Бойцов хотя и был, как я говорил, человек несколько усталый, но вместе с тем опытный и в нужную минуту решительный. Дать меня угробить – значит подорвать престиж нашего учреждения, никакому руководителю этого не хочется. А может быть, вообще не хотел меня гробить, его самого достаточно трепали. Во всяком случае, он со мной согласился.
   Приезжает представитель из Москвы, созываем совещание, приглашаем мастеров с фабрики, из районов, слово дают Броневскому: мол, какие у вас претензии... И он произносит разухабистую речь, обвиняет меня в невежестве, называет термины, которых не знает, и, желая подольститься к рабочим, говорит: вот в этом кабинете (совещание шло в кабинете Бойцова) на полу ковер, а на фабрике часто портится душ, – в общем, бьет не только по мне, но и по руководству и оглядывается на Каменеву, стакнулся со старой склочницей, она его вдохновила на «разоблачения».
   Вы, надеюсь, понимаете, какой блин я из него сделал. Представитель из Москвы подтвердил, что ничего я сам не придумал, инструкцию дала Москва. Мастера высмеяли Броневского за то, что он не знает терминологии. Каменева сразу сориентировалась и объявила, что не позволит коммерсантам из Варшавы порочить советских специалистов. В общем, ничего хорошего ему эта интрига не принесла. Дальнейшей его судьбы не знаю. После совещания я подал заявление об увольнении ввиду возвращения в родной город, моя фабрика прислала запрос с просьбой вернуть меня обратно.
   Бойцов не хотел меня отпускать.
   – Чем мы вас обидели?
   – Ничем, – отвечаю, – но так сложились семейные обстоятельства, надо возвращаться домой.
   – Ну что ж, – говорит, – насильно мил не будешь. Я вашей работой доволен. И вы не поминайте нас лихом.
   Искренне сказал, трогательно.
   И я ответил:
   – И я вас, Василий Алексеевич, благодарю за доброе отношение и всегда буду вас помнить.
   Так хорошо и душевно мы с ним простились. И это приятно: каждая работа – часть твоей жизни, и расставаться надо по-человечески.
   В марте сорок первого года я вернулся в родной город, в родной дом, на родную фабрику.
   Что вам сказать? Дым отечества... Все, как говорится, течет, все изменяется, уходят одни люди, приходят другие, и все же если ты возвращаешься в город, где родился и вырос, он для тебя такой же, какой и был: дуют те же ветры, идут дожди – такие же самые дожди, и солнце светит – солнце твоего детства.
   Вы понимаете, как были рады мне отец и мать. Но, с другой стороны, неудача, крушение любви, неоправданные надежды... Отец – ни слова, никаких расспросов, мужское дело: сошелся – разошелся... Мать пыталась держаться так же и все же не утерпела и заговорила об этой вертихвостке.
   Я мягко, но решительно прервал:
   – Ее не было, нет и не будет.
   Больше мы о Соне никогда не говорили.
   После Сони, после Броневского, после передряг на старой работе я с особенной радостью и удовольствием ощутил устойчивость и спокойствие нашего дома. Отцу – пятьдесят один, матери – сорок восемь. Одной морщинкой больше, одной меньше, красивого человека и морщины украшают. Они прожили вместе тридцать лет, эти тридцать лет не были, как один день, было много дней, ясных и ненастных, ненастных больше. Видели вы одинокое дерево на прибрежном утесе? Сквозь камни пробилось оно корнями к земле и стоит несокрушимое для бури, для шторма, для свирепых и беспощадных волн. Таким могучим деревом и была любовь моих родителей. Она была опорой и для них и для тех, кто возле них.
