем уже большая, через год мне в школу.
   Мы идем с папой в гости. Делаем небольшой крюк, потому что я очень люблю прыгать на ступеньках Академии Фрунзе, Потом переходим Пироговку и Садовое кольцо и входим во двор бабушкиного дома.
   У бабушки нас ждет сюрприз – приехал из Вильнюса ее старший брат, Регимантас. Он уже совсем старенький и седой.
   – Laba diena, mergaitė![1] – говорит мне Регимантас.
   – Laba diena, senelis![2] – отвечаю я, пытаясь сделать книксен, как учила меня бабуля, но путаюсь в длиннополой шубе и чуть не падаю.
   Регимантас смеется и подхватывает меня. У него удивительно сильные руки, несмотря на возраст. А потом он дарит мне ароматные рождественские пряники, покрытые разноцветной глазурью. Их прислала для меня его жена Мирдза. У каждого пряника есть специальная веревочка, чтобы их можно было повесить на елку.
   Уже дома я развешиваю эти пряники, один из которых я все же надкусила. Заглядывает в комнату тетя Женя и зовет меня в гости на чай.
   У тети Жени и ее мужа Соломона нет своих детей, поэтому каждый раз под Новый год они приглашают всех детей, которые живут в нашей квартире, к себе на чай с пирогами.
   Мы сидим за круглым столом под уютным шелковым абажуром, к которому привешены разноцветные китайские птички. Пьем чай, а потом Соломон зажигает свечи на пианино и мы под его аккомпанемент поем «В лесу родилась елочка». Тетя Женя гладит нас всех по головам и смахивает слезы. Почему она плачет? Ведь праздник же! Потом натягивается через всю комнату веревка с подарками, и мы, с закрытыми глазами, срезаем себе тот подарок, который попался первым.
* * *
   Мне почему-то грустно. Наверное, оттого, что после Нового года мы переезжаем на новую квартиру. Куда-то на Фили. Папе на работе выделили новую большую комнату. Мои родители счастливы. Мама – потому что очень удобно станет добираться до Жаворонок, где живет ее мама, моя русская бабушка. А папа – потому что удобнее будет ездить на работу во Внуково, на аэродром. Мой папа ездит туда на мотоцикле.
   После гостей меня смаривает сон. Но сплю я очень чутко.
   В кухне галдят и хохочут взрослые. Опять падает на кого-то вошедшего кот Сережка со своей лежанки.
   Вернувшись от тети Жени, я заснула. Потом просыпаюсь от нежного перезвона хрустальных фужеров, которые достает моя мама, а за окном уже совсем темно. Я выхожу на кухню. Там уже накрыт стол. Пахнет вкусно салатами, пирогами и мандаринами.
   Мужчины курят у окна. На летном кителе моего папы – медаль за победу над Германией. А у дяди Феди из комнаты напротив – Орден Красной звезды.
   Кто-то включает радио на всю громкость. Левитан начинает читать поздравление советскому народу. Все взрослые нашей квартиры собрались за столом, хлопает пробка шаманского… раздается бой кремлевских курантов…
   А мы, дети, наблюдаем за своими родителями, сидя за маленьким столиком, специально накрытым для нас. У меня под столом спрятана моя новая шуба, я хочу напугать детей пришедшим из леса медведем. Но они не пугаются, а смеются и гладят «медведя», угощая его пирогами. Взрослые шикают на нас: «Тихо!»
   Раздается последний удар курантов. Звякают бокалы…
   Дядя Федор говорит: «Дорогие мои! С Новым годом! С новым шестидесятым годом! И…чтобы не было больше войны!»
   Взрослые начинают обниматься и почему-то плакать и смеяться одновременно. Потом мой папа выносит только что купленный вместо патефона проигрыватель. Взрослые начинают танцевать. Я так люблю наблюдать, как танцуют мои родители. Как здорово шуршит и посверкивает мамина темно-синяя, муаровая юбка и в такт ей позвякивают медали на папином летном кителе…
   Но меня опять уже клонит в сон.
   В это время через открытую форточку прыгает с улицы кот Сережка, попадая задними ногами в студень, выставленный на холод тетей Женей…
* * *
   Обо всем этом я вспоминаю, сидя в машине напротив своего старого дома. Там давно уже никто не живет. Дом отреставрирован и в нем находится школа графических искусств.
