Страница:
Я вам скажу вот что: безусловно, никто не знал мою мать так, как отец, но он знал ее еще такой, какой не знали и не могли знать другие...
Помню, было удивительно грибное лето. Сташенки приносили белые ведрами, сушили, засаливали, жарили, запах разносился по всей улице... Как-то утром, на самой заре, пошли в лес и мы, взяли с собой Дину, ей было, наверно, лет пять-шесть, не больше. Боровики росли за оврагом, но туда было далеко, дети бы устали, и решили по просеке свернуть в молодой сосняк, там могли быть маслята.
Мама с Диной шли впереди, песок еще не просох от росы, мамины следы были глубокие, а следы Дины едва заметные – она и не весила ничего.
И вот они присели на корточки – белый прямо на дороге! Мама привстала, шагнула в сторону: нет ли и рядом гриба, – и тут же закричала, схватила Дину, прижала к себе неловко, поперек, и застыла в испуге...
– Дурочка, – рассмеялся отец, – это уж.
Мама стояла бледная, не отрывая глаз от куста, и тихим, жалобным голосом спросила:
– Правда уж, Яков?
Меня этот голос поразил: такого жалобного, беспомощного голоса я у нее никогда не слышал, – это был голос слабой женщины, а не властной, решительной моей матери. Что она может испугаться, попросить защиты, пожаловаться – такой мы ее не знали. Такой знал ее один человек на свете – отец. И отец запретил матери передавать свой паспорт Ивану Карловичу. И мать на этот раз не посмела его ослушаться.
Отец опять остался в гетто. Как и все, голодный, раздетый, разутый, в фурункулах и язвах, валил на морозе лес, грузил на платформы и разгружал вагоны, чистил пути, подбирал неразорвавшиеся снаряды – делал, что и все: погибал в лесу, погибал в собственном доме, ел, что и все, то есть ничего не ел, возвращался в гетто поздно вечером, нес на себе обессиленных товарищей, чтобы не упали на дороге и их не пристрелили бы охранники. И мать ходила на работу и Дина, и только Игорек оставался дома, а вскоре вернулась в гетто и Оля...
Кто-то в Диканьке выдал Анну Егоровну, ее арестовали, привезли к нам, предъявили Олю юденрату, и дядя Иосиф признал, что эта девочка действительно из гетто, и тут Иосифа трудно винить: факт был неопровержимый. Олю вернули в гетто, а Анну Егоровну вздернули на виселице, на городской площади, и на груди повесили табличку: «Она укрывала жиденка».
Так умерла Анна Егоровна, великая женщина, вечная ей память!
Я рассказываю факты твердо установленные. Эти факты составляют, как вы понимаете, сотую или тысячную долю того, что происходило в гетто. Все остальное ушло с людьми в могилу. Однако было нечто, что составляло тайну в самом гетто, но именно ради этого нечто я и рассказываю эту историю, иначе мой рассказ не нужен – всюду было, в общем, одинаково, всюду людей уничтожали, а как конкретно уничтожали: заставляли ли сначала ложиться в ров, а потом расстреливали или, наоборот, сначала расстреливали, а потом сбрасывали в ров, – это уже не имеет значения.
О том, что я собираюсь рассказать, я имею очень скудные сведения, они позволяют лишь кое о чем догадываться, кое-что предполагать. Догадки эти и предположения могут быть правильными или ошибочными, точными или приблизительными, но без них окажутся непонятными дальнейшие события, ради которых я вам все и рассказываю.
Наш сосед, шорник Сташенок, дружил с моим дедушкой и пользовался дедушкиными сараями для хранения кожи, вы это знаете, кажется, об этом я уже говорил. В этих сараях были погреба. Их выкопали в гражданскую войну, когда налетали банды, все отбирали и приходилось в этих погребах прятать кожевенный товар. Погреба были хорошо замаскированы, под двойными полами, немцы о них ничего не знали. Даже мы, будучи детьми, не знали об их существовании. И вот в этих погребах взорвались Мотя Городецкий и внучка учителя Кураса – Броня, обоим по четырнадцати лет. Немцы взрыва не слышали, дедушка похоронил ребят на кладбище, а отчего люди умирали, эсэсовцы не интересовались, справок от врачей не требовали.
На чем все-таки подорвались Мотя и Броня? Может быть, играли с найденной миной или гранатой? Им, знаете, было не до игр. И в городе гранаты не валялись, их можно было найти в лесу, но, как известно, прогулки в лес не поощрялись, за прогулку в лес ребенка расстреливали на месте. И если ребята под страхом расстрела искали в лесу бомбы и гранаты, под угрозой расстрела приносили их в гетто, то, как вы понимаете, не для игр они это делали.
И все же, я думаю, эти бомбы и гранаты они находили не в лесу. Они их изготовляли. Не пугайтесь этого слова. Если можно назвать бомбой бутылку керосина, обмотанную тряпкой, гранатой – жестянку с гайками или болтами или просто отрезок трубы, набитый динамитом, то такие бомбы и гранаты они могли изготовлять, даже не пользуясь учебником химии или энциклопедией Брокгауза и Ефрона. И, хотя были детьми, понимали, что это не настоящее оружие. И вот вам второй факт: внуки Кузнецова Витя и Алик попались, когда с машин, оставленных шоферами, стащили автоматы. Если бы Штальбе знал, для чего они их тащили, безусловно, перестрелял бы половину гетто, но он расценил это как детскую шалость, а потому приказал расстрелять только самих шалунишек.
Мамину подругу Эмму Кузнецову, ее дочь Фаню и, наконец, Гришину жену Иду, мать четырех детей, расстреляли у проходной за попытку вынести с фабрики обмундирование. Возможно, они хотели обменять его на продукты. Собственных вещей у них давно не было, их отобрали, а что не отобрали, было давно выменено: за кочан капусты надо было отдать новое пальто, за десять картофелин – модельные туфли, хорошие часы ценились в буханку хлеба... Но обмундирование, сапоги, кожу на базаре не обменяешь. Это можно обменять у полицаев, у солдат, и не только на продукты.
Повторяю, факты скудные, смутные, их можно толковать по-разному, но вывод можно сделать только один: в недрах гетто, в глубине этого ада, зарождалось сопротивление, на первых порах неумелое, примитивное, наивное, но люди готовились к борьбе, и это главное! Семена, брошенные дядей Гришей, не пропали, и какие всходы они дали, вы еще увидите.
Но вот факт уже достоверный: я имею в виду разговор дедушки Рахленко с его сыном Иосифом, председателем юденрата, он дошел до меня почти дословно.
Дедушка пришел к Иосифу и сказал:
– Иосиф, ты знаешь, что сделали в Городне и Соснице?
– Знаю, – ответил Иосиф.
– То же самое сделают у нас.
– Что ты предлагаешь? – спросил Иосиф.
– Уходить в лес.