   Вечер, все дома, мама гладит, раздувает утюг, широко раскачивает его, утюг тяжелый. Помните, были такие большие высокие утюги, в них тлел уголь, в зубчатых прорезях мелькали красненькие огоньки? Мама слюнявит палец, дотрагивается до утюга, горяч ли, набирает в рот воды, брызжет на белье, и оно, чуть влажное, прижатое горячим утюгом, отдает паром и уютным, свежим домашним запахом... Между прочим, будучи детьми, мы тоже любили набирать в рот воду и брызгать на белье; если мама не слишком торопилась и была в хорошем настроении, она нам это разрешала, оказывала такую милость...
   Отец раскладывает на столе контурную карту, зовет Олю и Игорька, те уже бегут с цветными карандашами...
   В прошлом году Люба хотела забрать Игоря. Но отец и мать сказали:
   – Будущей осенью ему в школу, тогда заберете, а пока пусть поживет у нас, воздух здесь получше, чем в Ленинграде.
   На том решили, и, значит, Игорь доживал у нас последнее лето. Что вам о нем сказать? Белобрысый, как его отец... Люба тоже была блондинка, но темная, а Володя с севера, Игорь в него, коренастенький, здоровый бутуз. Но Володя был выдержанный парень, а Игорь... Это что-то невообразимое, точь-в-точь его дядя Генрих, мой дорогой братец; что он был в свое время, как от него стонала улица, я вам рассказывал. Таким рос и Игорь. И дрался он точно, как Генрих: налетал на противника и руками и ногами, ошеломлял таким наскоком, типично хулиганская манера драться, и всего ведь каких-то семь лет от роду. Все деревья были его, все крыши, сараи... Разбитый нос, синяки, ободранные коленки, расцарапанные локти... Но, между прочим, мальчик был довольно ласковый, когда я читал ему, он прислонялся ко мне и внимательно слушал. И знаете, в нем было известное благородство, не обижал Олю, та уже ходила в третий класс, тихая, застенчивая девочка, ей пришлось преодолеть в доме отчужденность, даже враждебность, и, кроме того, на улице между детьми секретов не бывает, что знают взрослые, то знают и дети: и чья она дочь, и кто ее настоящий отец, и кто не настоящий, – словом, все это, перепутанное в детском сознании и помноженное на наивную детскую беспощадность, предъявлялось Оле, всем здесь чужой, и маленький Игорек, семь лет, что он понимает, ему бы вместе с другими дразнить Олю, – нет, чуть что, лез драться, защищал ее, не давал в обиду.
   И мы хорошо относились к Оле, мама со временем тоже примирилась, потому что с этой девочкой незримо витала в доме тень так нелепо погибшего Левы. О нем, о Леве, мало говорили, но много думали, и когда мать вдруг вздохнет, а отец задумается, – это Лева...
   Значит, раскладывает папа карту... Контурная карта – это, скажу вам, замечательное изобретение, когда хочешь приучить детей к географии. Вы же помните, на контурной карте только голубые ниточки, кружочки и больше ничего. Надо написать, что это Волга, тут Ока, там Кама, нужно разрисовать коричневым горы, зеленым низменности... Но не это было главным. Любое путешествие мы обычно начинали с нашего города. Искали на Днепре, где должен быть Киев, отмеряли от него нужное расстояние на север, определяли, где быть Чернигову, от него двигались на северо-восток и ставили крестик – наш город.
   – А теперь, – говорил отец, – попутного ветра нам в наших странствиях.
   Мы пересекали с ним пески Каракумы, взбирались на Памир, шли назад, добирались до Каспийского моря, каждый выбирал свой маршрут, и каждый, конечно, хотел перещеголять другого... Счастливые вечера... Так раньше отец занимался с нами, старшими, потом с Диной и Сашей, теперь с Олей и Игорем...
   Я слушаю по радио репортаж Вадима Синявского с футбольного матча. Как вы понимаете, сам я в футбол уже не играл, но болельщиком остался до сих пор.
