- Послушай, а не выпить ли нам?
   Соловьев засмеялся, похлопал себя по зеленой фуражке и развел руками:
   - Тогда пива, а?
   - Ты давай. А я в форме, могу только воду.
   Они постояли у киоска возле морского вокзала и пошли вверх по улице, обсаженной с обеих сторон аккуратными топольками.
   - Я всегда считал: миром правит случай, - заговорил Головкин. - Иди через бурелом вероятностей - обязательно встретишь счастливый случай...
   Как раз в этот момент над ними что-то зашуршало, и, порхнув листочками, словно крылышками, на тротуар легла тонкая книжица. Друзья подняли головы и увидели в окне второго этажа симпатичную девушку с узлом темных волос на голове.
   - Вы... извините, - сказала девушка и покраснела. - Это братишка выкинул. Такой глупый.
   - Баловник? - быстро поинтересовался Головкин.
   - Он большой, только глупый.
   - Бывает.
   - Вы ее положите в сторонку, я сейчас выйду.
   Рядом с девушкой показался крепкий парень с широкоскулой улыбкой.
   - Не выйдет она, у нее нога болит, - сказал парень.
   - Тогда ты выходи.
   - У меня тоже нога болит.
   - Эпидемия?
   Парень еще больше заулыбался и подмигнул.
   - А вы не могли бы занести? Под арку направо, второй этаж, десятая квартира.
   - Пожалуйста, если сестра попросит.
   Девушка еще больше покраснела и спряталась в окне.
   - Вот видишь? Придется тебе на одной ноге...
   - Я зайду, - сказал вдруг Соловьев, поднимая книжку.
   В подъезде слабо пахло одеколоном. Улыбаясь от непонятного волнения, он взбежал на второй этаж, мгновение в нерешительности постоял у двери и коротко позвонил. Дверь сразу открылась. За порогом стоял худощавый, чуть сутуловатый парень в ярко расцвеченной рубашке.
   - Прошу к нашему шалашу!
   Соловьев шагнул и остановился в светлом проеме двери. Перед ним стояла та самая девушка. У ее ног лежал солнечный квадрат, по которому ползали тени от ветвей за окном.
   - Ну зачем же, - растерянно сказала она. - Это все братик выдумал. Такой глупый...
   Парень вбежал в комнату, подтолкнул стоявшую неподвижно девушку.
   - Веру-унчик! Здесь тебе не музей - гостей улыбками кормить. - И повернулся к Соловьеву. - Она экскурсоводом работает. На людях вроде, а все не привыкнет. Дрожит перед мужиком, как перед Змеем Горынычем... Верите ли: в этой келье вы первый. Сюда, как в женский монастырь, мужчины не ходят...
   Несмотря на полную неопытность в таких делах, Соловьев подумал, что здесь и в самом деле не место мужчине. Комната была маленькая и необыкновенно чистая, аккуратная. Скромный столик с зеркальцем и всякими баночками-флакончиками, белая гладенькая кровать с кружевной накидкой на подушке, небольшой шкафчик возле кровати и еще один шкаф, полный книг за стеклянными дверцами...
   - Чистюля! - сказал парень с двойственным оттенком в голосе - то ли пренебрежительно, то ли доброжелательно - и кивнул на другую, раскрытую дверь, за которой виднелась неубранная раскладушка: - Не то что я. Ну, будем знакомы. Гошка, если угодно.
   - Григорий, что ли?
   - Это был бы Гришка, а я, стало быть, Георгий. Только, увы, не победоносец.
   Он повернулся к девушке и воскликнул умоляюще:
   - Верунчик, не позорься. Чего стоишь, как таксист в обеденный перерыв? Накрывай стол.
   - Да ничего, - смутился Соловьев, отступая к выходу. - Да и некогда мне...
   - Надеюсь, вы к нам еще заглянете?
   - Да что вы, зачем же!
   - Чтобы занести книжку, - серьезно сказал Гошка.
   Соловьев покраснел, только теперь заметив, что все еще держит в руке подобранную под окном книжицу...