Иосиф знал, что до леса не дойдешь, а если дойдешь, то в лесу погибнешь, и это хорошо известно дедушке, и не для такого совета дедушка к нему явился.
– Еще что ты предлагаешь? – спросил Иосиф.
Это означало: выкладывай, зачем пришел.
– Есть мужики...
– Какие мужики?
– Хуторские.
– И что?
– Могут сховать за золото.
– Золото возьмут и выдадут.
– Мужики надежные.
– А где взять золото?
– У тебя нет?
– Для Гриши нет! – сказал Иосиф. – Думаешь, я не знаю, кто тебя прислал? Но имей в виду: Гриша партизан. Если Штальбе узнает, расстреляют вас всех, весь дом, – это в лучшем случае. В худшем – каждого десятого в городе.
– Я не видел Гришу с того дня, как его взяли в армию, – сказал дедушка, – где он и что с ним, не знаю.
– Я тоже не знаю и знать не хочу! – отрезал Иосиф. – Но зачем ты ищешь золото, знаю. Так вот: не впутывайся. С кем драться? С ними ?! Они взяли всю Европу и возьмут весь мир. Чем драться? Берданками, ржавыми махновскими обрезами? Против танков и пулеметов? Если они найдут у вас хоть один пистолет, они перестреляют все гетто. Грише легко ставить на карту вашу жизнь – он в лесу. Его сыновья – сопляки, хотят умереть героями, за это невинные люди пойдут на верную смерть.
– Их все равно ждет смерть, – сказал дедушка.
– Откуда тебе это известно? – возразил Иосиф. – Да, в Городне, в Соснице что-то было... Что именно – мы не знаем. Я спрашивал у одного человека. «Да, – говорит, – расстреляли». За что? «Исдэлали попытку на немцив». Тоже, наверно, собрались мальчишки с пистолетами. За это расстреляли всех. То же самое случится у нас. Если наши сопляки не образумятся, я их сам образумлю. У нас еще ничего не было, никаких акций, и не будет! Мы им нужны и долго будем нужны – леса много, а весной они будут строить дорогу, до будущей осени мы продержимся, а там они возьмут Москву, война кончится, наступит мир, а то, что делают во время войны, нельзя делать в мирное время. Надо выждать, надо продержаться.
– У тех, кого сюда пригнали из Сосницы и Городни, убили детей. Чего им еще ждать? – сказал дедушка.
– Еще неизвестно, кого убили, кого нет, – возразил Иосиф. – Могли вывезти в Польшу, здесь близко фронт, и они опасаются, что евреи будут помогать красным. Так вот, скажи всем: не надо сеять панику, распространять слухи. Если Гриша еще раз сюда придет, я передам его Штальбе, это моя обязанность, если я ее не выполню, меня самого расстреляют. И его сыновей, если попробуют хоть пальцем шевельнуть, тоже передам Штальбе. Я отвечаю за семь тысяч жизней и обязан так поступать.
– От семи тысяч уже осталось пять, – сказал дедушка.
– Пять тысяч тоже люди, – сказал Иосиф. – И не лезь в это, отец! Если про тебя узнают, то расстреляют не только тебя, но и всех стариков.
Дедушка понимал, что скрывалось за этим предупреждением: истребляют не только детей, но и стариков. Дедушка знал об этом и без Иосифа. Он видел его насквозь: врет, будто детей увезли в Польшу, – детей расстреляли; врет, будто где-то еще сохранились гетто, – они уничтожены вместе с их обитателями; врет, будто немцы возьмут Москву и война скоро кончится, – они обещали взять Москву еще в октябре. И жизнь им здесь никто не сохранит, все врет, скотина, думает только о своей шкуре, а не о спасении людей. Прежний дедушка все это выложил бы Иосифу, прежний дедушка вытянул бы его палкой. Но палкой он не узнал бы того, что ему надо узнать: откуда известно Иосифу о том, что приходил Гриша, и о том, что мальчики что-то затевают?
– Кто тебе сказал, будто приходил Гриша?
– Так ведь ты говоришь, что не приходил...
– Я не видел, но, может быть, кто-нибудь другой видел. Интересно – кто? Ведь Гриша мне сын.
– А я тебе не сын?
– Вы все мне сыны, и ты, и Лазарь, и Гриша. Но о тебе и Лазаре я знаю, а о Грише – нет и хочу знать.
– Ты знаешь больше меня, и говорить об этом не будем. Иди, отец, и запомни: я отвечаю за людей и не дам их погубить ни Грише, хоть он мне и брат, ни Вене и Дине, хоть они мне и племянники, ни даже тебе, хоть ты мне и отец. Вы не одни на улице, на вас смотрят чужие глаза... Рядом с вами живут люди... Живет Алешинский, Плоткин... Живут Ягудины...
Нарочно так сказал Иосиф или обмолвился, но дедушке этого было достаточно.
– Добре! – сказал дедушка и ушел.
Как вы знаете, соседом дедушки был шорник Афанасий Прокопьевич Сташенок. Старший его сын, Андрей, как я вам рассказывал, работал в депо и жил в железнодорожном поселке с женой Ксаной – помните, за которой пытался ухаживать дядя Иосиф? Старший их сын, Максим, был на фронте, а дочь Мария и сын Костя работали в депо. Со стариками же Сташенками жила семья второго сына, Петруся, его жена Ирина и три дочки: Вера, Нина и Таня – шестнадцать, тринадцать и десять лет. Сам Петрусь был на фронте.
Немцы приказали Сташенкам убраться с Песчаной, как вошедшей в черту гетто, они переехали в наш дом на соседней улице, а их дом заселили евреями, пригнанными с других улиц и из других городов, впихнули туда человек, наверно, семьдесят или больше. Жил тут аптекарь Орел с дочерью и четырьмя внуками, жил несчастный мясник Кусиел Плоткин – помните, тот, у которого в ятке работал мой отец? Жена его уехала в эвакуацию с его бывшим приказчиком. И, между прочим, такое совпадение: жил старик Алешинский, бывший москательщик, у которого отец тоже служил в магазине; после нэпа Алешинский работал кровельщиком, у него, между прочим, было припрятано кое-какое добро, дедушка это знал. В доме шорника Сташенка жила и семья застреленного немцами Хаима Ягудина, его дети, внуки и правнуки, кроме тех, конечно, кто ушел в армию или эвакуировался.