   Саша читает. Хворобы его и болячки прошли, стройный мальчик и все же хрупкий, нежный, не изнеженный, а именно нежный, сострадательный, доверчивый. Сказать по совести, я за него беспокоился: время суровое, как тогда говорили, строгое, требовало от человека силы, иногда и гибкости; мне казалось, что Саша не сумеет приспособиться к жизни, как в свое время долго не мог приспособиться наш отец. А мои родители, представьте, были спокойны за Сашу. То есть что значит спокойны? Родители никогда не бывают спокойны за своих детей, но они беспокоились за Генриха – военный летчик! А Саша?.. Конечно, как всякому мягкому по натуре парню, ему будет трудно, но он дома, при родителях, а когда вырастет, тогда будет видно. Воспитав семерых детей, они приучились быть спокойными за них. Ну а я беспокоился за Сашу.
   И так почти каждый вечер... Иногда мама шила. Помню, вскоре после моего возвращения из Калинина она перешивала Дине свое голубое крепдешиновое платье. С мануфактурой тогда было трудно, да и бюджет наш, сами понимаете... А Дина уже кончала школу, собиралась осенью в Киевскую консерваторию, с ее голосом и внешностью ее ожидало великое будущее. Но внешность и возраст требуют своего. «Мне не в чем выйти, не в чем ходить, стыдно на людях показаться...» Эти фразочки, какими девушки что-нибудь выцыганивают у своих родителей, я думаю, вам известны.
   – Видели ее! – усмехалась мама. – Выйти ей не в чем, голая ходит, людей стыдится! Ты не о людях думаешь, ты надеешься, твой летчик приедет. За крепдешин он тебя будет больше любить? Меня твой отец полюбил, когда я в ситцевом ходила.
   Так говорила мать, но платья свои перешивала Дине, и туфли ей покупала, и чулки фильдеперсовые – в общем, чтобы была не хуже других.
   Приходила бабушка с письмом от внука Даниила – помните, которого в свое время выкохал дедушка, сына дяди Лазаря? Даня служил действительную в пограничных войсках. И с каждым его письмом бабушка приходила к нам – прочитайте! Мы понимали: Лазарь, конечно, спит после рюмки. Дядя Лазарь работал со мной на обувной фабрике, в ОТК, по-прежнему попивал, не валялся в канаве, но прикладывался по маленькой, без этой маленькой не мог работать, это и есть, в сущности, алкоголик, больной человек. Философствовал, искал для своих рассуждений таких же алкашей, к тому же любил читать, и не то чтобы взять в библиотеке, а зайдет после получки с фасоном в книжный магазин, и того ему заверните, и этого, книги дома валяются, пылятся, неорганизованный человек, хотя добрый и порядочный. Со временем превратился в некоего городского чудака, дедушка переживал это еще больше, чем его пьянство.
   И бабушка переживала... Косилась на репродуктор, прислушивалась к голосу Синявского, к его паузам – помните знаменитые паузы Синявского, после которых он кричит: «Гол!»? Со вздохом спрашивала:
   – Он пьет?
   – Пьет? Почему пьет?
   – Голос у него хриплый.
   Отец мне подмигивал: бабушка говорит о Синявском, а думает о Лазаре.
   С Лазарем им не повезло. И с Иосифом не повезло: окопался в своем зубоврачебном кабинете и далек от дедушкиной семьи.
   Другое дело – дядя Гриша, если помните, наша знаменитость, лучший мастер на фабрике, по-прежнему числился в первых стахановцах, рационализатор, изобретатель, он и на Доске почета, он и в областной газете, и семья хорошая, дружная: жена, три сына, дочь. Дядя Гриша женился, когда ему было двадцать пять, а моя мама вышла замуж в шестнадцать, оттого-то мои двоюродные братья и сестры годятся мне в племянники.
   Данино письмо отец читает вслух, бабушка вздыхает, утирает слезы – любимый внук, сирота, вырос без матери, а отец пьяница... Потом, чтобы отвлечься от своих горестных мыслей, бабушка смотрит на карту, которую отец разрисовывает с детьми.
