Рыбин Владимир
Трое суток норд-оста

   Владимир РЫБИН
   ТРОЕ СУТОК НОРД-ОСТА
   Повесть
   I
   По календарю была еще зима, а люди ходили, распахнув полы плащей. Солнце заливало морскую даль ослепительным светом, и даже горы, окаймлявшие бухту, дымились от этого, совсем не зимнего, зноя. Между горами, где был вход в бухту, стояло сплошное прожекторное сияние, словно там было не море, а огромное, до небес, зеркало.
   Подполковник Сорокин снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб и так пошел с непокрытой головой вдоль длинного парапета набережной.
   Это была его странность - ходить пешком. Каждый раз к приезду Сорокина на вокзал подавалась машина, но он отправлял свой чемоданчик с шофером и налегке шел через весь город.
   - Для моциона, - говорил он, когда начальник горотдела милиции при встрече укоризненно качал головой. - Ты молодой, тебе не понять. Чем больше лет, тем больше надо ходить - закон.
   Но главное, что водило его по улицам, заставляло останавливаться на каждом углу, была ПАМЯТЬ.
   Нет ничего больнее боли памяти. Человек, улыбавшийся на операционном столе, содрогается, вспоминая операцию. Люди, встававшие с гранатами на пути вражеских танков, не переносят лязга даже мирных тракторов. Это будит память, возвращает самые страшные мгновения жизни.
   Кто-то сказал: "Не возвращайся на пепелище. Жизнь часто приходится начинать сначала, но легче начинать на новом месте". Сорокин не мог не вернуться. В свое время ему стоило большого труда добиться перевода поближе к этому городу, он пошел даже на "неперспективную" должность, вот уже сколько лет державшую его в звании подполковника. Но забыть то, что было, казалось ему изменой товарищам, оставшимся здесь навсегда.
   "Дойти бы до Германии!" - мечтал Серега Шаповалов, самый молчаливый матрос из их батальона морской пехоты. Серега дошел только вон до того угла, где стоит теперь газетный киоск. Тогда, тридцать лет назад, не было угла - лишь куча камней и пляшущий огонек пулеметных очередей из-под них. Что он сделал, Серега, никто из матросов и не разглядел, был взрыв, будто ахнула связка противотанковых, и неожиданная тишина на углу. Атакующие рванули через улицу, сразу забыв об уничтоженном дзоте. Потому что впереди были другие амбразуры, как ненасытные пасти чудовищ, требующие жертв и жертв.
   "Эх, братцы, как будем жить после войны!" - любил повторять Сеня Федосюк. Раненного в обе ноги, его оставили дожидаться санитаров вон в том проулке. А потом прорвались фашистские танки. Костя выполз навстречу и не бросил - не было сил, - сунул гранату под гусеницу.
   Маршрут прогулок у Сорокина всегда был один и тот же - путь, по которому пробивались когда-то его друзья-моряки. И он проходил его неторопливо, останавливаясь у каждого угла, где пали товарищи. Нет на тех углах ни могил, ни мемориальных досок: павшие лежат в братской могиле на площади. Только память оставшихся в живых все еще видит монументы у каждого камня, где пролилась кровь. Сколько таких незримых памятников на городских улицах?!
   Улица, в которую свернул Сорокин, была широкой и зеленой. Посередине ее тянулся бульвар. Тополя посвистывали на ветру голыми ветками, монотонно, как море в свежую погоду, шумела плоская зеленая хвоя низкорослой туи. Мимо катилась жизнь, не обремененная воспоминаниями. Ребятишки, прячась за деревьями, играли в уличный бой. Люди торопились по своим делам. И никто не останавливался на углу, где погиб Серега Шаповалов. Никто об этом не знал...
   Близкий скрип тормозов заставил его быстро отступить в сторону от кромки тротуара. На обочине стояло такси с распахнутой дверцей.
   - Садитесь, товарищ подполковник!