Среди дочерей Хаима Ягудина я хочу обратить ваше внимание на Сарру, ту, что занималась бриллиантами и была в молодости похожа на Веру Холодную. Теперь ей было за пятьдесят, и, как вы понимаете, с Верой Холодной уже не было ничего общего, большую часть своей жизни провела в тюрьмах и лагерях, была и на Соловках и на Беломорканале, и, как уцелела, понятия не имею. Появилась она у нас перед войной, курила, хлестала водку, ругалась матом – словом, законченная уголовница-рецидивистка, и называли ее уже не Верой Холодной, а Сонькой Золотой Ручкой. Осталась она потому, что как пострадавшая от Советской власти ждала себе от немцев много хорошего и, пройдя огни и воды и медные трубы, не пропав в тюрьмах и лагерях, решила, что и здесь не пропадет. Но первое, что она получила, – это публичную порку на площади, пятнадцать палочных ударов, извините за выражение, по заднице, за то, что вышла на улицу с накрашенными губами, думала, по своей старой привычке, соблазнить кого-нибудь из полицаев, а может быть, даже из немцев, не захотела считаться с приказом, запрещающим красить губы и употреблять косметику, и за это ее наказали пятнадцатью палочными ударами так, что она месяц не могла сидеть. И немцы предупредили, что в следующий раз за накрашенные губы и вообще за косметику будут расстреливать на месте. Но это наказание ничему не научило Сарру, наоборот, только обострило ее подлую уголовную сущность. Она сумела втереться в доверие к немцам, ее назначили бригадиром, и она, законченная негодяйка и сволочь, издевалась над подчиненными ей людьми и требовала от них взятки, чтобы не посылать на тяжелые работы. А какую взятку можно взять с умирающего? Последнюю крошку хлеба, последний кусочек картошки. И эта дрянь брала и оставляла людей умирать. В общем, служила и себе и немцам верой и правдой, могла продать кого угодно... И дедушка понял, что именно она донесла Иосифу на Гришу. Она могла бы сообщить и в комендатуру, но что она имела бы от этого? Лишнюю пайку хлеба... Нет, она донесла Иосифу, председателю юденрата, донесла, что его родной брат, незарегистрированный военнослужащий Красной Армии, являлся в гетто и ушел из гетто; она шантажировала этим Иосифа, поэтому Иосиф оставил ее бригадиром, оставил без последствий многочисленные жалобы на нее, боялся, что Сарра расскажет Штальбе о том, что он, Иосиф, скрыл от комендатуры приход в гетто своего брата, красноармейца и партизана.
Я допускаю, что Иосиф не случайно намекнул дедушке про Сарру, знал, что дедушка этого так не оставит, но вступать в прямой сговор с дедушкой опасался; хотел избавиться от Сарры, но не хотел попадать в зависимость от дедушки и потому отдаленно намекнул ему про Сарру, знал, что дедушка поймет самый отдаленный намек. Дедушка понял. Мало того, проверил. И убедился, что Сарра знает о приходе Гриши, догадывается еще кое о чем, и принял свои меры.
19
Помню, было удивительно грибное лето. Сташенки приносили белые ведрами, сушили, засаливали, жарили, запах разносился по всей улице... Как-то утром, на самой заре, пошли в лес и мы, взяли с собой Дину, ей было, наверно, лет пять-шесть, не больше. Боровики росли за оврагом, но туда было далеко, дети бы устали, и решили по просеке свернуть в молодой сосняк, там могли быть маслята.
Мама с Диной шли впереди, песок еще не просох от росы, мамины следы были глубокие, а следы Дины едва заметные – она и не весила ничего.
И вот они присели на корточки – белый прямо на дороге! Мама привстала, шагнула в сторону: нет ли и рядом гриба, – и тут же закричала, схватила Дину, прижала к себе неловко, поперек, и застыла в испуге...
– Дурочка, – рассмеялся отец, – это уж.
Мама стояла бледная, не отрывая глаз от куста, и тихим, жалобным голосом спросила:
– Правда уж, Яков?
Меня этот голос поразил: такого жалобного, беспомощного голоса я у нее никогда не слышал, – это был голос слабой женщины, а не властной, решительной моей матери. Что она может испугаться, попросить защиты, пожаловаться – такой мы ее не знали. Такой знал ее один человек на свете – отец. И отец запретил матери передавать свой паспорт Ивану Карловичу. И мать на этот раз не посмела его ослушаться.
Отец опять остался в гетто. Как и все, голодный, раздетый, разутый, в фурункулах и язвах, валил на морозе лес, грузил на платформы и разгружал вагоны, чистил пути, подбирал неразорвавшиеся снаряды – делал, что и все: погибал в лесу, погибал в собственном доме, ел, что и все, то есть ничего не ел, возвращался в гетто поздно вечером, нес на себе обессиленных товарищей, чтобы не упали на дороге и их не пристрелили бы охранники. И мать ходила на работу и Дина, и только Игорек оставался дома, а вскоре вернулась в гетто и Оля...
Кто-то в Диканьке выдал Анну Егоровну, ее арестовали, привезли к нам, предъявили Олю юденрату, и дядя Иосиф признал, что эта девочка действительно из гетто, и тут Иосифа трудно винить: факт был неопровержимый. Олю вернули в гетто, а Анну Егоровну вздернули на виселице, на городской площади, и на груди повесили табличку: «Она укрывала жиденка».
Так умерла Анна Егоровна, великая женщина, вечная ей память!
Я рассказываю факты твердо установленные. Эти факты составляют, как вы понимаете, сотую или тысячную долю того, что происходило в гетто. Все остальное ушло с людьми в могилу. Однако было нечто, что составляло тайну в самом гетто, но именно ради этого нечто я и рассказываю эту историю, иначе мой рассказ не нужен – всюду было, в общем, одинаково, всюду людей уничтожали, а как конкретно уничтожали: заставляли ли сначала ложиться в ров, а потом расстреливали или, наоборот, сначала расстреливали, а потом сбрасывали в ров, – это уже не имеет значения.
О том, что я собираюсь рассказать, я имею очень скудные сведения, они позволяют лишь кое о чем догадываться, кое-что предполагать. Догадки эти и предположения могут быть правильными или ошибочными, точными или приблизительными, но без них окажутся непонятными дальнейшие события, ради которых я вам все и рассказываю.
Наш сосед, шорник Сташенок, дружил с моим дедушкой и пользовался дедушкиными сараями для хранения кожи, вы это знаете, кажется, об этом я уже говорил. В этих сараях были погреба. Их выкопали в гражданскую войну, когда налетали банды, все отбирали и приходилось в этих погребах прятать кожевенный товар. Погреба были хорошо замаскированы, под двойными полами, немцы о них ничего не знали. Даже мы, будучи детьми, не знали об их существовании. И вот в этих погребах взорвались Мотя Городецкий и внучка учителя Кураса – Броня, обоим по четырнадцати лет. Немцы взрыва не слышали, дедушка похоронил ребят на кладбище, а отчего люди умирали, эсэсовцы не интересовались, справок от врачей не требовали.
На чем все-таки подорвались Мотя и Броня? Может быть, играли с найденной миной или гранатой? Им, знаете, было не до игр. И в городе гранаты не валялись, их можно было найти в лесу, но, как известно, прогулки в лес не поощрялись, за прогулку в лес ребенка расстреливали на месте. И если ребята под страхом расстрела искали в лесу бомбы и гранаты, под угрозой расстрела приносили их в гетто, то, как вы понимаете, не для игр они это делали.