   – Какие у тебя красивые руки, Яков...
   И вдруг из соседней комнаты Сашин крик. Мама откладывает шитье и идет туда. Оказывается, Дина ниткой привязала Сашин зуб к дверной ручке и дернула дверь, знаете, как это делают дети... Мама пальцами выдернула Саше зуб и сказала:
   – Посмотрите на эту дылду! Посмотрите на эту невесту ! Прежде чем выходить замуж, надо хоть немного набраться ума. Ты и своих детей тоже так будешь лечить?
   Дина презрительно смотрит на Сашу.
   – Маменькин сынок!
   Вот так мы жили. Скучно ли мне было? Как вам сказать... Сверстники мои переженились, разъехались, и я фактически был один. В тридцать лет на танцплощадку не пойдешь, работал я начальником производства, приходил поздно, кроме фабрики и дома, ничего не знал, надежды мои были на лето, когда съедутся дачники, и среди них наши местные, кто жил здесь раньше. И действительно, с конца мая стали наезжать мои бывшие приятели, товарищи детства и юности, и, конечно, все удивляются, что я с дипломом торчу в глуши, без всяких перспектив, надо перебираться куда-нибудь в промышленный центр. И я сам это понимал прекрасно. Но обстоятельства этого не позволяли.
   Безусловно, материальное положение родителей улучшилось, но все же не было блестящим. Немного высылали только Люба и Ефим. Генрих хоть и на всем готовом и оклад идет, но парень молодой, хочется и того и другого, завел мотоцикл, в те времена это было то же самое, что сейчас собственный автомобиль.
   В общем, мой приезд оказался кстати, ставка у меня хорошая, живу в семье, и что мне еще нужно? Пачка «Беломора» в день, баня, парикмахерская; парикмахер, кстати, был все тот же – Бернард Семенович, постарел, но еще крепкий. И я решил так: пусть Дина поступит в консерваторию, Люба заберет Игоря, я стариков пока поддержу, ведь Саша и Оля еще маленькие, они станут на ноги, а через годик куда-нибудь переберусь: в Харьков, Киев, Днепропетровск – словом, в промышленный центр, где у меня больше будет перспектив. Конечно, и там я не забуду своих, буду помогать.
   Но этому не суждено было сбыться. Двадцать второго июня началась война...

15

   Двадцать второго июня началась война, двадцать третьего меня призвали и отправили в Брянск на формирование.
   Что говорить? Вы все это пережили. Не буду вам описывать состояние матери, таково было состояние всех матерей России. Генрих служил в военной авиации, Любу и ее мужа Володю призвали как военных врачей, призвали дядю Гришу, а сын дяди Лазаря, Даниил, служил на западной границе. Но мог ли я тогда предполагать, что тем, кто остается, будет намного хуже, чем нам! Те, кто пошел на фронт, если погибали, то на поле боя, как солдаты. А как погибли те, кто остался, вы знаете. Но тогда?! Мог я допустить мысль, что немцы дойдут до Москвы и Сталинграда?
   Как я уже рассказывал, действительную я проходил в артиллерии, туда же, в артиллерию, командиром орудия меня и направили. И вот однажды зимой на Брянском фронте, в районе Мценска, берут наши в плен немецкого офицера, доставляют его на КП дивизии, допрашивает его сам командир дивизии полковник Щекин. Немец держится нахально, перед ним девочка-переводчица, только с курсов, заглядывает в словарь, а он делает вид, что не понимает, полковник Щекин выходит из себя; представляете, пленный офицер, в то время на соседнем Западном фронте идет наше контрнаступление, и какой это конфуз для командира дивизии: не может получить от пленного нужных сведений, и надо отсылать его в штаб армии и тем упустить драгоценное время.
   И тогда командир моего артполка, он как раз был на КП, докладывает полковнику Щекину, что у него в полку есть некто Ивановский, командир орудия, и этот Ивановский владеет немецким языком не хуже любого немца. Он говорил истинную правду: немецкий был родным языком моего отца, и я говорил по-немецки, как по-русски. Меня доставляют на КП, я вхожу, вытягиваюсь, как положено, докладываю командиру дивизии: такой-то по вашему приказанию прибыл. И он приказывает мне допросить немца, выяснить, откуда он и кто, из какой части, и кто перед нами, и кто справа, кто слева, и как фамилия командира – в общем, всю обстановку. По смущенному виду переводчицы и по тому, как ухмыляется немец, я оцениваю ситуацию и принимаю решение во что бы то ни стало его расколоть. Говорю ему: так, мол, и так, мне поручено вас допросить, предлагаю точно, обстоятельно и правдиво отвечать на мои вопросы. Итак, первый вопрос: фамилия, имя, звание, часть, должность?
   Он принимает меня за немца и спрашивает, немец ли я?
   Я ему отвечаю:
   – Вопросы здесь задаю я, а вы должны отвечать, и будьте добры отвечать без задержки.
   Он кивает на переводчицу: на все, мол, вопросы уже ответил... и добавить ему нечего.
   – Все, что вы говорили до моего прихода, меня не интересует, – возражаю я. – Будьте добры отвечать на мои вопросы.
   Он высокомерно объявляет, что с предателями вообще отказывается разговаривать и больше не скажет ни слова.
   Я по-русски спрашиваю у полковника Щекина, позволит ли он немцу встать.
   – Пожалуйста, – отвечает полковник Щекин.
   Я командую.
   – Встать!
   Он встает.
   Я ему:
   – В последний раз спрашиваю: будешь отвечать на мои вопросы?
   Он корчит презрительную рожу и молчит.
   Тогда... Извините, конечно, но война есть война, они с нами еще не так поступали... Я ему закатываю плюху, он летит в угол, и командир дивизии полковник Щецин мне говорит:
   – Ты того, поаккуратнее...
   – Товарищ полковник, – отвечаю, – все будет в полном порядке.
   Немец лежит в углу, на меня, на мои кулаки смотрит, как кролик: ведь они храбрые, когда они бьют, а не когда их бьют. Приказываю ему встать. Встает.
   Я ему спокойно:
   – Если ты мне сейчас не ответишь, я выведу тебя из землянки и тут же, рядом, расстреляю, а если ответишь, но будешь лгать, то за одно неверное слово тоже расстреляю, как собаку, и от первого звука зависит твоя жизнь.
   И он отвечает на мои вопросы, я перевожу, переводчица строчит, полковник и начальник штаба подполковник Лебедев ставят новые вопросы, я их – по-немецки, ответы с немецкого на русский, раскалываем его окончательно.
   После этого случая полковник Щекин перевел меня в дивизионную разведку, присвоил мне звание младшего лейтенанта, тем более у меня высшее образование. Но сами понимаете: пленные попадаются не каждый день, разведка есть разведка, надо работать, и со временем я стал просто разведчиком, командиром взвода в разведроте; владею немецким, похож на немца, ходил в тыл к противнику, меня хотели взять в органы, но Щекин, к тому времени генерал и командир стрелкового корпуса, меня не отдал, и я прослужил в войсковой разведке всю войну, сначала в дивизии, потом в корпусе, дослужился до гвардии майора, хотя и не был кадровым офицером, и отец из Швейцарии, и родители остались на оккупированной территории, – анкета не из лучших. Но на фронте не до анкеты, воевали люди, а не анкеты, о человеке судили по тому, что он есть, что может, на что способен.
   О разведке у нас знают из кинофильмов. Служит под боком у Гитлера наш смельчак, одет с иголочки, побрит, надушен, водит за нос и Гиммлера, и Бормана, и Кальтенбруннера, и начальника гестапо Мюллера, и мы, конечно, знаем все их планы, и воевать нам, значит, очень легко.
   С такой разведкой разведка, в которой я служил, не имела ничего общего, дожидаться, пока обкрутят в Берлине Гиммлера и Бормана, армия не может. Армия действует, разведка должна доставлять сведения о противнике своевременно, несмотря ни на что: на пургу, на метель, – по болоту, вброд, вплавь; потом где-нибудь обсушишься, сменишь белье на том же снегу. Говорят, разведчик должен быть смелым, решительным, быстрым, все это так, но главное – хорошо ориентироваться на местности, без компаса, ночью, запоминать каждый кустик, каждую березку, слышать любой звук, любой шорох, слиться с местностью, раствориться в ней. Что же касается смелости, то уж если ты в поиске, то голову никуда не спрячешь, надо действовать.
   Мой двоюродный брат Даня погиб в первых же боях на западной границе. Тогда же или чуть позже дядя Гриша со своей частью очутился в окружении и пропал без вести. В сорок втором году погиб мой брат Генрих, летчик-истребитель, погибли Вадим Павлович Соколов и Георгий Кошелев. Геройские были ребята! Асы! Подбили много вражеских самолетов, но война есть война, погибают и асы. Люба, моя сестра, служила в полевом госпитале, с ней и с ее мужем Володей я переписывался, переписывался с братом Ефимом: как я уже рассказывал, он был директором завода, производил танки, стал знаменитым человеком.
   Что касается остальных членов нашей семьи, то они остались на территории, оккупированной немцами.
   Я понимал, какая судьба их постигла, понимал, какая судьба постигла всех, кто остался на оккупированной территории. Во время войны мы знали и видели, что гитлеровцы делали с советскими людьми; это были не бесчинства отдельных солдат, это была широко задуманная и неуклонно проводимая программа истребления целых народов.
   «Человеческая жизнь в странах, которых это касается, абсолютно ничего не стоит... Устрашающее воздействие возможно лишь путем применения необычной жестокости» – это из приказа фельдмаршала Кейтеля.
   «Погибнут ли от изнурения при создании противотанкового рва десять тысяч русских баб или нет – интересует меня лишь в том отношении, готовы ли для Германии противотанковые рвы» – это говорил Гиммлер.
   «Гигантское пространство... должно быть как можно скорее замирено... Лучше всего этого можно достигнуть путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд...» – это уже сам Гитлер.
   Может быть, это случайные фразы? Чего не скажешь в запале, особенно во время войны!
   У вас есть стенограммы Нюрнбергского процесса? Есть... Посмотрите третий том, страницы 337 и 338... Там приводится такое высказывание Гитлера:
   «...в недалеком будущем мы оккупируем территории с весьма высоким процентом славянского населения, от которого нам не удастся так скоро отделаться... Мы обязаны истреблять население, это входит в нашу миссию охраны германского населения. Нам придется развить технику истребления населения... я имею в виду уничтожение целых расовых единиц... Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы... Одна из основных задач... во все времена будет заключаться в предотвращении развития славянских рас. Естественные инстинкты всех живых существ подсказывают им не только побеждать своих врагов, но и уничтожать их».
   Вот вам генеральная программа Гитлера – уничтожение народов, и прежде всего славян. Ну а что говорить о евреях? Истребление евреев было как бы лабораторией, где гитлеровцы набивали руку, накопляли опыт для массового истребления других народов.
   Повторяю: я понимал, какая судьба постигла моих родных и близких, какая судьба постигла моих земляков. И все же надежда теплилась. На что? На чудо? В таких случаях человек надеется и на чудо. Но я надеялся не только на чудо. Я надеялся на наше черниговское Полесье. Чернигов, по преданию, назван так от черного леса, среди которого был основан. И такие названия, как Сосница, Стародуб, тоже говорят о могучих лесах. Они сохранились на севере области, именно там, где и был наш город. Именно в Елинских, Злынковских, Новозыбковских, Блешнянских и других лесах действовало партизанское соединение Федорова, кстати, до войны секретаря Черниговского обкома партии. И недалеко от нас Путивль, Сумской области, где, как вам известно, начал партизанить знаменитый Ковпак. На леса и на партизан я и надеялся. И еще я надеялся на характер своих земляков, я знал наших хлопцев, свои жизни они так просто не отдадут. Конечно, безоружные люди, тем более старики, женщины, дети беззащитны перед вооруженными солдатами. И когда говорят: как это, мол, шесть миллионов дали себя убить, как бараны, – то это говорят либо подлецы, либо круглые дураки или люди, никогда не стоявшие под вражескими пулями, перед дулом вражеского пистолета, никогда не слышавшие пулеметной очереди. Сколько наших военнопленных погибло в концлагерях, молодых здоровых парней! Что, спрашивается, они могли сделать? Кидаться на колючую проволоку? Лезть под пулеметный огонь? Удобно, знаете ли, рассуждать о героизме, когда ты в холод и вьюгу не лежишь на голом снегу; кругом проволока, через которую пропущен электрический ток, на вышках часовые с пулеметами, по трое, а то и по четверо суток не дают ни пить, ни есть, а если и кинут, то мерзлую картошку или тухлую рыбу. Впрочем, бежали из лагерей, кидались на охрану, лезли на пулеметы – все было. Но тех, кто не смог убежать, не кидался на проволоку, не лез безоружный под пулеметный огонь, тех тоже осуждать нельзя. Человек преодолевает инстинкт сохранения жизни, если есть хотя бы капля надежды, а если ее нет, такой акт равен самоубийству. А кончать самоубийством... Впрочем, кончали и самоубийством, каждый умирал по-своему.
   Наш город освободили в сентябре сорок третьего, а в ноябре там побывал мой брат Ефим. Его вызвали в Москву, в Государственный Комитет Обороны, и дали важное задание по выпуску танков, знали, что Ефим задание выполнит, он слов на ветер не бросал. Кстати, спросили, не надо ли чего ему лично, его всегда об этом спрашивали, но Ефим обычно отвечал, что ему ничего не нужно. Однако на этот раз попросил разрешения съездить на родину, узнать о судьбе родителей. Обращаться с такой просьбой в момент, когда тебе дают срочное задание, война, счет идет на дни, часы, минуты... И в распоряжении Ефима тысячи подчиненных, под видом командировки он мог послать в наш город двух-трех деловых людей, они бы все досконально узнали. Но искать яму, где расстреляли твоего отца и твою мать, не посылают снабженцев или порученцев, к земле, обагренной кровью родных, надо ехать самому. Конечно, если бы ему ответили: нет, не время, наведем справки и сообщим вам, – Ефим бы подчинился. Но ему так не ответили, дали самолет и один день на поездку.
   Ефим прилетел в наш город, пробыл день, вернулся на завод и сообщил мне, что все наши расстреляны, никого не осталось в живых, более точно и конкретно никто сказать не может, однако, по-видимому, погибли все.
   Через несколько месяцев, в январе или феврале сорок четвертого года, я получил письмо от Любы, она ездила в наш город, их госпиталь стоял неподалеку, пробыла там два дня, сведения ее были более подробными; уже работала комиссия по установлению злодеяний немецко-фашистских захватчиков, и, как сообщала Люба, еврейское население было уничтожено задолго, может быть, за год до прихода наших войск. Что касается дяди Гриши, то он якобы вышел из окружения, вернулся в город, а оттуда ушел к партизанам. А вот о нашем отце сведения расходятся: одни говорят, что его повесили, другие, что его, как полунемца, куда-то вывезли. И ни слова об Игоре, о нем писать не могла... Бедная Люба! До сих пор не верит в его гибель, на что-то надеется... Ну ладно, не будем об этом...