   Сорокин наклонился и первое, что увидел в глубине машины, - белый жгут старого шрама на лице шофера. Этот шрам он узнал бы из тысячи других: сам видел, как осколок распорол лицо от лба до подбородка, превратив симпатичную мордашку батальонного юнги Кости Карпенко в кровавую маску.
   - Ты?
   - Я, товарищ подполковник.
   - Чего это выкать начал?
   - Давно не виделись.
   - Где давно, каждый месяц приезжаю.
   - Приезжаете, да не к нам.
   Не отвечая, Сорокин сел в машину, захлопнул дверцу.
   - Здорово.
   - Ну, здорово.
   Они обнялись, изогнувшись, насколько позволяло узкое пространство, помолчали.
   - Куда теперь? По нашим местам?
   - Загулялся я. Давай в горотдел.
   - Ну-ну, - сказал шофер обиженно. И Сорокин понял его: мало осталось ветеранов батальона, и если раньше рассчитывали на встречу через годы, то теперь и месяц был слишком долгим сроком.
   - Вот уйду на пенсию, тогда и поговорим и поездим.
   - Ну-ну...
   Горотдел милиции находился на горе в большом старом доме с высоким крыльцом. Сорокин остановился на верхней ступеньке, чтобы отдышаться, оглянулся, оглядел панораму городских крыш, расстилавшихся внизу пестрым ковром. За крышами на темной глади бухты стояли серые танкеры и сухогрузы. Дальше высились пепельные горы. На вершине одной из них была стройка: топорщились металлические конструкции, зеркально поблескивали на солнце какие-то купола.
   "Что они там строят?" Сорокин отметил для себя вопрос, как задание разузнать. Дело у него на этот раз, как он считал, было небольшое: помочь товарищам разобраться с местными валютчиками да заодно разузнать, зачем пожаловала в город одна иностранная персона, не бог весть какая, но достаточно одиозная, чтобы не привлечь внимания.
   Сорокин еще раз оглядел вершины гор и толкнул тяжелую, на пружинах дверь. За огромным стеклом сидел дежурный перед кнопочным пультом, словно инженер на энергоцентре, сердито говорил с кем-то по телефону. Впереди был коридор, по которому Сорокин мог бы ходить с закрытыми глазами: налево комнаты ОБХСС, направо - уголовного розыска. Сорокин пошел налево, открыл ближайшую дверь. Следователь, сидевший у окна, скосил на него глаза и холодно кивнул. Он знал этого следователя, не раз встречался с ним в горотделе. И следователь тоже знал, что Сорокин - начальник, даже очень большой по здешним масштабам. В другой ситуации он бы даже сесть не посмел не спросившись. А тут и ухом не повел, будто свой товарищ пришел.
   И все же сухая, как дистрофичка, тетка, сидевшая у стола, что-то почувствовала, споткнулась на полуслове.
   - Продолжайте, - спокойно сказал следователь.
   Тетка покосилась на вошедшего, похожего (в этом у нее был глаз наметан) на командированного, уставшего от буфетных харчей, и, успокоившись, начала рассказывать о том, как перепродавала иностранную валюту.
   - Бес попутал, - жалостливо говорила она. - Никогда я за это дело не бралась, да уж больно хороши были комиссионные, не устояла.
   - Кому и как продавали - мы знаем, а вот где вы брали валюту?
   - Дак где, там же, в палатке своей. Пришел один с "зелененькими". Двадцать процентов дал, дьявол. И риска, сказал, никакого: придет, мол, да спросит, кому надо.
   - Кто вам приносил деньги?
   - Дак откуда я знаю? Черный такой. Ну и... обыкновенный...
   Она нервно пошевелила в воздухе пальцами.
   - А прежде вы его видели?
   - Видела где-то, не припомню.
   - А вы вспомните.
   Тетка тупо посмотрела на плафон, белевший над дверью.