И все же, я думаю, эти бомбы и гранаты они находили не в лесу. Они их изготовляли. Не пугайтесь этого слова. Если можно назвать бомбой бутылку керосина, обмотанную тряпкой, гранатой – жестянку с гайками или болтами или просто отрезок трубы, набитый динамитом, то такие бомбы и гранаты они могли изготовлять, даже не пользуясь учебником химии или энциклопедией Брокгауза и Ефрона. И, хотя были детьми, понимали, что это не настоящее оружие. И вот вам второй факт: внуки Кузнецова Витя и Алик попались, когда с машин, оставленных шоферами, стащили автоматы. Если бы Штальбе знал, для чего они их тащили, безусловно, перестрелял бы половину гетто, но он расценил это как детскую шалость, а потому приказал расстрелять только самих шалунишек.
Мамину подругу Эмму Кузнецову, ее дочь Фаню и, наконец, Гришину жену Иду, мать четырех детей, расстреляли у проходной за попытку вынести с фабрики обмундирование. Возможно, они хотели обменять его на продукты. Собственных вещей у них давно не было, их отобрали, а что не отобрали, было давно выменено: за кочан капусты надо было отдать новое пальто, за десять картофелин – модельные туфли, хорошие часы ценились в буханку хлеба... Но обмундирование, сапоги, кожу на базаре не обменяешь. Это можно обменять у полицаев, у солдат, и не только на продукты.
Повторяю, факты скудные, смутные, их можно толковать по-разному, но вывод можно сделать только один: в недрах гетто, в глубине этого ада, зарождалось сопротивление, на первых порах неумелое, примитивное, наивное, но люди готовились к борьбе, и это главное! Семена, брошенные дядей Гришей, не пропали, и какие всходы они дали, вы еще увидите.
Но вот факт уже достоверный: я имею в виду разговор дедушки Рахленко с его сыном Иосифом, председателем юденрата, он дошел до меня почти дословно.
Дедушка пришел к Иосифу и сказал:
– Иосиф, ты знаешь, что сделали в Городне и Соснице?
– Знаю, – ответил Иосиф.
– То же самое сделают у нас.
– Что ты предлагаешь? – спросил Иосиф.
– Уходить в лес.
Иосиф знал, что до леса не дойдешь, а если дойдешь, то в лесу погибнешь, и это хорошо известно дедушке, и не для такого совета дедушка к нему явился.
– Еще что ты предлагаешь? – спросил Иосиф.
Это означало: выкладывай, зачем пришел.
– Есть мужики...
– Какие мужики?
– Хуторские.
– И что?
– Могут сховать за золото.
– Золото возьмут и выдадут.
– Мужики надежные.
– А где взять золото?
– У тебя нет?
– Для Гриши нет! – сказал Иосиф. – Думаешь, я не знаю, кто тебя прислал? Но имей в виду: Гриша партизан. Если Штальбе узнает, расстреляют вас всех, весь дом, – это в лучшем случае. В худшем – каждого десятого в городе.
– Я не видел Гришу с того дня, как его взяли в армию, – сказал дедушка, – где он и что с ним, не знаю.
– Я тоже не знаю и знать не хочу! – отрезал Иосиф. – Но зачем ты ищешь золото, знаю. Так вот: не впутывайся. С кем драться? С ними ?! Они взяли всю Европу и возьмут весь мир. Чем драться? Берданками, ржавыми махновскими обрезами? Против танков и пулеметов? Если они найдут у вас хоть один пистолет, они перестреляют все гетто. Грише легко ставить на карту вашу жизнь – он в лесу. Его сыновья – сопляки, хотят умереть героями, за это невинные люди пойдут на верную смерть.
– Их все равно ждет смерть, – сказал дедушка.
– Откуда тебе это известно? – возразил Иосиф. – Да, в Городне, в Соснице что-то было... Что именно – мы не знаем. Я спрашивал у одного человека. «Да, – говорит, – расстреляли». За что? «Исдэлали попытку на немцив». Тоже, наверно, собрались мальчишки с пистолетами. За это расстреляли всех. То же самое случится у нас. Если наши сопляки не образумятся, я их сам образумлю. У нас еще ничего не было, никаких акций, и не будет! Мы им нужны и долго будем нужны – леса много, а весной они будут строить дорогу, до будущей осени мы продержимся, а там они возьмут Москву, война кончится, наступит мир, а то, что делают во время войны, нельзя делать в мирное время. Надо выждать, надо продержаться.
– У тех, кого сюда пригнали из Сосницы и Городни, убили детей. Чего им еще ждать? – сказал дедушка.
– Еще неизвестно, кого убили, кого нет, – возразил Иосиф. – Могли вывезти в Польшу, здесь близко фронт, и они опасаются, что евреи будут помогать красным. Так вот, скажи всем: не надо сеять панику, распространять слухи. Если Гриша еще раз сюда придет, я передам его Штальбе, это моя обязанность, если я ее не выполню, меня самого расстреляют. И его сыновей, если попробуют хоть пальцем шевельнуть, тоже передам Штальбе. Я отвечаю за семь тысяч жизней и обязан так поступать.
– От семи тысяч уже осталось пять, – сказал дедушка.
– Пять тысяч тоже люди, – сказал Иосиф. – И не лезь в это, отец! Если про тебя узнают, то расстреляют не только тебя, но и всех стариков.
Дедушка понимал, что скрывалось за этим предупреждением: истребляют не только детей, но и стариков. Дедушка знал об этом и без Иосифа. Он видел его насквозь: врет, будто детей увезли в Польшу, – детей расстреляли; врет, будто где-то еще сохранились гетто, – они уничтожены вместе с их обитателями; врет, будто немцы возьмут Москву и война скоро кончится, – они обещали взять Москву еще в октябре. И жизнь им здесь никто не сохранит, все врет, скотина, думает только о своей шкуре, а не о спасении людей. Прежний дедушка все это выложил бы Иосифу, прежний дедушка вытянул бы его палкой. Но палкой он не узнал бы того, что ему надо узнать: откуда известно Иосифу о том, что приходил Гриша, и о том, что мальчики что-то затевают?
– Кто тебе сказал, будто приходил Гриша?
– Так ведь ты говоришь, что не приходил...
– Я не видел, но, может быть, кто-нибудь другой видел. Интересно – кто? Ведь Гриша мне сын.
– А я тебе не сын?
– Вы все мне сыны, и ты, и Лазарь, и Гриша. Но о тебе и Лазаре я знаю, а о Грише – нет и хочу знать.
– Ты знаешь больше меня, и говорить об этом не будем. Иди, отец, и запомни: я отвечаю за людей и не дам их погубить ни Грише, хоть он мне и брат, ни Вене и Дине, хоть они мне и племянники, ни даже тебе, хоть ты мне и отец. Вы не одни на улице, на вас смотрят чужие глаза... Рядом с вами живут люди... Живет Алешинский, Плоткин... Живут Ягудины...