   Не помня себя, он сбежал вниз по лестнице и в подъезде столкнулся с Головкиным.
   - Я уж думал: ты тут прописался.
   Соловьеву это показалось страшно смешным, и он расхохотался так громко, что друг удивленно посмотрел на него.
   - Смотри не ходи сюда больше...
   Они пошли по улице, думая каждый о своем.
   - Не больно улыбайся, а то на тебя все женщины оглядываются, - сказал Головкин.
   - А ты знаешь, сколько у нее книг?!
   - Знаю.
   - Откуда? - насторожился Соловьев.
   - Так видно ж: тебя что-то так поразило, что заговариваться начал. Я и подумал: наверно, там много книг.
   - Зачем их столько одному человеку?
   - Наверное, для того, чтобы из окна ронять.
   Соловьев испуганно посмотрел на друга.
   - Это не она, - горячо сказал он. - Это у нее такой брат, большой, а глупый.
   - Да ты не волнуйся...
   - Чего мне волноваться?!
   - Вот и я говорю: зачем одному человеку много книг? Все равно он их но прочитает. А прочитает, так забудет... Впрочем, погоди-ка. Каждому в отдельности много не нужно, а вот всем вместе, пожалуй, требуется именно много. Именно во множестве - мудрость человечества. Один человек слаб, он склонен обо всех судить по себе. Если я не прочту, то и другие не осилят, то, стало быть, зачем они? Верно я говорю?..
   Соловьев молчал, понимая, что друга уже понесло и что теперь он будет говорить, пока не выговорится.
   - Ты никогда не задумывался, почему в мрачные времена отдавались приказы жечь книги? Потому что у кого-то, обремененного властью, возникал этот же самый вопрос: "Зачем столько книг, если я не могу их прочесть?" А подразумевалось: "Если я не могу, то как смеют другие!.."
   - Что ты хочешь этим сказать? - растерянно перебил его Соловьев, занятый своими мыслями и мало что понявший из рассуждений друга.
   - ...Нет, пусть будет больше книг, как можно больше! Информационный взрыв - это миф, признак паники властолюбивого индивидуума перед морем знаний. А ведь знаний и должно быть море. Только переплетаясь в новых и новых интерпретациях, они способны порождать открытия...
   Он вдруг остановился, ухватил Соловьева за рукав и, побледнев от волнения, произнес громко и высокопарно:
   - Мысль человеческая, что красная девица, заточена в темницу страниц. Освободить ее может только человек, открывший книгу, только другая мысль. Как в сказке о заколдованной царевне, которую можно разбудить лишь поцелуем...
   Мимо проходили люди, снисходительно оглядывались, как на пьяных. Солнце жарило по-летнему, солнце кидало на асфальт ослепляюще белые пятна, по которым томно ползали тени от ветвей. Соловьев глядел на эти тени и все вспоминал невысокую девушку, ее растерянные глаза, ее руки, гибкие и испуганные...
   III
   Ночью разгулялся веселый ветер "моряк", принес дождь. Гошка проснулся на рассвете с непонятным беспокойством в душе, встал, поеживаясь от холода, босиком прошлепал к окну, заглянул за штору. Крыша соседнего дома казалась черной от дождя и слабо поблескивала. Ветер играл с одиноким голым тополем, стоявшим посередине двора. В просвете между домами беспокойно шевелились огни порта, и в такт покачиваниям стучали капли по жестяному карнизу. Время от времени ветер стряхивал этот стук и, словно бы скрутив дождь в тугие жгуты, хлестал ими по стеклам, как мокрыми простынями. Это напоминало удары волн о крутые скулы сухогруза.
   Гошка вышел на кухню, откуда бухта была виднее, сел на подоконник, закурил. Спать не хотелось, и он все сидел, опираясь босой пяткой о батарею, смотрел на дальние огни и вспоминал море.