   - Худощавый, обыкновенный такой. Одет прилично, ничего не скажу. И трезвый - это точно. Пьяных я издаля чую...
   - За такие деньги можно бы и запомнить.
   - Дак разве в этом дело? Братик и Братик - мне-то что? Придет, узнаю же. Его "зелененькие" - ему и рубли, без процентов, конечно. Тут без обмана.
   - Кто такой Братик?
   - Какой Братик?.. А-а. Дак кличка, должно быть. Только это ведь сегодня Братик, а завтра, глядишь, Сестрицей обзовется. У них этих кличек, что "македонок" в базарный день...
   "Дура ты, дура! - мысленно обругал ее Сорокин. - С кем тягаешься? Говорила бы уж сразу, начистоту".
   - Значит, Братика вы не знаете?
   - Совсем не знаю. - Тетка с вызовом поглядела на следователя.
   - И перепродажей контрабанды вы прежде не занимались?
   - Не занималась.
   - Откуда же у вас такие деньги?
   Следователь вынул из стола большую фотографию и показал ее так, чтобы Сорокин тоже увидел веер из восьми сберегательных книжек, выложенных сверху тремя десятками золотых колец. Женщина вздохнула, достала платочек, высморкалась и снова уставилась на фото, словно там была невесть какая любимая родня.
   - А тайна вкладов оберегается государством, - сердито сказала она.
   - Трудовых вкладов.
   - А тут! Сколько было труда!..
   Сорокин едва удержался от улыбки. Хотя это было не так смешно, как грустно. Есть ли что-нибудь, к чему человек не мог бы привыкнуть? Труден первый шаг, а потом люди забывают, что дорога, на которую они шагнули, запретная, и совершенно искренне удивляются и даже возмущаются, когда их останавливают...
   - Ну зачем вам столько денег? - сказал следователь. - Ведь вы этого не истратили бы за всю свою жизнь. Квартира в коврах, дача есть. А вот детей нет. Разбежались дети от ваших богатств, не это им нужно.
   - Машину хотела купить...
   - У вас на три машины хватит. Нет, матушка, это жадность. Поглядите, до чего она вас довела!..
   - Лечиться-то недешево, - сказала тетка, не сводя со следователя испуганных глаз.
   - Лечение у нас бесплатное.
   - Это только грипп бесплатно лечат. А путевка на курорт сколько стоит?
   - Теперь не будет ни путевки, ничего. Все у вас конфискуют.
   - Почему все-то, почему? - истерично закричала она. - Тут и мои деньги, кровные, заработанные!..
   - Сколько вы зарабатывали? Сто десять?
   - Семь лет работала. Сколько будет за семь-то лет?..
   - А разве вы ничего не покупали за это время? Как же вы жили? Вот и посчитайте, какой ущерб нанесли государству.
   "Ат-та-та! - подумал Сорокин. - Моралист, неисправимый моралист. Таких, как эта тетя, перевоспитывают страхом, а не убеждениями. Пилюли помогают только вначале. Если болезнь запущена, без хирургической операции не обойтись... Да и в самой ли тетке дело? Она носитель инфекции. Социальной инфекции. Ее надо изолировать, не тратя время на нотации. Чтобы не заражала других жадностью, обманчивой верой в возможность легкой жизни за чужой счет. Есть, наверное, такой вирус, вызывающий ненасытную жадность. Должен быть. Иначе откуда эта болезнь души человеческой?.."
   - А чего я сделала государству? - с вызовом сказала тетка, подавшись вперед. Теперь она смотрела на следователя не растерянно, не испуганно зло. - Что я, воровала, как другие? Может, торговле мешала? Дак я продавала платки, каких и не бывало в ваших магазинах, еще мохер, жевательную резинку. Люди благодарили, потому что купить-то больше негде. Я помогала торговле, которая сама-то не умеет. Мне спасибо сказать надо...