Нарочно так сказал Иосиф или обмолвился, но дедушке этого было достаточно.
– Добре! – сказал дедушка и ушел.
Как вы знаете, соседом дедушки был шорник Афанасий Прокопьевич Сташенок. Старший его сын, Андрей, как я вам рассказывал, работал в депо и жил в железнодорожном поселке с женой Ксаной – помните, за которой пытался ухаживать дядя Иосиф? Старший их сын, Максим, был на фронте, а дочь Мария и сын Костя работали в депо. Со стариками же Сташенками жила семья второго сына, Петруся, его жена Ирина и три дочки: Вера, Нина и Таня – шестнадцать, тринадцать и десять лет. Сам Петрусь был на фронте.
Немцы приказали Сташенкам убраться с Песчаной, как вошедшей в черту гетто, они переехали в наш дом на соседней улице, а их дом заселили евреями, пригнанными с других улиц и из других городов, впихнули туда человек, наверно, семьдесят или больше. Жил тут аптекарь Орел с дочерью и четырьмя внуками, жил несчастный мясник Кусиел Плоткин – помните, тот, у которого в ятке работал мой отец? Жена его уехала в эвакуацию с его бывшим приказчиком. И, между прочим, такое совпадение: жил старик Алешинский, бывший москательщик, у которого отец тоже служил в магазине; после нэпа Алешинский работал кровельщиком, у него, между прочим, было припрятано кое-какое добро, дедушка это знал. В доме шорника Сташенка жила и семья застреленного немцами Хаима Ягудина, его дети, внуки и правнуки, кроме тех, конечно, кто ушел в армию или эвакуировался.
Среди дочерей Хаима Ягудина я хочу обратить ваше внимание на Сарру, ту, что занималась бриллиантами и была в молодости похожа на Веру Холодную. Теперь ей было за пятьдесят, и, как вы понимаете, с Верой Холодной уже не было ничего общего, большую часть своей жизни провела в тюрьмах и лагерях, была и на Соловках и на Беломорканале, и, как уцелела, понятия не имею. Появилась она у нас перед войной, курила, хлестала водку, ругалась матом – словом, законченная уголовница-рецидивистка, и называли ее уже не Верой Холодной, а Сонькой Золотой Ручкой. Осталась она потому, что как пострадавшая от Советской власти ждала себе от немцев много хорошего и, пройдя огни и воды и медные трубы, не пропав в тюрьмах и лагерях, решила, что и здесь не пропадет. Но первое, что она получила, – это публичную порку на площади, пятнадцать палочных ударов, извините за выражение, по заднице, за то, что вышла на улицу с накрашенными губами, думала, по своей старой привычке, соблазнить кого-нибудь из полицаев, а может быть, даже из немцев, не захотела считаться с приказом, запрещающим красить губы и употреблять косметику, и за это ее наказали пятнадцатью палочными ударами так, что она месяц не могла сидеть. И немцы предупредили, что в следующий раз за накрашенные губы и вообще за косметику будут расстреливать на месте. Но это наказание ничему не научило Сарру, наоборот, только обострило ее подлую уголовную сущность. Она сумела втереться в доверие к немцам, ее назначили бригадиром, и она, законченная негодяйка и сволочь, издевалась над подчиненными ей людьми и требовала от них взятки, чтобы не посылать на тяжелые работы. А какую взятку можно взять с умирающего? Последнюю крошку хлеба, последний кусочек картошки. И эта дрянь брала и оставляла людей умирать. В общем, служила и себе и немцам верой и правдой, могла продать кого угодно... И дедушка понял, что именно она донесла Иосифу на Гришу. Она могла бы сообщить и в комендатуру, но что она имела бы от этого? Лишнюю пайку хлеба... Нет, она донесла Иосифу, председателю юденрата, донесла, что его родной брат, незарегистрированный военнослужащий Красной Армии, являлся в гетто и ушел из гетто; она шантажировала этим Иосифа, поэтому Иосиф оставил ее бригадиром, оставил без последствий многочисленные жалобы на нее, боялся, что Сарра расскажет Штальбе о том, что он, Иосиф, скрыл от комендатуры приход в гетто своего брата, красноармейца и партизана.
Я допускаю, что Иосиф не случайно намекнул дедушке про Сарру, знал, что дедушка этого так не оставит, но вступать в прямой сговор с дедушкой опасался; хотел избавиться от Сарры, но не хотел попадать в зависимость от дедушки и потому отдаленно намекнул ему про Сарру, знал, что дедушка поймет самый отдаленный намек. Дедушка понял. Мало того, проверил. И убедился, что Сарра знает о приходе Гриши, догадывается еще кое о чем, и принял свои меры.
19
Но свои меры дедушка принял не сразу. Не успел. Вскоре после его разговора с Иосифом в гетто была проведена первая акция уничтожения. Случилось это, по-видимому, в феврале или марте сорок второго года; одни говорят – зимой, другие – весной. Скорее всего, я думаю, в конце февраля или начале марта.
За неделю или за две была объявлена реквизиция ломов, заступов и лопат якобы для строительства дороги. О строительстве дороги слухи шли давно, это, по-видимому, должна была быть рокадная дорога, с севера на юг, именно о ней дядя Иосиф говорил дедушке. Реквизиция никого не насторожила, к реквизициям давно привыкли. Собранный инструмент полицаи погрузили на машину и увезли, как потом оказалось, в лес, на бывшую веранду аптекаря Орла. После нэпа здесь помещался буфет райпо, были пристроены кухня, кладовая и дровяной сарай.
Первой акции была подвергнута Прорезная улица. В четыре часа утра рабочие колонны ушли в лес, а в половине пятого в полной темноте эсэсовцы и полицаи с собаками выгнали людей на улицу якобы для дезинфекции домов против тифа; выгоняли плетками, хлыстами, прикладами, выбрасывали из постелей; люди не успевали одеться – старики, женщины, мужчины, дети... Больных выносили на носилках или на себе, калеки прыгали на костылях; брань, ругань, мат; тех, кто не мог подняться, застрелили там, где они лежали. Но несмотря на эту спешку, на брань, ругань, лай собак, хлысты, плетки, стрельбу, никто, ни один человек, не догадался, что это конец, что жить осталось несколько часов. Любое мероприятие сопровождалось бранью, побоями, плетками, хлыстами, расстрелами на месте, эсэсовцы требовали быстроты, быстроты, быстроты, скорее, скорее, скорее, не раздумывать, не размышлять, бегом, бегом, бегом! Задержался на секунду – пуля! Быстрее! Построиться в колонну, по десять человек в ряд, быстрее, быстрее, взяться за руки! Некоторые женщины не могли взяться за руки, у них на руках были грудные дети, солдаты выхватывали детей, разбивали их головы о мостовую, об углы домов; быстрее, вам говорят, скоты, свиньи! В живых остались только те младенцы, которых матери успели привязать к себе платками или полотенцами. Главное: быстрей, быстрей, быстрей! Менее чем за полчаса восемьсот человек выгнали из домов, построили в колонну по десять человек в ряд, все это под крики, ругань, собачий лай, выстрелы, свист хлыстов и плеток. На соседних улицах все слышали, гетто не спало, все боялись выходить, заперлись, хотя какие запоры тут могут помочь?