   Что это такое - море?! Читал когда-то фантастическую книжку про живой океан на неведомой планете, который умел овеществлять самые потаенные мечты космонавтов и тем самым словно бы выворачивал наизнанку людские души. Похоже, что автор не знал нашего обычного моря, иначе зачем бы ему переносить место действия на далекую планету? Наш земной океан это тоже умеет, вьет из матросских душ веревки, какие хочет. Сколько Братик знал их, которым тошно и скучно на берегу! Хотя в море - какое там веселье сплошное вкалывание... А может, автор потому и придумал свой фантастический океан, что узнал море, поплавав матросом или еще кем? Живой, влекущий и увлекающий океан? Такого на берегу не придумаешь.
   Он закрыл глаза и представил себя у руля, как, бывало, когда-то. Рядом подремывает "чиф" на своей "собачьей" вахте, курит папиросу за папиросой. На окнах рубки - серые полосы от соленых брызг, стекающих со стекол. Одно стекло поднято, и под ним на палубе - мокрое пятно. В этом проеме видны ярко-желтые в косом солнце стрелы кранов, за ними - зеленые якорные лебедки на баке и белые, как весенний снег, живые, трепещущие пеной всплески волн. А за ними - синь. До чего же синей вспоминается морская даль! С берега Гошке такой синевы не приходилось видеть.
   "Может, в каботаж пойти? - подумал он. И усмехнулся горько. - И в каботаж не возьмут, раз уж даже к порту не подпускают..."
   Девятым валом нахлынула тоска. Он торопливо оделся и, тихонько притворив дверь, чтобы не разбудить сестру, вышел на улицу. Выложенный разноцветной плиткой, тротуар был скользким от дождя. Гошка сошел на асфальт дороги и пошагал вниз, к набережной, широко и решительно, как ходил, бывало, когда спешил на судно, и как совсем отвык ходить в компании своих береговых приятелей.
   У стенки морвокзала стояли суда, уцепившись за кнехты толстыми тросами. В их высокие борта, словно поросята-сосунки, тыкались портовые катера, прятались от ветра. От маяка, что стоял на конце причала, был виден длинный мол, отгораживающий бухту. Над молом сплошной белой стеной, быстрой и подвижной, шевелились высокие буруны прибоя. Ветер ритмично взвывал в стальных фермах маяка, в тросах, натянутых, как струны. Ветер раскачивал железобетонную брандвахту с наветренной стороны пирса так сильно, точно хотел вынуть ее из воды и положить боком на асфальт.
   У стенки стоял сухогруз "Комсомолец". Возле него похаживали двое пограничников, поглядывали вдоль борта. Это значило, что "Комсомолец" отваливал, что он уже по ту сторону и что кромка пирса для него государственная граница. Братик знал, как не любят пограничники, когда возле уходящих судов околачиваются посторонние, и на всякий случай помахал рукой, будто у него там знакомые. Он никого не знал на судне. И очень удивился, когда с высокого бака кто-то помахал ему в ответ.
   - Привет! - донеслось сквозь шум ветра.
   Теперь он смелее подошел поближе и разглядел матроса Тоню, с которым плавал когда-то на "Кишиневе". Странное прозвище дали этому парню, медлительному увальню с медвежьей силой. Но прозвище привилось, и вот теперь Гошка, как ни старался, не мог вспомнить его настоящего имени, как, впрочем, и фамилии тоже.
   - Далеко собрались? - спросил он небрежным тоном.
   - Цейлон! - так же небрежно ответил Тоня.
   У Гошки защемило под мышками: на Цейлоне он не был, этот остров представлялся ему сплошными мандариново-лимонными тропиками, где всегда солнце, всегда штиль и улыбки длинноглазых красоток.
   - Как жизнь на берегу?
   - Лучше некуда! - крикнул Гошка и хотел добавить еще что-то нибудь такое, от чего Тоня оставил бы свой снисходительный тон. Но тут на судне захрипели динамики:
   - На баке, отдать концы! Как якорь? Не заденет причал?
   И Тоня сразу забыл о приятеле, низко перевесился через планшир, словно хотел дотянуться до воды, и, не выпрямляясь, закричал в микрофон, который тащил на длинном, свернутом в спираль проводе:
   - Не заденет! До пирса больше метра!..
   Черно-желтый портовый буксир, со всех сторон увешанный кренделями шин, присел от натуги и потащил судно за корму на середину бухты...
   Уже и пограничники давно уехали, и провожающие ушли, скрылись за липами на бульваре, а Гошка все смотрел, как медленно и осторожно "Комсомолец" выходил из бухты. Вот его красная труба проплыла над молом и совсем утонула в белом прибое, шевелившем тысячами гибких пенных рук. И еще долго стоял Гошка у кромки пирса, неотрывно глядя на буруны, за которыми скрылось судно. И не было у него ни мыслей, ни желаний, только тоска, глубокая и бесконечная, как море в штилевую погоду.
   Так он и нес свою тоску не расплеснутой по мокрой набережной. На бульваре она чуть отлила, и тогда вынырнули мысли о том, что море все-таки - море, без которого ему - никуда. Он говорил себе, что надо бы пойти в баскомфлот, поклониться, чтоб пустили хоть на какую посудину. И вздыхал: "Выгонят". Ибо ходил уже, и просил, и не выдерживал: зазывали дружки, манили толстым карманом. И срывался он после первой же поллитровки.
   Море вошло в Гошкину жизнь давным-давно. Мать говорила, что первые шаги его были по набережной. Все ползал, а когда пошли гулять к морю, увидел пароходы, потянулся ручонками и пошел.
   Так рассказывала мать. А он и сам знал, что первое чудо в его жизни был этот синий простор, в котором будто летишь.
   Первые его игры были у воды. Еще дошкольником пропадал у моря с утра до ночи, и первой материной угрозой, которую запомнил, была: "Утонешь лучше домой не приходи!" Помнил, что смеялся, когда она говорила такое. Разве в море можно утонуть? Они плавали с ребятами не сколько могли, а сколько хотели. Уставали, ложились спиной на волны и лежали себе, загорали на солнышке, отдыхали.
   Первое, что он узнал в городе, - пляж. Позже полюбил порт, особенно вечерний, когда огни, как золотые россыпи, и тени кораблей на воде такие таинственные, зовущие, и тихая вода в бухте, расцвеченная как в праздничную иллюминацию.
   Позже его любовь опять вернулась к пляжу. Это было связано с девчонками, которых картинки порта не больно воодушевляли. Но порт не разлюбил. И если бы кто сказал тогда, что в море ему не плавать, он, наверное, избил бы того человека, как вруна и последнюю сволочь.
   Гошка пошел в мореходку, не раздумывая ни минуты. И с ходу попал в загранку. А там, как говорил его друг матрос Серега Швыдко, "шик, блеск, тру-ля-ля". Привезли они, что могли, из первого рейса, реализовали оптом и две недели жили как боги. Тогда Гошка и понял, что, кроме моря, очень любит еще и деньги.
   Он привозил из загранки плащи, модные платочки - все, что хорошо шло. Появился бизнес на жевательную резинку - притащил сразу два десятка блоков. Узнал, что можно зарабатывать на порнографических журналах, и поволок их через море. Лучше бы он не брался за это дело. Потому что, если про платки можно было сказать, что у него есть сестра Вера, которая обожает эти штучки, то про журналы что скажешь?
   Незаконное, оно ведь всегда до поры до времени. В тот раз до суда дело не дошло, хотя и этим грозились. Но с флота его выставили и вообще из порта. Поработал Гошка в одном, другом месте и понял: без моря не жить. Как и без "монет" тоже. Но море было пока отрезано начисто, и он сделал целью своей жизни "вторую любовь" - добывание денег любым способом. Это было нетрудно, тем более что оставались старые друзья и связи. Так он стал крепким звеном в цепочке, по которой бежало и барахло, и валюта, и наши красненькие...
   Гошка старался размышлять о своей судьбине весело и беззаботно. Но иногда на него накатывало. Вскрикнет в порту судно, прерывисто, с придыхом, докатится крик до гор, отшатнется обратно к бухте, к набережной, приглушенный расстоянием, тихий и печальный. И схватит вдруг за сердце такая черная тоска, что хоть прыгай с бетонной стенки, плыви за судами, уходящими в синюю даль...