   За стеной громко захохотали. Тетка быстро повернулась на смех, готовая ругаться, но увидела закрытую наглухо дверь: за стенкой смеялись по какому-то другому поводу. И оттого, что некого было ругать, она вдруг опала, оплыла вся, словно кусок пластилина у печки.
   - Но при всех этих "благодениях" вы себя не очень-то забывали.
   - А кто себя забывает, кто? Вы, что ли?
   - На сегодня хватит, - устало сказал следователь.
   Когда женщина ушла, он еще минуту сидел неподвижно, не глядя на Сорокина.
   - Извините, Виктор Иванович, - сказал наконец, не поднимая глаз от бумаг.
   - Да, брат. Вам бы воспитателем быть.
   - Не понимаю я их! - воскликнул следователь, растерянно пожимая плечами. - Сколько работаю, а не понимаю. Ведь жалко же ее. Вы бы видели, какая в девках была! А теперь - кожа да кости. Извела себя и всех извела жадностью. Это же медленное самоубийство!..
   - И хорошо, что не понимаете, - сказал Сорокин. Он встал и пошел к двери. - А Братика надо бы поискать. Все-таки ниточка...
   В коридоре он столкнулся с начальником уголовного розыска майором милиции Коноваловым.
   - Мне сказали, что вы пришли. Я вас ищу, ищу, - обрадованно говорил Коновалов, пожимая Сорокину руку и нагибаясь. Его называли дядей Степой, и сколько Сорокин помнил, Коновалов при встречах со старшими начальниками всегда стеснялся своего роста.
   - Ладно, ладно, - говорил Сорокин, входя в его кабинет. - Ты мне лучше столик поставь. Вот тут, скажем.
   - Мой, пожалуйста.
   - Твой не годится. Скажешь потом: во всем виноват тот, кто сидел за столом начальника.
   - Виктор Иванович!
   - Ладно, ладно. С этой минуты мы с тобой - сослуживцы, а стало быть, уж извини, придется на "ты". Так что поставь-ка столик. Твой помощник может вот тут сидеть?
   - Конечно, товарищ подполковник! Сейчас и организуем.
   Он вышел, и уже через минуту дверь отворилась, и в нее втиснулась широкая спина молодого парня, втаскивающего стол.
   - Лейтенант Сидоркин, - представил его Коновалов. - Инспектор нашего уголовного розыска.
   - Будем знакомы, товарищ Сидоркин.
   - Он у нас самый везучий.
   Сорокин с любопытством взглянул на лейтенанта. Хотел пошутить, что это, мол, по традиции - везение, потому что лейтенанты Сидоркины, как и майоры Пронины, - любимые у всех сочинителей детективов. Но только усмехнулся про себя, сел и удовлетворенно поерзал на стуле.
   - Что ж, товарищи, поскольку я теперь член вашего коллектива, давайте проводить совещание...
   II
   Писать заметки в стенгазету для инспектора таможенной службы Головкина было сущим бедствием. А тут приходилось писать для городской газеты, и он ходил по истоптанной ковровой дорожке кабинета и никак не мог придумать начало.
   - Что знают люди о таможне? - спрашивал начальник, наставляя его на "писательский подвиг". И сам отвечал: - Ничего не знают. Борьба с проникновением через границу контрабандных товаров? Это ж толика. Главное, из-за чего у нас голова болит, - внешнеторговые грузы. Поцарапают при погрузке какой-нибудь агрегат, кого ругают? А маркировка, упаковка грузов? Ящики сбиты не по правилам, буквы не того размера, как полагается... Не мы делаем, но мы виноваты, что отправили.
   Говорить Головкин и сам был мастер. Но не писать. К тому же такую статью, в которой на двух страницах надо было сказать все.
   Он подошел к столу, нерешительно написал заголовок "Что такое таможня?". И сразу засомневался в необходимости предавать огласке все таможенные секреты и, зачеркнув написанное, решительно вывел другое "Ответственность за контрабанду".