Солдаты окружили колонну и погнали в лес. Быстрее! Бегом, бегом, бегом!.. Люди бежали, дети бежали, калеки прыгали на костылях, старые, больные, немощные падали, их тут же пристреливали... Дорога к лесу, не более трех километров длиною, была выложена трупами застреленных; когда их потом закапывали, замерзшие трупы звенели, как стекло...
В лесу, перед поляной, где была веранда Орла, колонну остановили, разбили на четыре группы, по двадцать рядов в каждой, группы развели по четырем сторонам поляны и велели сесть на снег, так, чтобы между группами оставались проходы. Люди сели, на них скалились клыкастые собачьи морды, никто еще не понимал, зачем их сюда пригнали. Если дома хотят подвергнуть дезинфекции, то должны были бы переселить их на другие улицы... Зачем же сюда?
Зачем их пригнали сюда, они начали догадываться, когда немного отдышались от бега, успокоили детей, осмотрелись и в темноте, в предрассветной морозной дымке увидели сооруженные между деревьями сторожевые вышки с приставленными к ним лестницами, на вышках – солдат с пулеметами, увидели вокруг поляны эсэсовцев и полицаев с автоматами и в проходах между группами тоже солдат и полицаев с автоматами и собаками... Восемьсот человек были окружены, были в ловушке, были в капкане. Штальбе, педантичный школьный учитель, хорошо продумал и хорошо организовал свою первую акцию уничтожения. В соседних городках и селах акции уже были проведены, Штальбе тщательно изучил опыт боевых коллег, коллеги своим опытом с ним щедро, бескорыстно, по-товарищески, по-рыцарски поделились, ничего не утаили, ни достижений, ни ошибок, и Штальбе лично руководил акцией, стоял на веранде, окруженный своим штабом, и с удовлетворением наблюдал, как четко выполняется его план. Главное – это точный график для исполнителей и быстрота, не дающая жертвам опомниться.
Эсэсовцы отобрали пятьдесят мужчин, приказали им взять на веранде ломы, заступы и лопаты, очистить и углубить ров. Ров был противотанковый, вырытый для защиты железнодорожной станции от легких и средних танков, а потому был треугольной формы, выражаясь военным языком, «не полностью отрытый трапецеидальный ров». Полностью отрытый трапецеидальный ров предназначен для задержки тяжелых танков, а здесь предполагалась атака средних и легких танков. Длина его для предстоящей акции была хорошая – семьдесят метров, ширина – пять с половиной метров – более чем достаточно, но вот глубина, два метра, – мало, наилучшая глубина – три метра. Итак, ров следовало углубить, расширить внизу, очистить от снега, земли, хвороста, листьев.
И когда пятьдесят мужчин спустились в ров и стали приводить его в порядок, люди уже отчетливо поняли, для чего они здесь.
Предутренняя луна освещала поляну, людей, сидевших на темном снегу, пулеметчиков на вышках, полицаев с винтовками, собак на натянутых постромках, эсэсовцев с автоматами, наведенными на мужчин, молча работавших во рву.
Луна освещала и самого Штальбе, стоявшего на веранде и молча наблюдавшего эту картину. Все идет зеер гут, порядок образцовый. Главное, не превращать акцию в бойню, германский солдат должен участвовать не в бойне, а в хорошо организованной операции. Скажу вам как бывший разведчик, перевидавший немало немцев, они очень любили такие словечки: акция, операция, экзекуция. Для них порядок был символом закона, а во имя закона они могли спокойно убивать женщин, стариков и детей. Но если порядок нарушен, если дети, женщины и старики сопротивляются, то они ставят под сомнение справедливость этой меры. И Штальбе понимал, как важно добиться беспрекословного повиновения, добиться, чтобы люди безропотно легли в ров, легли с сознанием неотвратимости этой меры, – тем они сами подтвердят ее законность.
Мужчины кончили копать, выбрались изо рва, сложили у веранды ломы и лопаты и уселись, где им указали, на снегу, под охраной автоматчиков; после акции они должны будут закидать ров.
Затем первой группе приказали раздеться догола и сложить одежду на край поляны: обувь отдельно, верхнее платье отдельно, нижнее белье отдельно... И так как люди не выполняли приказа, понимали, что каждое их движение, каждый снятый ботинок, стянутый рукав – шаг к яме, шаг к смерти, и сидели на снегу оцепенев, то опять пошли в ход ругань, хлысты, нагайки, приклады, собаки; поляна пришла в движение, люди выли, кричали: «Палачи!», «Убийцы!», дети плакали, цеплялись за матерей: «Мамочка, не оставляй меня!», вопли, стоны; и в ответ опять хлысты, нагайки, приклады, брань, собачий лай; кто-то бросился в лес и упал застреленный – отсюда не убежишь; мужчины и женщины кидались на эсэсовцев, пытались вырвать оружие, боролись, кусались; и тогда по приказу Штальбе эсэсовцы отступили в цепь автоматчиков, окружавших поляну, цепь дала залп по толпе, толпа заметалась, с вышек застрочили пулеметы, поляна обагрилась кровью, и люди упали на землю и прижались к земле...
Штальбе дал приказ прекратить огонь – опять в толпу врезались солдаты, нагайками, хлыстами, прикладами заставили людей подняться, опять разделили их на четыре группы, приказали раздеться догола, и опять – быстрей, быстрей, без задержки! Не расшнуровывается ботинок – пуля! Ребенок не выпускает из рук куклу – пуля! И люди заторопились, рядом лежат убитые и недобитые, хрипят и корчатся раненые, и перед тобой дуло автомата, над тобой хлыст и плетка!
Теперь Штальбе приказал раздеться всем до единого! Видит бог, он хотел провести акцию организованно, хотел, чтобы дожидались своей очереди к яме одетыми, не мерзли бы; хотел быть гуманным, насколько позволяли условия, но они не заслуживают гуманности, пусть сидят на морозе голыми, пусть сидят среди трупов, пусть сидят на снегу, смешанным с кровью.
Порядок был восстановлен, и график, хотя и с опозданием, снова вошел в силу, однако с некоторыми коррективами; по плану экзекутируемые должны были аккуратно и плотно ложиться в ров, сверху их расстреливают из автоматов, на этот ряд ложатся другие, и так все. Но из-за их саботажа от этого плана пришлось отказаться: голых людей подгоняли ко рву, стреляли им в спину, люди падали в ров, а тех, кто падал возле рва, сталкивали туда сапогами; на их место подгонялись другие, стреляли и им в спину; не все пули попадали в детей, ведь дети маленькие, детей сталкивали в ров живыми, на них падали убитые, раненые, громадная окровавленная человеческая куча во рву шевелилась – главное, быстрее, быстрее, еще быстрее!