   Это мистическое совпадение, потому что по второму своему образованию я – художник график.
   Ноябрьский ветер гонит несколько желтых листьев по переулку. Вечер потихоньку спускается на Москву.
   Ноябрьский вечер 2004 года.
   Я достаю свою записную книжку, и рука моя сама выводит:
 
Вот Плющиха. А за угол если зайдете,
Гонит лихо сквозняк желтый лист из ушедших времен.
Там за пыльным стеклом, в полусгнившем окна переплете
Тетя Женя седая. И верный ее Соломон…
 
 
   1959-2006

ВИШНЁВЫЕ КОСТОЧКИ
Рассказ

   Мы сидим с папой на старой раздвоенной вишне у забора, который выходит на деревенскую улицу. Папа помогает делать мне удобное сиденье из нескольких досок. Он притащил с хозяйственного двора, где у него залежи всякой всячины, приличный кусок каната. Каким-то хитрым узлом-восьмеркой скрепил стволы вишен и закрепил на этом канате три небольшие доски. Я опробовала и пришла в полный восторг! Можно не только сидеть, но и даже хватает длины, чтобы лечь. Лет мне пока только 11 и росту во мне метр с кепкой.
   – Готов твой насест, только ты объясни мне, – говорит папа, – зачем тебе все это? Ты Тарзан что ли или Соловей разбойник?
   – Это зависит от обстоятельств, – серьезно отвечаю я, – но вообще-то это засада снайпера. Ну, вообщем-то, как ты помнишь, Ворошиловский стрелок я.
   Папа любит давать мне разные прозвища. В зависимости от обстоятельств.
   Стрелком меня назвал старенький хромой дядечка, работающий в тире центрального парка в Трускавце, куда возили меня родители пить Нафтусю. Гадость же, скажу я Вам, эта Нафтуся, теплая и маслянистая, да пахнет то ли бензином, то ли керосином. Мы ходили трижды в день в центральный бювет. На память я привезла оттуда поильничек, из которого пила эту, как утверждала моя мама, божественную воду. Ну, сейчас не об этом…
* * *
   – И в кого же ты собираешься стрелять и чем? – спрашивает меня папа.
   – Во! – я показываю заготовленные еще с прошлого года вишневые косточки и задеревеневшую за год лежания на полатях у печки и трубку, которую сделала из огуречника еще года два назад. А косточки я умыкнула у бабушки в прошлом году, когда она готовила вишню для варенья и вышибала специальной штукой косточки из ягод. Косточки эти на печке тоже хорошо просохли за зиму и гремят в железной банке из-под чая, как камушки.
   – Серьезная подготовка, – кивает головой папа, – а если попадешь в глаз?
   – Теперь уже не промахнусь. Теперь я Зоркий Сокол.
   – Индеец какой нашелся! И надо мне было на свою голову купить тебе собрание сочинений Купера. А без лестницы сама-то слезешь?
   – Легко!
   – Ну, сиди, Тарзан, – сказал папа, собирая инструменты и унося лестницу, – ведь высоко же! Два метра! Не свались!
* * *
   Я торжествую!
   Листва у вишни такая густая, что меня не видно даже снизу, не то, что с улицы, Тем более, перед нашим забором липовая аллея. Липы еще не очень высокие, так что меня не видно, но у меня обзор – мечта!
   Расстелив на досках байковое одеяльце, в которое еще меня заворачивали, я получила удобную лежанку. К железной банке, где у меня лежат вишневые косточки, папа приделал мне ручку из проволоки, и я повесила ее удобно рядом с лежанкой, туда же, в банку поставила и трубку.
   Я улеглась и огляделась еще раз! Сколько переспевших ягод! Снизу их и не видно сквозь густую листву. Объеденье!
   Так! Но надо быть начеку! Вся деревенская улица у меня, как на ладони, а меня среди листвы, да в пестром зеленом сарафане не видит никто.
* * *
   …Шоссе пересекает нашу деревню Таганьково перпендикулярно единственной деревенской улице. Поэтому, уж так повелось, в деревне говорят «тот» край и «этот» край.
   И для всех жителей «Этого» края другой является «Тем». И наоборот.
   На одном краю всего девять домов, на остальном – тридцать четыре.
   Наш дом стоит на меньшем краю.
* * *
   Мой кровный враг жил на «Том», большом краю. Обычно он крутился на своем велике на автобусной остановке, около взрослых ребят, которым лет по 15-16. Ровесники его не жаловали.
   Звали его за противно-дразнильный и драчливый характер Витька-бес, Бесило, Бурило (отец у него работал бурильщиком). Был он на год младше меня.
   Это был толстый рыжий мальчишка, с редкими неровными зубами, стриженный всегда под «бобрика». К тому же он был картавый.
   Взрослые парни часто приставали к нему: «Бес, а, Бес, ну, скажи ку-ку-ру-за!»
   На что Витька простодушно отвечал: «Я лучше 100 раз скажу пшенка, чем куку’гуза!»
   Ребята ржали, как молодые кони, которых все никак не выпускают на ипподром побегать, а Бес, крикнув обиженно: «Ду’гаки вы все!», отходил недалеко и начинал постреливать в них из рогатки мелкими камушками щебенки, насыпанной вокруг остановки. За что был бит бесчисленное множество раз, и вечно ходил в синяках.
* * *
   У меня же с Витькой-бесом были свои счеты.
   С самого детства я ходила в очках, переболев в 2 года воспалением легких и коклюшем одновременно, я получила осложнение на глаза. Левый мой глаз стал косить.
   На меня надели очки, и строгая моя мама разрешала снимать их только на ночь. Именно этим она и сохранила мне зрение.
   Для Беса я была очкариком, Иркой-дыркой и, что самое ужасное, он мог крикнуть на всю улицу: «Косая! Косая!»
   Бабушка успокаивала меня, объясняя, что только бездушный человек может упрекнуть человека его физическим недостатком. Меня это не утешало.
   Я строила планы мести и засыпала в слезах…
* * *
   А в этом году на дачу я приехала только в середине августа.
   В июне целый месяц пролежала в Морозовской больнице, в глазном отделении. Подошла моя очередь на операцию. Оперировать меня должен был какой-то медицинский светило из Одессы, где была тогда основная глазная клиника для всего СССР.
   Июнь был очень жаркий, в центре Москвы, где находилась больница, была просто парилка.
   После операции мне заклеили марлевыми кружками оба глаза. Я должна была ходить так две недели. Я не плакса и не нытик. Надо, значит надо.
   Когда пришло время снимать повязки и швы, были вызваны мои родители.
   Доктор ловко сдернул приклеенные марлевые круги с моих глаз… И моя мама заплакала.
   Никакого косоглазия у меня больше не было!
   Папа протянул руку доктору, тот встал папе навстречу и они крепко, по-мужски, обнялись.
   – Галина Павловна! Ирочка еще месяц должна походить в очках. Прыгать, бегать, купаться – нельзя еще месяца два и год – никакой физкультуры! Лучше бы увезти ее сейчас на какие-нибудь воды.
   – Да, да, спасибо, доктор! Мы как раз уезжаем в Трускавец. Там не очень жарко и спокойно.
   – Ира! – обратился ко мне доктор, – в школу ты пойдешь уже без очков! Просто выкинешь их и все! Поняла!?
   – Правда? – закричала я, – ура! Я больше не очкарик!
   А я увидела как мой папа, боевой военный летчик, смахнул слезинку со щеки…
* * *
   И вот я лежу в своем укрытии. Жарко. Деревенская улица пуста. Куры у дома напротив уселись кучкой под куст жимолости. Тишина…
   Эх, не уснуть бы, а то и вправду свалюсь!
   Мама зовет меня обедать, но я, затаившись, не отвечаю ей.
   Обернувшись, я вижу, как папа что-то объясняет маме, указывая в мою сторону. Мама понятливо качает головой и уходит на террасу.
   Сколько уж я так пролежала в укрытии – не знаю.
   Но вот! О, долгожданный миг! Бесило едет на «наш» край на своем велике. У шоссе он слезает с велосипеда и своим ходом переходит шоссе.
   Я набираю за щеку приличное количество вишневых косточек и прицеливаюсь.
   Почти напротив нашего палисадника Витька вдруг «ойкает» останавливается. Его укусил слепень. Бесило садится на краешек дороги и прикладывает к укушенному месту сорванный тут же лист подорожника. Он прижимает лист к ноге и потихоньку ноет: «Уй-юй-юй! За’газа, тяпнул все-таки!»
   Я знаю, что лежачего не бьют. Но он – СИДИТ же!