   Как это вышло у него, что жизнь пошла не туда, куда мечталось? "Бичи" с бульвара толковали - не повезло. Верунчик тоже говорила - не повезло, но имела в виду совсем другое, потому что ничего толком не знала. Бывало, Гошка удивлялся: слепая, что ли? Потом понял: и впрямь слепая, потому что верила в него, как в себя, а любила даже больше, чем себя.
   Было раз, встретил он замполита со своего "Кишинева". И тот выложил Гошке его личную жизнь сразу во всех измерениях.
   - Ты привык, что в жизни все удается, привык относиться к существующим благам, как к морю, в котором хоть купайся. Мне рассказывали, как ты шумел однажды, когда к тебе не пришел по вызову врач. Больного человека оставили без медицинской помощи! Знаю, как замучил начальника милиции жалобами на милиционера, который при задержании порвал на тебе рубашку... Тебя с малых лет носят на руках, сначала дома, потом в обществе. И ты привык к заботам, уверовал в свою значительность. А от такого "верования" один шаг до наглой мысли, что все возможно, все простится. Да, мы, к сожалению, слишком много говорим о правах человека и слишком мало о его обязанностях перед обществом. Но разве человек может иметь права, если он не выполняет обязанностей?
   - Испортили меня, - сокрушенно кивал Гошка.
   - Кто тебя испортил?
   - Да вот, вы же говорите...
   - Я говорю? - изумился замполит. - Я говорю, что били тебя мало!..
   Смешной получился разговор. И Гошка от души хохотал, когда рассказывал о нем приятелям. Хотя было ему совсем не смешно. Скорее грустно было. Потому что всем нутром, печенками чувствовал: прав замполит. Не случайно же на него находило временами, и он устраивал скандалы дома. Другие злились, что на них никто не обращает внимания. Гошка бесился от избытка забот. Пока был жив отец, все вроде бы шло нормально. Но в шестьдесят восьмом старые раны доконали отца. Мать умерла в одночасье от рака. "Береги братика", - сказала мать Вере за день до смерти. И Вера полностью взвалила на себя все, что тащила мать. Гошка сначала злился, как мальчишка, окруженный чрезмерными заботами, потом привык...
   - Это ты меня испортила, - как-то сказал он ей под пьяную руку.
   Вера проплакала целый день. Гошка ходил вокруг и ругал себя, чтобы ее успокоить. И успокоил. И все пошло по-прежнему. Уж такая она была: совсем не могла, чтобы ни о ком не заботиться...
   - Эй, Братик! - услышал он сквозь шум ветра. В форточке виднелись толстые щеки знакомой бабенки со странной кличкой "Шантаклер", одной из тех, на ком держалась их торговая цепочка. - Что тебя носит под дождем?
   - Заботы замучили! - наигранно крикнул он.
   - От забот спасаются знаешь где?..
   - Иди ты!.. - озлился Гошка. И свернул в улицу, и пошел размашисто, втянув голову в плечи, как ходил когда-то в мореходке, подражая старым "морским волкам".
   Дома было тихо, чисто и свежо. На столе лежала записка, полная "ахов" по поводу его внезапного исчезновения.
   "Ты, неверно, голодный, - писала Вера. - Поешь горячей картошки, она на табуретке в кастрюле, завернута в телогрейку..."
   Думая о Вере, он вспомнил вчерашнего пограничника и немного развеселился. Все-таки это была его идея: если уж отдавать Верку замуж, то за человека, который мог пригодиться. Он и книжку выкинул только потому, что увидел зеленую фуражку.
   Гошка повалился на свою раскладушку и принялся мечтать о том, как этот пограничник, потеряв голову от любви к Верке, пойдет в партком пароходства хлопотать за него, как возьмет его на поруки. И тогда снова здравствуй, море! И лимонно-банановые джунгли с синими лагунами, и россыпи огней на неведомых берегах, утонувших в ночи, и манящее сияние реклам в портовых городах, где все тебе улыбаются: бармены из-за стоек, девочки из-за штор...
   Его разбудило солнце. Вот чем хорош этот город, так непостоянством погоды. Отгудит шторм с дождем и снегом, а на другой день - солнце во все небо. А то повиснет облачная борода на вершинах гор, и полетит на город соленый дождь из брызг, сорванных с волн в бухте. А бывает, обрушивается ледяной ветер. Тогда брызги замерзают на лету и повисают сосульками на набережной, на бортах пароходов, на балконах домов.
   А то набегает "моряк", как сегодня ночью. Тогда мальчишки, несмотря на дождь, собираются на набережной, смотреть волны, остервенело бьющие в стенку. Этот ветер капризен, как моряк, полгода не сходивший на берег, затихает так же быстро, как и налетает. Вот и теперь он лишь время от времени встряхивал голые ветви тополя под окном.
   Гошка посмотрел на сверкающие мокрые крыши, потянулся, закурил и задумался: куда податься? На толкучку не хотелось. Противны были сегодня знакомые ухмылочки всех этих Вадимов, Эдиков, Шантаклеров и Булочек. Сегодня хотелось в порт. Он побрился, нацепил галстук, чтобы как у людей, погляделся в зеркальце и вышел. Быстро сбежал к морю, пошел вдоль бухты, мимо ворот рыбного порта и лесного, мимо нефтепирса, туда, где постройки, загораживающие бухту, расступались и открывалась панорама с портальными кранами, высоко занесенными над пароходными трубами. Гошка любил это место, всегда останавливался тут, чтобы оглядеться, помечтать. И теперь он остановился у парапета набережной, закурил и жадно уставился на блескучую, уже успокоившуюся после ночного ветра гладь бухты, пересеченную вдали темной полоской мола, на буксировщиков, словно бы присосавшихся к низкому борту тяжело груженного танкера. Рядом с набережной суетились утки-нырки, исчезали в зеленоватой глубине и беззвучно выныривали в другом месте.
   Как давно он не приходил сюда! Все знакомо, и все переменилось. Нырнуть бы, как эта черная птица, исчезнуть на время и вынырнуть совсем-совсем в другом месте!..
   - Э-ей!..
   У причала стоял высокий парень и махал рукой. Гошка удивился: кто еще помнит его в этом порту? И вдруг, как ударило - Вовка Голубев, друг-приятель, корабельный поэт. И побежал, спотыкаясь на неровном тротуаре, задыхаясь от радости.
   - А я гляжу - кто такой? А это ты! Ну вымахал! Вырос, что ли? Совсем не узнать...
   Они мяли друг друга, и смеялись, и прижимались грудь в грудь, чтобы скрыть стыдную влажность в глазах. Они корешили и в мореходке и на "Кишиневе". Когда-то Гошка был уверен, что не задумываясь отдал бы Вовке, как в той песне, "место в шлюпке и круг". Потом разошлись пути-дороги. Ему выпала сухопутная, а у Вовки осталась все та же - морская. Потому что ни за какие коврижки не хотел он связываться с заграничным барахлом. Бывало, Гошка злился на него, говорил: "Что взять с идеалиста..."
   А вышло - не по адресу жалость.
   - Все стихи пишешь? - спрашивал Гошка, хлопая его по спине.
   - Все пишу, - отвечал Володька, в свою очередь, стукая приятеля так, что прохожие останавливались, оглядывались подозрительно: уж не дерутся ли?
   - Почитай.
   - В самом деле?
   - Давай, давай, я же знаю тебя, чокнутого.
   - Ну слушай.
   Володька даже переменился, побледнел, и взгляд его стал каким-то потерянным, чужим.
   ...В неизведанных далях неба
   Серебрится поток вселенной,
   Словно пенный след за кормою
   На широкой морской дороге...
   Но порой из-за горизонта,
   По крутым берегам рассыпанные,
   Выплывают другие созвездия,
   Долгожданные, достижимые.
   И сходят матросы на берег,
   И тонут в сиянии трепетном
   Ярких созвездий уличных...
   В груди у Гошки нехорошо и тошно ныло.
   - Ну? - спросил Вовка жалобно и просяще.
   - Что-то на стихи непохоже.
   - Это белые стихи.
   - Ну-ну... - Ему вдруг подумалось, что Вовке тоже не сладко, раз до белых стихов докатился. Но не хотелось огорчать старого друга.
   - Не стихи вроде, а хоть плачь.
   - Правда?
   - Точно. Отметим этот случай?
   - Знаешь, - сказал Вовка виновато. - Я теперь водки-то не пью.
   - Заболел?
   - Слово дал.
   - Кому?
   - Себе, кому же еще.
   Гошка удивился. Он так удивился, как не удивлялся никогда в жизни, поглядел на друга, словно на чудо морское с двумя хвостами и без единой головы.
   - Ты что - не хозяин своему слову? Ты дал, ты и возьми обратно. На сегодняшний день.
   - Не пойдет. Тряпка я буду, а не моряк, если так словами кидаться.
   - А чего ты теперь пьешь?
   - Да так... сухое... в меру если.
   - Сухое так сухое.
   Они быстро пошли, почти побежали по Портовой улице и все толкали друг друга, будто салаги из мореходки, засидевшиеся на лекциях, и Вовка все рассказывал о рейсе, который затянулся на целых полгода из-за выгодного фрахта, взятого в Австралии. А Гошка больше помалкивал. Он тоже мог бы рассказать кое о каких "фрахтах", которые брал. Только где им до австралийских! А кроме того, ему не хотелось говорить об этом, ибо Вовка еще тогда, на "Кишиневе", первым был готов набить ему морду за контрабанду.
   Гошка влетел в ресторан, как к себе домой, подмигнул официантке.
   - Машутик, сообрази... Как "чего"? Водочки. И еще кисленького...
   Официантка не спешила. Они перекинулись еще несколькими фразами и умолкли, нетерпеливо поглядывая на дверь за буфетной стойкой.
   - Когда снова поплывем?
   Он ждал этого вопроса и боялся его.
   - Поплывешь с ними. Я говорю - не буду больше, а они не верят.
   - А где ты теперь?
   - У Ваньки Ветрова дым пакую.
   - Нигде? Так правильно не верят, если нигде.
   - И ты тоже. Человеку верить надо, понял.
   - А что ты сделал для этого?
   - Что я могу сделать?
   - Работать, чтобы дым из ушей. Взять общественное поручение дружинники есть всякие или еще кто. Плавать на любой барже, куда пошлют...
   - Ага, и стихи писать.
   - И стихи писать, если надо, - рассердился Вовка. - Ты ведь сдохнешь без моря, я-то знаю.
   - Ну и сдохну!
   Гошка тоже разозлился. Не то на Вовку, не то на самого себя или, может, на весь белый свет. Когда официантка принесла водку, он хватил сразу фужер и даже не стал настаивать, чтобы Вовка тоже пригубил "божьей слезы".
   - Ты все еще ждешь, чтоб другие за тебя боролись?
   - Мне с малых лет твердили, что у нас человеку не дадут упасть. Значит, врали?
   - Я тебе говорил: с такой пробоиной ты когда-нибудь пойдешь ко дну. Будь хоть трижды коммунизм, все равно свои дыры придется самому латать.
   - Вот, вот, тем я и занимаюсь - сам о себе забочусь. У меня будет коммунизм раньше, чем тебе его преподнесут. Понятно?..
   Он быстро пьянел, курил папиросу за папиросой и тыкал окурки в недоеденный салат.
   - Ты морскую заповедь не забыл? Все за одного, один за всех? Жизнь это тоже как море, отколовшиеся одиночки тонут.
   - Друзей у меня навалом.
   - Навалом - это не друзья. Настоящие бывают у того, кто сам может быть другом.
   - Я не могу?!
   Вовка грустно поглядел на него.
   - Правильно Вера тебя называет: ты еще "братик".
   - Ну и катись к ней.
   - Я не бросаю друзей, когда им плохо.