Наступила тишина, нарушаемая только автоматными очередями и пистолетными выстрелами; люди молчали, пришел их последний час, ничто их не спасет; они подходили ко рву семьями, прощались друг с другом, матери обнимали детей, отцы успокаивали сыновей, старики и старухи бормотали молитвы, вознося их богу, который и на этот раз не пришел им на помощь. Это была не тишина оцепенения, это была тишина мужественного прощания с жизнью, презрения к смерти, презрения к убийцам, только хлопали выстрелы, трещали автоматы, лаяли собаки и с веранды в рупор раздавались команды Штальбе.
Часто я слышу разговоры: как это, мол, так – подходили, спускались в яму, ложились, ждали свою пулю?.. А что могли они делать? Бегать по поляне, как зайцы? Показать врагу свой страх – животный страх?! Нет! Им была суждена смерть, неизбежная, неотвратимая, и надо умереть достойно. Молчание было их достоинством.
Когда все были расстреляны, пятидесяти мужчинам, исполнявшим роль могильщиков, приказали сбросить трупы в ров и закидать землей.
Они взялись за лопаты, это были сильные мужчины, понимали, что их ждет, терять им было нечего, они обо всем сговорились, сидя на снегу, когда расстреливали их жен, детей и матерей; и вот, снова взяв в руки ломы и лопаты, они вдруг бросились на солдат, прорвали цепь, веранда защищала их от вышек, они были вне досягаемости пулеметов и, прорвав цепь, кинулись в лес врассыпную. Эсэсовцы с собаками, стреляя из автоматов и пистолетов, кинулись за ними... И все же некоторым удалось уйти, двоих я видел после войны, лично встречался с ними, на их рассказах основывается кое-что из того, что вы от меня слышите. Но многих бежавших застрелили, трупы их остались в лесу, эсэсовцам некогда было ими заниматься, они вернулись на поляну и заставили полицаев закидать ров землей; и хотя потерь среди немцев не было, были легко раненные лопатами, искусанные и исцарапанные и один тяжело раненный – ломом пробита голова, все же Штальбе как честный офицер был вынужден указать в рапорте, что план экзекуции был нарушен сопротивлением экзекутируемых и несколько человек были застрелены при попытке к бегству. Реляция выглядела не слишком победной, и никакой награды Штальбе и его помощники, вероятно, не получили.
За неделю или за две была объявлена реквизиция ломов, заступов и лопат якобы для строительства дороги. О строительстве дороги слухи шли давно, это, по-видимому, должна была быть рокадная дорога, с севера на юг, именно о ней дядя Иосиф говорил дедушке. Реквизиция никого не насторожила, к реквизициям давно привыкли. Собранный инструмент полицаи погрузили на машину и увезли, как потом оказалось, в лес, на бывшую веранду аптекаря Орла. После нэпа здесь помещался буфет райпо, были пристроены кухня, кладовая и дровяной сарай.
Первой акции была подвергнута Прорезная улица. В четыре часа утра рабочие колонны ушли в лес, а в половине пятого в полной темноте эсэсовцы и полицаи с собаками выгнали людей на улицу якобы для дезинфекции домов против тифа; выгоняли плетками, хлыстами, прикладами, выбрасывали из постелей; люди не успевали одеться – старики, женщины, мужчины, дети... Больных выносили на носилках или на себе, калеки прыгали на костылях; брань, ругань, мат; тех, кто не мог подняться, застрелили там, где они лежали. Но несмотря на эту спешку, на брань, ругань, лай собак, хлысты, плетки, стрельбу, никто, ни один человек, не догадался, что это конец, что жить осталось несколько часов. Любое мероприятие сопровождалось бранью, побоями, плетками, хлыстами, расстрелами на месте, эсэсовцы требовали быстроты, быстроты, быстроты, скорее, скорее, скорее, не раздумывать, не размышлять, бегом, бегом, бегом! Задержался на секунду – пуля! Быстрее! Построиться в колонну, по десять человек в ряд, быстрее, быстрее, взяться за руки! Некоторые женщины не могли взяться за руки, у них на руках были грудные дети, солдаты выхватывали детей, разбивали их головы о мостовую, об углы домов; быстрее, вам говорят, скоты, свиньи! В живых остались только те младенцы, которых матери успели привязать к себе платками или полотенцами. Главное: быстрей, быстрей, быстрей! Менее чем за полчаса восемьсот человек выгнали из домов, построили в колонну по десять человек в ряд, все это под крики, ругань, собачий лай, выстрелы, свист хлыстов и плеток. На соседних улицах все слышали, гетто не спало, все боялись выходить, заперлись, хотя какие запоры тут могут помочь?
Солдаты окружили колонну и погнали в лес. Быстрее! Бегом, бегом, бегом!.. Люди бежали, дети бежали, калеки прыгали на костылях, старые, больные, немощные падали, их тут же пристреливали... Дорога к лесу, не более трех километров длиною, была выложена трупами застреленных; когда их потом закапывали, замерзшие трупы звенели, как стекло...
В лесу, перед поляной, где была веранда Орла, колонну остановили, разбили на четыре группы, по двадцать рядов в каждой, группы развели по четырем сторонам поляны и велели сесть на снег, так, чтобы между группами оставались проходы. Люди сели, на них скалились клыкастые собачьи морды, никто еще не понимал, зачем их сюда пригнали. Если дома хотят подвергнуть дезинфекции, то должны были бы переселить их на другие улицы... Зачем же сюда?
Зачем их пригнали сюда, они начали догадываться, когда немного отдышались от бега, успокоили детей, осмотрелись и в темноте, в предрассветной морозной дымке увидели сооруженные между деревьями сторожевые вышки с приставленными к ним лестницами, на вышках – солдат с пулеметами, увидели вокруг поляны эсэсовцев и полицаев с автоматами и в проходах между группами тоже солдат и полицаев с автоматами и собаками... Восемьсот человек были окружены, были в ловушке, были в капкане. Штальбе, педантичный школьный учитель, хорошо продумал и хорошо организовал свою первую акцию уничтожения. В соседних городках и селах акции уже были проведены, Штальбе тщательно изучил опыт боевых коллег, коллеги своим опытом с ним щедро, бескорыстно, по-товарищески, по-рыцарски поделились, ничего не утаили, ни достижений, ни ошибок, и Штальбе лично руководил акцией, стоял на веранде, окруженный своим штабом, и с удовлетворением наблюдал, как четко выполняется его план. Главное – это точный график для исполнителей и быстрота, не дающая жертвам опомниться.