   И я открываю огонь. Витька подскакивает, не понимая, что случилось.
   Я строчу своими косточками, как пулемет Максим, стараясь не попасть в глаз, целюсь в шею, грудь и плечи. Они у него обгорели и теперь шелушатся, открывая новую розовую кожу, еще такую нежную.
   Бес вертится, решив, что на него напали осы и начинает визжать, а я все стреляю и стреляю…
   Выбегают наши ребята и девчонки. Они еще тоже не знают, что я приехала, и не видели меня без очков.
   Расстреляв все свои «патроны», держа лишь несколько косточек за щекой, я змеей сползаю с вишни и выхожу на улицу.
   – Привет!
   – Ой, Ира! Привет! А где твои очки?
   Я развожу руками, будто бы не знаю.
   – Ой, – кричит Алла, – у нее глаза теперь нормальные!
   – Правда, правда! – шумят ребята.
   Я подхожу к скулящему Витьке, он привалился на траву и чешет те места, куда попали мои косточки.
   – Ну! – я ставлю ногу на его бок, – посмотри на меня. В глаза посмотри!
   Витька искоса смотрит, ойкает и опять начинает причитать.
* * *
   – «Смилуйся, Государыня рыбка!» – говорит шутовским голосом мой приятель Женька.
   – Смилуйся, смилуйся! – галдят ребята.
   – Пусть слово даст при всех! – говорю я, не снимая ноги. Вспомнив, что я читала у Даррелла про Африку, я воображаю себя охотником, пристрелившим льва на сафари! Вот так! Не больше и не меньше!
   – Ногу сними, – жалобно просит Витька-бес.
   Я снимаю ногу и говорю кровожадным голосом: «Побожись, что обзывать меня больше не будешь!»
   – Вот, ей-бо! – крестится Витька и зачем-то кланяется мне.
   – Громче, не все слышали!
   – Ир, ей Богу, никогда в жизни!
   – А теперь вали с нашего края, – грозно говорит ему Женька.
* * *
   Мы все отворачиваемся от Бесилы и направляемся на волейбольное поле.
   – Ты, как всегда, подаешь? – спрашивает меня Алла.
   – Нет, смеюсь я, – мне сейчас можно только поболеть за вас, – Жень, запевай нашу!
   Женька откашливается и запевает начавшим уже ломаться голосом: «Ой, ты, сорока-белобока, да научи меня летать!
   – Да невысоко, недалеко. Да чтобы милого видать! – дружно подхватываем мы.
 
   10 августа 2007 года.

МЫТНАЯ УЛИЦА
Рассказ

   Метро выплюнуло меня вместе с родителями из приятной прохлады на раскаленную сковородку Октябрьской площади. Мы перешли по подземному переходу Ленинский проспект и оказались в самом начале Мытной улицы. Здесь было немного прохладнее: когда мы свернули на Мытную то увидели, что впереди нас метров на двадцать шла поливальная машина, и кусты и липы вдоль улицы благоухали свежестью.
   Навстречу нам ехал крутолобый сиренево-светло-желтый троллейбус «десятка», его шустро обгоняли 407-е Москвичи-такси, неторопливо ехали серые и кремовые Победы, похожие на майских жуков и вальяжные 21-е Волги везли своих важных пассажиров.
   Родители везли меня в Морозовскую больницу на операцию. Несмотря на жару, по спине у меня бежали мурашки, а ладони делались все мокрее по мере приближения к воротам больницы.
   Мама шествовала впереди нас папой под китайским зонтиком, ребра которого были из тоненького полированного бамбука, а сам он был из рисовой бумаги, расписанной цветами шиповника и какими-то иероглифами. На счастье и удачу, объяснил нам папа, привезший этот зонтик из Паланги с очередного рейса.
   На маминых ногах красовались изящные босоножки на настоящей пробке, обхватывающие ее тоненькие лодыжки шелковыми ленточками в тон платью последнего фасона.
   Мама моя была жУУУткая модница….
   Вот вырасту, куплю себе точно такие же. И зонтик….
   Мы шли с папой сзади и любовались нашей мамой. Папа был в летней летной форме и офицерской фуражке, и я в национальном литовском костюме с накрахмаленной нижней юбкой.
   Шедший навстречу народ, оглядывался нам вслед…
* * *
   Папа остановился и раскрыл свою ладонь.
   – Ируся, что с тобой?
   – Ничего…
   – У тебя вся ладонь мокрая… Ты боишься?
   – Не-а, – соврала я.
   Папа взял меня на руки, и я вцепилась в его шею так, что оторвать меня было невозможно.
   Ночь накануне госпитализации я не спала. Не знаю почему…. В больнице я уже лежала. В августе перед первым классом мне удаляли гланды…. Но тогда мне было всего семь лет. А сейчас, жарким летом 1964 мне почти одиннадцать. Правда, росту маловато.
   И через две недели, в этой Морозовской больнице меня должны были избавить от косоглазия. От прозвища «очкарик» и прочих сопутствующих «приятных вещей».
   Но оставалась Марина, моя подружка, страдающая тем же недугом, но не нашедшая поддержки в своей семье.
   Моя мама все написала для Маринкиных родителей. Но лучше бы она этого не делала.
* * *
   Мы познакомились с Маринкой в первом классе, хотя и жили в одном доме, только в разных подъездах. Правда, Марина с родителями и старшей сестрой Тоней жила в отдельной однокомнатной квартире.
   Первый раз в гости к Маринке я попала, уже учась в третьем классе, когда наотрез отказалась ходить на продленку и со мной стала сидеть моя бабуля Натали.
   И это были ВПЕЧАТЛЕНИЯ! Поскольку одна я в гостях еще ни у кого не бывала.
   Меня поразил беспорядок, творившейся в Маринкиной квартире. Посреди комнаты стояла «вечная» гладильная доска, сколоченная главой семейства.
   Я удивилась, если есть утюг, то почему у Маринки всегда такие мятые вещи.
   Разгадка оказалась настолько простой, что я и не додумалась бы ни за что.
   Крикнув мне, чтобы вешала пальто, Марина прошлепала прямо в сапогах по паркету со словами: «Ой, скорее белье надо в шкаф убрать, а то Тонька гулять не пустит».
   Она открыла платяной шкаф и стала кое-как запихивать туда аккуратно сложенные стопки белья, превращая их в скомканные тряпки.
* * *
   Маринина мама была болезненной женщиной, или очень умело притворялась таковой, но она не работала и по дому тоже ничего не делала. Даже чайник не поднимала, звала кого-нибудь.
   Крошечная кухня была забита немытой посудой, тазами с бельем и вечно кипящим ведром на газовой плите. Папа, ведающий в доме стиркой, не признавал стиральных машин, кипятил белье и просто прополаскивал его потом. Обязанностью Антонины было белье погладить и убрать.
   Но убирала Марина: сестра выставила ей условие – убираешь, идешь гулять.
   Уроки девочки делали по очереди на кусочке кухонного стола, свободном от посуды. Книжки их были сложены двумя стопками в углу комнаты за старой швейной машинкой Зингер, доставшейся при дележке бабкиного наследства.
   Шить никто не умел, но зато это была самая дорогая вещь в наследстве, и за нее пришлось повоевать с родней.
   В свою очередь, Марина, попав в гости ко мне, была потрясена тем, что даже в одной комнате у меня было свое место для занятий, висел чешский секретер и стоял небольшой шкаф для книг и игрушек. Никакая одежда не валялась по стульям, а стол был накрыт крахмальной скатертью.
   Паркет был натерт до блеска, а на ножках всех стульев были приклеены войлочные пластиночки, чтобы не царапать пол. Штора на окне висела складочка к складочке, а не напоминала тряпку, о которую можно даже вытереть руки. Кровать была застелена красивым покрывалом.
   Пройдя на цыпочках по комнате, как раз на это красивое покрывало и уселась по своему обычаю бесцеремонная Маринка. Я охнула и прижала руки к щекам: «Вставай, вставай скорей. Мама не разрешает сидеть на кровати. Иди, садись на тахту. Я покажу тебе свои игрушки и рисунки».
   Марина встала, пожав плечами, и даже не удосужившись поправить смятое покрывало.
   Лучшие мои рисунки были развешаны над моей тахтой. Папа сделал для них тоненькие рамочки со специальными петельками. Я занималась в изостудии, поэтому рисунки были очень разными. Здесь были и натюрморты, написанные акварелью, и гипсовые головы статуй, выполненные карандашом, и орнаменты на свободную тему, написанные яркой гуашью.
   Маринка, не снимая тапочек, влезла на тахту.