   "Контрабанда - это незаконный вывоз или ввоз товаров и иных ценностей через государственную границу СССР. Она наносит большой экономический и политический вред. За контрабандную деятельность предусмотрена уголовная и административная ответственность. Уголовная ответственность наступает за незаконное перемещение товаров или иных ценностей через государственную границу СССР, с сокрытием предметов в специальных хранилищах, либо с обманным использованием таможенных и иных документов, либо в крупных размерах, либо группой лиц, организовавшихся для занятия контрабандой, либо должностным лицом с использованием служебного положения..."
   Головкин перечитал написанное, поморщился и решительно зачеркнул все.
   - "Либо, либо", - передразнил сам себя. - Сплошная уголовная ответственность.
   "За скупку и продажу валюты и валютных ценностей, - вновь начал писать он, - если стоимость предметов незаконной сделки не превышает 25 рублей по официальному курсу Государственного банка СССР, ответственность наступает по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 25 марта 1970 года. В тех случаях, когда незаконная сделка с валютой и валютными ценностями превышает эту сумму, виновные наказываются по статье 88 Уголовного кодекса РСФСР как за нарушение правил о валютных операциях..."
   - Тьфу ты, как наваждение! - выругался Головкин. - Контрабандой занимаются единицы, а рычим на всех. Ну и что? - возразил он сам себе. Пусть все знают, чем это грозит...
   В дверь постучали, и Головкин обрадовался, узнав по стуку своего давнего друга контролера пограничного КПП прапорщика Соловьева.
   - Ты-то мне и нужен, - воскликнул Головкин, подбегая к двери. - Что, по-твоему, - таможня? Наше оружие - закон? А закон - это меч, какой стороной ни ударь, отсечешь, верно?..
   - Вроде бы, - улыбнулся Соловьев, привыкший к напористой разговорчивости друга.
   - Суть правовой пропаганды сводится к тому, чтобы люди знали законы и понимали необходимость их нелицеприятности и безжалостности. Так ведь? Закон не может быть ватным. Это был бы не закон, а самое настоящее беззаконие. Таможня не должна брать на себя воспитательные функции. Для этого есть партком, баскомфлот, другие общественные организации. Таможня как пограничная застава на экономическом рубеже страны. Впрочем, и на политическом тоже...
   - Ты не забыл? "Аэлиту" отправляем, - спокойно прервал его Соловьев. - Ваши уже собрались, тебя ждут.
   - Вот черт! - выругался Головкин. И заулыбался облегченно. - Ладно, потом напишу...
   "Аэлита" совсем не соответствовала своему изящному названию. Это был низкосидящий широкоскулый сухогруз, заставленный контейнерами по самый мостик. Только ядовито-охряные принайтованные к мачтам стрелы кранов, резко выделяясь на фоне сочного голубого неба, напоминали тонкие руки, молитвенно воздетые ввысь.
   В тот самый момент, когда Головкин подумал об этих стрелах-руках, у него и появились первые признаки беспокойства, знакомые по другим осмотрам судов.
   Это чувство появилось у него только на третьем году работы инспектором. Конечно, были и знания и опыт, но именно смутное душевное беспокойство, как ему казалось, было главным, что наводило на след.
   Взять хотя бы тот случай с итальянцем. Вполне приличный был итальянец, да к тому же еще и "чиф" - старший помощник капитана. Встретились они в проходной, перекинулись всего парой слов, а у Головкина так зазудело, что спасу нет. Пригласил в досмотровую комнату, посадил напротив и стал беседовать о том о сем. И "чиф", который только что вел себя как барон - медлительно и надменно, вдруг переменился: закашлял, зачесался, словно ползали по нему полчища тараканов. Но как ни шуми, а все бывают минуты тишины. В одну из таких минут и услышал Головкин тихий шелест. Словно и в самом деле где тараканы шевелились. Не выдержал, позвонил начальнику, попросил дозволения на личный досмотр. Когда снял итальянец штаны, то все и увидели на ногах кольца из нанизанных на веревочки часов.