Эсэсовцы отобрали пятьдесят мужчин, приказали им взять на веранде ломы, заступы и лопаты, очистить и углубить ров. Ров был противотанковый, вырытый для защиты железнодорожной станции от легких и средних танков, а потому был треугольной формы, выражаясь военным языком, «не полностью отрытый трапецеидальный ров». Полностью отрытый трапецеидальный ров предназначен для задержки тяжелых танков, а здесь предполагалась атака средних и легких танков. Длина его для предстоящей акции была хорошая – семьдесят метров, ширина – пять с половиной метров – более чем достаточно, но вот глубина, два метра, – мало, наилучшая глубина – три метра. Итак, ров следовало углубить, расширить внизу, очистить от снега, земли, хвороста, листьев.
И когда пятьдесят мужчин спустились в ров и стали приводить его в порядок, люди уже отчетливо поняли, для чего они здесь.
Предутренняя луна освещала поляну, людей, сидевших на темном снегу, пулеметчиков на вышках, полицаев с винтовками, собак на натянутых постромках, эсэсовцев с автоматами, наведенными на мужчин, молча работавших во рву.
Луна освещала и самого Штальбе, стоявшего на веранде и молча наблюдавшего эту картину. Все идет зеер гут, порядок образцовый. Главное, не превращать акцию в бойню, германский солдат должен участвовать не в бойне, а в хорошо организованной операции. Скажу вам как бывший разведчик, перевидавший немало немцев, они очень любили такие словечки: акция, операция, экзекуция. Для них порядок был символом закона, а во имя закона они могли спокойно убивать женщин, стариков и детей. Но если порядок нарушен, если дети, женщины и старики сопротивляются, то они ставят под сомнение справедливость этой меры. И Штальбе понимал, как важно добиться беспрекословного повиновения, добиться, чтобы люди безропотно легли в ров, легли с сознанием неотвратимости этой меры, – тем они сами подтвердят ее законность.
Мужчины кончили копать, выбрались изо рва, сложили у веранды ломы и лопаты и уселись, где им указали, на снегу, под охраной автоматчиков; после акции они должны будут закидать ров.
Затем первой группе приказали раздеться догола и сложить одежду на край поляны: обувь отдельно, верхнее платье отдельно, нижнее белье отдельно... И так как люди не выполняли приказа, понимали, что каждое их движение, каждый снятый ботинок, стянутый рукав – шаг к яме, шаг к смерти, и сидели на снегу оцепенев, то опять пошли в ход ругань, хлысты, нагайки, приклады, собаки; поляна пришла в движение, люди выли, кричали: «Палачи!», «Убийцы!», дети плакали, цеплялись за матерей: «Мамочка, не оставляй меня!», вопли, стоны; и в ответ опять хлысты, нагайки, приклады, брань, собачий лай; кто-то бросился в лес и упал застреленный – отсюда не убежишь; мужчины и женщины кидались на эсэсовцев, пытались вырвать оружие, боролись, кусались; и тогда по приказу Штальбе эсэсовцы отступили в цепь автоматчиков, окружавших поляну, цепь дала залп по толпе, толпа заметалась, с вышек застрочили пулеметы, поляна обагрилась кровью, и люди упали на землю и прижались к земле...
Штальбе дал приказ прекратить огонь – опять в толпу врезались солдаты, нагайками, хлыстами, прикладами заставили людей подняться, опять разделили их на четыре группы, приказали раздеться догола, и опять – быстрей, быстрей, без задержки! Не расшнуровывается ботинок – пуля! Ребенок не выпускает из рук куклу – пуля! И люди заторопились, рядом лежат убитые и недобитые, хрипят и корчатся раненые, и перед тобой дуло автомата, над тобой хлыст и плетка!
Теперь Штальбе приказал раздеться всем до единого! Видит бог, он хотел провести акцию организованно, хотел, чтобы дожидались своей очереди к яме одетыми, не мерзли бы; хотел быть гуманным, насколько позволяли условия, но они не заслуживают гуманности, пусть сидят на морозе голыми, пусть сидят среди трупов, пусть сидят на снегу, смешанным с кровью.
Порядок был восстановлен, и график, хотя и с опозданием, снова вошел в силу, однако с некоторыми коррективами; по плану экзекутируемые должны были аккуратно и плотно ложиться в ров, сверху их расстреливают из автоматов, на этот ряд ложатся другие, и так все. Но из-за их саботажа от этого плана пришлось отказаться: голых людей подгоняли ко рву, стреляли им в спину, люди падали в ров, а тех, кто падал возле рва, сталкивали туда сапогами; на их место подгонялись другие, стреляли и им в спину; не все пули попадали в детей, ведь дети маленькие, детей сталкивали в ров живыми, на них падали убитые, раненые, громадная окровавленная человеческая куча во рву шевелилась – главное, быстрее, быстрее, еще быстрее!
Наступила тишина, нарушаемая только автоматными очередями и пистолетными выстрелами; люди молчали, пришел их последний час, ничто их не спасет; они подходили ко рву семьями, прощались друг с другом, матери обнимали детей, отцы успокаивали сыновей, старики и старухи бормотали молитвы, вознося их богу, который и на этот раз не пришел им на помощь. Это была не тишина оцепенения, это была тишина мужественного прощания с жизнью, презрения к смерти, презрения к убийцам, только хлопали выстрелы, трещали автоматы, лаяли собаки и с веранды в рупор раздавались команды Штальбе.
Часто я слышу разговоры: как это, мол, так – подходили, спускались в яму, ложились, ждали свою пулю?.. А что могли они делать? Бегать по поляне, как зайцы? Показать врагу свой страх – животный страх?! Нет! Им была суждена смерть, неизбежная, неотвратимая, и надо умереть достойно. Молчание было их достоинством.
Когда все были расстреляны, пятидесяти мужчинам, исполнявшим роль могильщиков, приказали сбросить трупы в ров и закидать землей.
Они взялись за лопаты, это были сильные мужчины, понимали, что их ждет, терять им было нечего, они обо всем сговорились, сидя на снегу, когда расстреливали их жен, детей и матерей; и вот, снова взяв в руки ломы и лопаты, они вдруг бросились на солдат, прорвали цепь, веранда защищала их от вышек, они были вне досягаемости пулеметов и, прорвав цепь, кинулись в лес врассыпную. Эсэсовцы с собаками, стреляя из автоматов и пистолетов, кинулись за ними... И все же некоторым удалось уйти, двоих я видел после войны, лично встречался с ними, на их рассказах основывается кое-что из того, что вы от меня слышите. Но многих бежавших застрелили, трупы их остались в лесу, эсэсовцам некогда было ими заниматься, они вернулись на поляну и заставили полицаев закидать ров землей; и хотя потерь среди немцев не было, были легко раненные лопатами, искусанные и исцарапанные и один тяжело раненный – ломом пробита голова, все же Штальбе как честный офицер был вынужден указать в рапорте, что план экзекуции был нарушен сопротивлением экзекутируемых и несколько человек были застрелены при попытке к бегству. Реляция выглядела не слишком победной, и никакой награды Штальбе и его помощники, вероятно, не получили.