   – Это кто? – она ткнула пальцем в нарисованную гипсовую голову. Не успела я охнуть, Маринка ткнула пальцем в гуашевый орнамент. Палец стал оранжевым от гуаши. Она удивленно посмотрела на вымазанный палец, вытерла его о спинку тахты.
   – Рисунки не трогают руками, пожалуйста! – я умоляюще посмотрела на Марину, – И, пожалуйста, слезь с тахты, мама меня будет ругать!
   Но слезть девочка не успела, открылась дверь, и вошла моя мама.
   – У нас в доме не встают ногами в тапочках на диван, – сказала мама строго. Марина спрыгнула с дивана, даже не извинившись за опущенную оплошность, – Ира, проводи подругу, тебе пора заниматься гимнастикой для глаз.
   Меня готовили к операции. В июле подходила ее очередь на госпитализацию в Морозовскую больницу. Марина была удивлена, что моим глазам родители уделяют столько внимания. Саму ее только заставляли время от времени протирать очки и раз в год водили к глазному врачу, как было положено, так как она тоже состояла на учете по косоглазию.
   Особенно удивляло Маринку то, что мой папа аккуратно над пламенем свечи выгибал заушники моих очков, чтобы они не натирали нежную кожу за ушами. Попросив об этом своих родителей, девочка получила отказ, мол, нечего на разных «барынек» равняться. А почему это я – барынька ?
   Плача в подушку после отказа, девочка решила, что когда-нибудь отомстит мне. Разрабатывая различные планы мести и размазывая слезы по щекам, Марина плакала под подушкой. Она всегда плакала под подушкой, иначе Антонина засмеет. А это невыносимо…
* * *
   В операционной все было так ослепительно бело, что я зажмурилась.
   «Раскрывай, раскрывай скорее свои глазки!»– ласково сказал хирург Виктор Петрович, с которым я познакомилась еще в приемном покое. Он обещал, что не будет больно, и шов будет косметическим. Доктор недавно вернулся из Одессы, где находился тогда всемирно известный центр глазных болезней.
   Меня накрыли белой крахмальной простыней, на лицо положили марлевый лоскут со специальным вырезом для оперируемого глаза. как только вставили распорку, чтобы глаз не закрывался, сразу же включились бестеневые операционные лампы. Стало так светло, что я перестала видеть открытым глазом. Операционная сестра сделала три обезболивающих укола вокруг глаза.
   Доктор Виктор Петрович, был, по-видимому, добрейшей души человек. Он щебетал, колдуя над моим глазом, делал мне комплименты за храбрость, даже почесал вспотевший под марлевой накладкой нос. От его щебетанья меня стало клонить в сон, и я не могла понять, то ли это начинает действовать укол люминала, который палатная сестра сделала ей еще за час до операции, то ли доктор действует как гипноз. Мысленно я назвала его Кот-Баюн.
   Очнулась я уже в палате и даже испугалась, потому что не могла понять, какое время суток – глаза были забинтованы.
   «Проснулась?» – ласково спросила женщина, лежавшая в палате вместе с восьмимесячным сыном. Простая деревенская, но удивительно интеллигентная женщина, Катюша. Лет ей было 25-27. Больной мальчик был ее вторым ребенком. У него была злокачественная опухоль глазного яблока, и доктора ничего ей не обещали. Единственное, на что она могла надеяться, так это просто на то, что сын будет одноглазым инвалидом. Катюша помогла мне сесть, налила соку и погладила по руке: «Ты всю ночь уж проспала, сейчас завтрак будет, я тебе принесу. Потом перевязка. А вечером родители твои придут. Я с ними вчера разговаривала». И поцеловала меня в лоб.
   Много лет спустя я часто буду вспоминать эту простую добрую женщину и в молитвах желать ей здоровья, если она жива еще.
* * *
   Доктор вихрем влетел в палату после завтрака. Сразу стало шумно и весело.
   «Катюша, готовься к выписке, Петька твой жить будет. А через год я тебя открыткой вызову, импортный глаз поставим, никто не отличит! Ирочка, девочка, вставай, пошли на перевязку, красавица ты моя!»
   В перевязочной пахло эфиром и медицинским клеем. Сестра осторожно сняла повязку с Моей головы. Я зажмурилась. Доктор внимательно осмотрел шов, остался доволен и велел заклеить оба глаза марлевыми накладками, чтобы закрепить результат операции.