   Много тогда было разговоров о "бароне" с замашками спекулянта. Вопрос громоздился на вопрос. Откуда у итальянца деньги на покупку часов, если брал он их не в валютном магазине, где на законном основании - все, что угодно, а в обычных городских универмагах? Кто снабжал его нашими деньгами? Кто скупал у него контрабанду или, того хуже, валюту?..
   Тогда за итальянца крепко взялись. И был шумный судебный процесс, о котором в городе хватило разговоров на месяц.
   А Головкину итальянец был вроде экзамена на зрелость. После того случая он совершенно поверил, что беспокойная нервозность - это так у него проявляется "шестое чувство", о котором столько говорят "часовые границы" всех рангов, должностей и специальностей - от таможенников до пограничников.
   Вот и теперь, глядя на "мольбу крановых стрел", Головкин почувствовал знакомый зуд. Это могло быть от чего угодно: от недосыпания, от неполучившейся статьи... И все же он сказал себе: "Раскрой глаза, навостри уши - всякое может быть".
   В кают-компании все было готово к приему властей. На столе - скатерть зеленого бархата, на скатерти - чашечки кофе, сигареты, даже коньяк. Возле стола чуть ли не в одну шеренгу стояли помощники капитана - первый и старший, штурмана - второй и третий. Самого капитана не было. Таков неписаный закон моря: капитан остается "богом", высшей инстанцией, к которой обращаются лишь при конфликтах.
   Соловьев со своими помощниками прошел к краю стола, отодвинул чашки, положил на скатерть стопку паспортов. Головкин с завистью смотрел на друга. На советских судах у того дел немного: посмотрел паспорта - и счастливого плавания. А таможеннику надо перебрать уйму бумаг. Сверить коллективную таможенную декларацию членов экипажа, чтобы оба экземпляра ее были как один. Да еще сходить с третьим штурманом к сейфу, потрогать ту самую валюту, которая записана в декларации. Да проверить, правильно ли заполнены коносаменты - документы на каждую партию груза. Да изучить манифест - перечень коносаментов... Эта бумажная работа когда-то пугала Головкина. Потом привык, научился разбираться в судовых бумагах, как в своей записной книжке.
   Он сидел за зеленым столом, неторопливо потягивал кофе, просматривал документы и недоверчиво прислушивался к себе. Беспокойство не проходило. Поглядывал из-под бровей на услужливых помощников и не замечал в их поведении ничего особенного. Выход в море - всегда событие, всегда волнение. Старательность в этот час естественна.
   - Что ж, пойдем по каютам? - спросил Головкин.
   И тотчас загремели динамики:
   - Всем находиться на своих местах! Всякое движение по судну прекратить!
   Матросы в каютах вставали навстречу Головкину, приветливо улыбались.
   - Имеется ли советская и иностранная валюта? - спрашивал он. Подумайте, может, вспомните? Если есть, занесем в декларацию - и только. Если же найду - сами понимаете...
   Было неприятно говорить это всем и каждому. Советские моряки и сами знали: что записано в декларации - законно, что спрятано - называется страшным словом "контрабанда". Тогда неизбежен протокол, который как острый гвоздь в биографию - и больно, и не выдернешь. И все же приходилось говорить. Власти есть власти, они должны быть суровыми, а если нужно, то и беспощадными. Но прежде всего власти должны быть предельно вежливыми, доброжелательными.
   - Счастливого пути!
   - До свидания!
   Матросы сдержанно улыбались. Иногда вздыхали, но не облегченно, как бывает после миновавшей опасности. Грустно вздыхали. Встреча с таможенниками - привычная и необходимая процедура. Но она - последнее рукопожатие Родины. После прохода властей моряки как бы отдалялись от всего родного и близкого, делали последний шаг на ту сторону. После властей государственная граница на долгие месяцы подступала вплотную к судну, ее линия обозначалась гладким планширом, отполированным штормами, вытертым рукавами жестких матросских роб.
   - Счастливого пути!
   - Счастливо оставаться!
   Невысокий матрос с быстрым и нервным взмахом бровей вздохнул именно облегченно. И зудящее, беспокоящее ощущение, что ходило за Головкиным по всему судну, вдруг стало нестерпимым. Как в той детской игре "горячо-холодно", когда с завязанными глазами подходишь вплотную к тому, что ищешь, и тебе передается вдруг нервозное напряжение людей.
   - Прошу извинить. Откройте, пожалуйста, ваши рундуки.
   Из троих обитателей каюты только этот нервный замешкался на миг, но, словно спохватившись, быстро наклонился и выдвинул ящик.
   - Пожалуйста, - с вызовом сказал он.
   В рундуке было все, что угодно, от гаек и болтов до ученических тетрадей. В дальнем углу под изрядно помятым старым "Огоньком" лежала новенькая, аккуратно перевязанная бисерной тесемкой пухленькая коробка "Ассорти".
   - У вас есть друзья за границей? - спросил Головкин, искоса наблюдая за матросом.
   - Какие друзья? С чего вы взяли?
   - Кому же вы конфеты везете?
   - Никому, для себя купил.
   Что его заставило попросить показать конфеты, он и сам топком не знал, то ли волнение матроса, то ли слишком аккуратный бантик на тесемке, а может, необычная припухлость коробки, только он настоял на своем и, когда отогнул серенькую картонку, увидел на дне слой двадцатидолларовых банкнотов.
   - Откуда это у вас?
   Матрос был в шоке. Он еще невинно улыбался и пожимал плечами, но сказать ничего не мог.
   Через минуту все судно знало: найдена контрабанда. В каюте стало тесно. Первый помощник, белый, как полотно, стучал кулаком по столу и, срываясь на злой шепот, повторял одно и то же:
   - Ты весь экипаж подвел! Понимаешь, ты ж весь экипаж подвел!
   Пришел капитан, искоса глянул на рассыпанные по столу банкноты и шагнул к двери, бросив, не оборачиваясь, только одно слово:
   - Убирайся!..
   Когда в проходной порта приходится задерживать иностранного моряка с контрабандным барахлом, это радует - не допустил. Когда попадается свой, душу гнетет совсем другое чувство, будто ты сам виноват, что недоглядел, позволил человеку поверить в легкую жизнь. Ведь всякое преступление начинается с маленького проступка, с того, что матросу удается вывезти или ввезти что-то сверх положенных норм. У большинства надежны свои собственные тормоза, но немало и таких, кому очень полезно вовремя напомнить о законе. И тут роль портовых властей выходит за рамки простых "блюстителей порядка", их строгость становится воспитательной силой, суровая непримиримость - благом.
   И Головкин и Соловьев думали об одном и том же, когда шли домой по извилистой портовой улице. И поэтому молчали, чтобы не бередить душу воспоминаниями о том парне с чемоданчиком, оставшемся на пустом причале, когда "Аэлита" медленно отваливала от стенки и, удерживаемая буксирами, долго разворачивалась посередине бухты. И поэтому, когда вышли на набережную и увидели детишек, рисующих на сухом асфальте, словно бы обрадовались возможности поговорить о другом, горячо заспорили... об искусстве.
   - Откуда она берется - красота души человеческой? - задумчиво говорил Головкин. - Раньше считали - от бога. А теперь? Отражение жизни? Но жизнь скорее могла бы научить другому...
   Соловьев терпеливо слушал. Он знал за Головкиным эту страсть к абстрактным разглагольствованиям и не перебивал: любая реплика могла только удлинить и без того длинную тираду.
   Но на этот раз Головкин изменил своему правилу. Остановившись у парапета, он окинул невидящим взглядом задымленные горы, пестроту теплоходных труб в гавани, тихую зеленоватую воду в бухте и вдруг сказал без всякого перехода: