"Когда, когда будет возвещено, - вопрошает гонимый народ, - [что] близок год спасения, пришел в Сион Избавитель, пришел в Сион Избавитель?" Богачам, разбросанным по свету, слугам собственных слуг, всем им возвещено: вот он, год Избавления. Каждый день буду ждать, истомились глаза от ожидания, [что] приду и увижу Святую землю Тверию.
   Он замолчал и посмотрел на меня торжествующе, радуясь изумлению, написанному у меня на лице, немного помедлил и продолжил спускаться в овраг.
   С тех пор прошло восемь лет. Наши дороги разошлись. Он пошел учиться в ремесленную школу, а мы с Довом поступили в йешиву в Байт ва-Гане. И больше не встречались. И вот сейчас, в грузовике с солдатами "Голани", на дороге, спускающейся из Кунейтры в Рош-Пину, я слышу его голос, его прекрасный смех, особую манеру речи, когда каждая фраза походит на короткий законченный рассказ. Это Момо. Я не сплю.
   С самого начала войны я все время напоминаю себе: не давать волю воображению. Плохо тому, кто грезит на войне. Я заставляю себя не отводить глаз от прицела. Правый слезится. Линза окуляра затуманена, мысли путаются, но, несмотря на это, я знаю: нельзя отвлекаться ни на секунду, кто знает, откуда может появиться "сагер" - ПТУРС14, как тот, что поджег З-Алеф. Я не сплю. Это Момо. Мой командир из Бет-Мазмиль.
   Он выдает рассказ за рассказом. Сплетает начало нового с концом предыдущего, не обращая никакого внимания на замечания товарищей:
   "Вызывает меня по рации заместитель командира батальона, приказывает развернуться и нестись на север, к перекрестку Нафах - там приземлился вертолет сирийских коммандос. Мы домчались через две минуты. Помните, как мы выскочили на шоссе и стали стрелять в упор?"
   Я чуть не подпрыгнул, но сдержался. Мелькнула странная мысль: ведь никто в полку так и не знает, что на самом деле случилось с Довом. Командир его танка тяжело ранен, от него невозможно что-либо узнать, другие из его экипажа говорят, что когда выпрыгивали, то ничего не видели. Мики, начальник отдела личного состава полка, утверждает, что ему ничего не известно. И кадровик батальона Кимель - тоже. Я им верю. Путаница с личным составом может свести с ума. По лагерю Ифтах снуют гражданские лица. Члены экипажей в пропыленных и перепачканных комбинезонах сидят под эвкалиптовыми деревьями, держа в руках шлемы, предоставленные сами себе.
   Спасшиеся из подбитых танков, они пришли в Ифтах. С прокопченными лицами и красными глазами, сидят и как-то отрешенно молчат, ждут, чтобы снова стать экипажем первого же танка, который закончит ремонтировать команда Мориса. Тогда они снова поднимутся на плато, на войну. Гражданские осаждают танкистов, вымаливают сведения, собирая их по крупицам. Был там брат Йегуды, слышал, что тот пропал без вести. И брат Дова был тоже. Может, Момо встречал Дова? Я слышал, что коммандос "Голани" эвакуировали на бронетранспортерах раненых у перекрестка.
   Я поразился странности этой мысли: Момо ведь из "Голани", а Дов был вместе с нами, он танкист. И все-таки кто знает? Разве не так случилось с танком Йоси, который в канун Судного Дня первым из всего батальона поднялся на плато, но ошибся дорогой. Он не свернул на перекрестке Васет, а пошел прямо на Кунейтру и очутился перед взводом сирийских танков, среди коровников Эйн-Зивана. Там его обнаружили коммандос "Голани" и вернули в Нафах.
   В конце концов я решился спросить, но мне это никак не удавалось, потому что Момо ни на минуту не умолкал. Он рассказывал и рассказывал - до тех пор, пока наш грузовик не остановился в Рош-Пине. Когда мы из него выпрыгнули, Момо оказался в окружении плотного кольца солдат. Я не упускал его из виду и около бензозаправочной станции попытался пробиться к нему, но тут он бросился к автобусу, идущему на Кирьят-Шмона. И когда я добежал до остановки, автобус уже отошел.
   Жалко... Кто знает... "Постой, - сказал я себе, - Момо ведь из Иерусалима, почему он поехал в Кирьят-Шмона?"
   Десять минут в "Шекеме"15 Рош-Пины. Полно солдат. Пожилая женщина за прилавком, по-видимому из добровольцев, старается обслужить всех.
   Я попросил горячий кофе и пирог с корицей. Вкус отпуска. Никогда раньше я кофе не пил. Только чай. Но в армии кофе пьют все. Каждое утро солдаты из командирского танка почти насильно заставляли меня пить с ними черный и горький кофе из малюсеньких чашечек, которые Зада раздобыл в Хан-Арнабе. Они просто не понимали, как можно начать день без кофе.
   В "Шекеме" я встретил Амихая, заряжающего 1-Бет. Он тепло обнял меня за плечи. Мы взглянули друг на друга. Глаза в глаза. Поговорили. Ни слова о войне. Как будто мы встретились на батальонных учениях, еще до войны. Как будто ничего не произошло.
   Последний раз я видел Амихая в Нафахе на третий день войны, в понедельник, когда мы отправились устраивать сирийцам засаду в каменоломне и обнаружили, что они нас опередили. Часа через два он, раненый, махнул мне рукой и, прежде чем его унесли, успел сказать: "Уповай на Бога". Я хотел докончить и ответить: "Мужайся, и да будет сильным сердце твое"16, но кругом свистели пули, и Гиди, командир, втиснул мою голову внутрь танка. Заряжающий Эли сказал с завистью: "Осколок в бедро - и все. Война для него закончилась".
   Когда раненого Амихая привезли в кибуц Гадот, он рассказал, что в Нафахе наши танки горят один за другим и сирийцы дошли уже до перекрестка Бет а-Мехес. Кибуцники покачали головами и, наверное, все как один подумали: "Солдат молодой, контуженый". И в самом деле: кто был способен в такое поверить?
   Из госпиталя Амихай сбежал два дня спустя, на попутных машинах вернулся искать для себя танк и наконец нашел такой, где не хватало водителя. Это была удача, и он ее не упустил. Когда началось контрнаступление, он снова был с нами.
   Амихай вернулся не с пустыми руками, а привез с собой лулав и этрог, и почти весь батальон произносил над ними благословения в праздник Суккот. Под сукку мы приспособили большую воронку от мины, покрыв ее ветками. Это о нас, готовящихся к контратаке, мудрецы говорили, что в праздник Суккот евреи потрясают пальмовой ветвью, как герои - оружием.
   Полчаса на тремпиаде в Рош-Пина. Множество солдат ожидают тремп под проливным дождем. Одежда промокла насквозь. Это не имеет значения. Ведь я еду домой. Мама все выстирает. Дует холодный ветер и обжигает лицо. Не страшно. После этой войны простуду я уже не схвачу.
   Два часа езды до Раананы в военном "рено". Никто не разговаривает. Все выглядят невесело. В Раанане я отошел в сторону и произнес большую минху, как это принято в тяжелых обстоятельствах. В те дни мы молились сразу, как только наступало время молитвы, чтобы потом не пропустить ее. Кто знает, что будет. Я старался сосредоточиться. Знал, что ничего из этого не выйдет. Закрывал глаза, и передо мной возникали видения. Все время мне кто-то или что-то мерещилось, и везде присутствовал Дов. Мысли перескакивали от Ифтаха к Нафаху, от Нафаха к танку, и голова была словно закупорена намертво.
   Что значит сконцентрироваться на молитве по-настоящему - я знал после этой войны. В понедельник, когда мы попали в засаду в каменоломне Нафаха, с танком, который заводился с трудом с помощью вспомогательного генератора, с непристрелянным орудием и без связи, когда снаряды ложились все ближе и ближе и огонь охватывал соседние танки, Гиди закричал мне:
   - Наводчик, молись! По нам стреляют!
   Я молился. И даже преграды тоньше волоса не было между моими губами и сердцем. Тогда я и узнал, что такое молитва.
   Там я застрял. На перекрестке в Раанане. Машины проезжают, не останавливаясь. Они там что, не видят? Я же с войны! Еду домой! Остановитесь, сделайте милость, в моем распоряжении только двадцать четыре часа. Может, успею еще заскочить в йешиву, встречу нашего рава. Сердце переполнено и готово разорваться. Как много мне надо ему рассказать: о том, чему учили нас в йешиве и что мы увидели на войне, о вере, про которую читали мы в книгах, и вере, которую чувствует сердце.
   Перед молитвой неила, завершающей Йом-Кипур, обратился к нам рав:
   - Учили наши мудрецы: "Сказал Господь, Благословен Он: "Отворите мне вход с игольное ушко, и я открою вам врата, через которые пройдут возы и повозки". И еще: "Игольное ушко, конечно, мало, но открыто насквозь с обеих сторон, и нет в нем преграды"".
   Слова эти запали мне в душу. Я был уверен, что понимаю, что значит "открытое сердце". Сейчас я знаю: ничего я в этом не понимал. Хочу сказать раву, что наконец-то я это понял.
   В те тяжелые дни я писал стихи. Когда писал, становилось легче. Не показывал их никому. Решил, что покажу раву. Может, из них он поймет больше, чем из моих рассказов. Там есть и о нашем товарище Шае. На исходе праздника Суккот Рони сказал, что Шая погиб. Мне тогда вспомнились слова:
   "Драгоценные дети Сиона, дороже чистого золота, уподобились вы глиняным горшкам, изделиям гончара"17. Два года мы сидели на одной скамье в йешиве, днем и ночью.
   Я спрятал голову в колени, закрыл глаза и увидел Шаю: прекрасный юноша с лулавом в правой руке и этрогом в левой, с ароматным миртом, в тени зеленых ветвей, покрывающих сукку. Вдруг налетел ураганный ветер и все смешал, небеса разверзлись, и на нас обрушился сильнейший ливень. Колышки крепления вырвало из земли, затрепыхались на ветру стены-полотнища, разбросало ветки, и вот уже сукка взлетела в воздух, и зло и насмешливо отозвался ветер: "Где же ваша сукка?"
   Я написал стихи:
   Облаченные в талиты, возносящие лулав,
   взяты из суккот. Пали стены, спутались ветви, сень небес укрывает их.
   Я взглянул на часы: стрелки движутся, отпуск проходит, а я застрял тут, на перекрестке Раанана. "Ребята, - говорил нам Ханан, наш ротный командир, вчера вечером, когда мы тянули жребий из его шапки, боясь обмануться в своих ожиданиях, - ребята, не забудьте, так решил командир полка: каждый экипаж получит отпуск на двадцать четыре часа - по очереди. Мы пока единственные на позиции. Нас некем заменить. От батальона осталась в лучшем случае рота. Говорят, что новобранцы сейчас проходят ускоренный курс и что солдат моторизованной пехоты переучивают на танкистов. Может, через несколько недель прибудет к нам пополнение, проведем одно-два учения и тогда уйдем в более длительные отпуска. А пока есть то, что есть, - двадцать четыре часа. Ну, давайте! Жаль времени. Тяните жребий. Итак, чей экипаж уходит первым?"
   Часы идут, а я все еще жду попутной машины. Наконец останавливается взятый напрокат "форд". Еврей из Канады. Ездит по дорогам и подбирает солдат. Не мог там оставаться в такое время, так он объяснил.
   -  Солдат, расскажи мне про ЦАХАЛ18. Ты на войне был?
   "О Господи! - думаю я. - Дайте мне покой, я устал. Тяжело мне. О чем я могу ему рассказать? И как я могу ему рассказать?" А он снова просит: расскажи.
   "Ладно, - сказал я себе, - расскажу ему об одном случае". Я начал говорить и уже не мог замолчать. Молчит он, ведет машину, а я все рассказываю, рассказываю. Как в ночь после Судного Дня, с рассветом, мы вышли из Ифтаха на гусеницах - как на параде. Над нами ясное небо, пожилые кибуцники бросают нам яблоки и благословляют нас взглядом. Рони, держа в руке маленький томик Маймонида, рассказывает, что сказал им на прощание глава йешивы, когда все они собрались в библиотеке, перед тем как уйти:
   - Дети мои, многое хотелось бы мне поведать вам в этот час, но сказали мудрецы: "Пусть не расстается человек со своим ближним, не произнеся слов Торы".
   И он открыл Мишне Тора19 Маймонида и прочитал:
   "Если пойдет человек на войну,
   должен он полагаться на Оплот Израиля, спасающий его в трудный час,
   и знать, что воюет он за Единого. Пусть идет он навстречу опасности и не боится и не пугается, пусть не думает ни о жене, ни о детях, но отставит все в сторону ради этой войны. И пусть знает, что судьба всего Израиля на плечах его... Если не будет он стремиться к победе всем сердцем своим и всей душою своею, то уподобится тому, кто пролил кровь многих.
   Как сказано: да не ослабит он сердце брата своего, как свое собственное".
   ...И тут мы въехали на мост Бнот-Яаков и увидели, что саперы готовят его к взрыву после того, как наши танки пройдут, и Эли, заряжающий, спросил меня, вижу ли я то же самое, что и он. Я ответил, что да, и оба мы вопросительно взглянули на Гиди, командира, и поняли, что и он тоже это видит. "Заряжающий, закрепи свой пулемет, - приказал он Эли, - мне кажется, что он болтается. Возьми ящик с инструментами и затяни болт, чтобы не дрожал. Пулемет, разумеется". Мы еще не успели проехать мост до конца, как навстречу нам показался танк. В жизни мы не видели ничего подобного. На его броне, на башне - везде сидели, лежали, стояли раненые солдаты, в бинтах, ошеломленные, испуганные. Они махали нам руками и кричали: "Куда вас несет? Вы в своем уме? Там уже сирийские танки! У перекрестка Бет а-Мехес! Они нас обошли, захватили Нафах, берут в клещи; еще немного и попрут вниз на Тверию. Идите назад! Быстрее!"
   Мы растерялись. Посмотрели на Гиди, а он, словно не видит и не слышит, тихо приказывает:
   - Водитель, двигай. Двигай вперед.
   Так я рассказывал и рассказывал хозяину "форда" - все то время, пока мы ехали от Раананы до перекрестка Геа.
   -  Спасибо вам. Здесь я сойду, - сказал я, - мне надо в Иерусалим. - В глазах у канадца стояли слезы.
   - Солдат! - сказал он. - Солдат! Я тоже делать. И смотрит на меня так, точно я должен сказать.
   что именно ему следует делать. И тут - я о таком и помыслить не мог бы - он сует руку в карман, вытаскивает оттуда зажатые в кулаке зеленые доллары и протягивает мне:
   - Солдат, возьми!
   Я отдернул руку и почти крикнул:
   - Да вы что? Хотите заплатить мне? А он, плача, стал умолять меня:
   -  Плиз, ну, пожалуйста, возьми! Я должен, дай товарищам, пусть купить себе сигареты, шоколад, это то, что я могу, вы за меня воюете, я тоже что-нибудь делать, возьми, пожалуйста!
   И вдруг он обнял меня и стал целовать, и мои губы сделались солеными от его слез.
   От перекрестка Геа я ехал на "вольво". В Иерусалим, домой. Последний тремп. Я сел в машину, положил голову на спинку сиденья, закрыл глаза. Руки крепко сжимают автомат, чтобы не выскользнул. Кто-то будит меня. Где я?
   - Солдат! Ты меня слышишь? - настойчиво повторяет хозяин "вольво". - Я же тебе сказал, что приехали. У меня нет времени на твои сны. Ты спишь, что ли? Солдат, я дальше не еду. Тебе знакомо это место? Это Байт ва-Ган. Тут рядом хасидская синагога. Через несколько минут соберется миньян на вечернюю молитву. - Он посмотрел на меня внимательно и добавил: - Если, конечно, ты хочешь. И если умеешь.
   - Извините, я немного вздремнул, я знаю Байт ва-Ган, конечно же, я знаю. Я здесь учился в талмуд-торе вместе с Довом. Отсюда мы и ушли. Вместе с Довом.
   Он взглянул на меня:
   -  Из талмуд-торы? Куда ушли?
   -  Что значит куда? - удивленно отвечаю я. - Вы не знаете куда? Есть такие, что не знают? Туда! На Голаны, на войну, вместе с Довом. Отсюда. Здесь был наш призывной пункт. И здесь мы благословляли луну месяца тишрей.
   Хозяин "вольво" говорит:
   - Луну месяца тишрей? Сегодня благословляют луну месяца хешван. Ты не был дома месяц?
   Он говорит, что прошел целый месяц? Может быть. Ему лучше знать. Он был здесь. Он продолжает спрашивать:
   - А где твой товарищ? Уже дома? Слушай, солдат, через пару минут здесь, у амшиновских хасидов, соберется миньян и мы сможем вместе благословить луну, зимой не стоит это откладывать, ведь неизвестно, когда она покажется снова.
   - Да, конечно. Нельзя откладывать, кто знает, что может случиться, говорю я и снова смотрю на часы.
   Осталось шестнадцать часов. Еще немного - и я дома. Все ждут меня. Я звонил из Рош-Пины. И дедушка там. Читает псалмы. Мама сказала, что он их читает с того самого времени, как я ушел на исходе Судного Дня. До тех пор, пока не вернусь. Но благословение луны пропускать не стоит. Кто знает...
   ГИМЕЛ
   Вечерняя молитва закончилась, молящиеся вышли на улицу и запели слова благословения луны месяца хешван, положив руки друг другу на плечи и пританцовывая:
   Прекрасны светила, сотворенные Господом.
   Всеведением Своим, мудростью и разумением Он создал их. Силу и мощь даровал Он им,
   чтобы управляли миром. Полны блеска они и излучают сияние,
   прекрасен свет их во всей Вселенной. Они радуются при восходе,
   веселятся при заходе, с трепетом исполняют волю своего Владыки.
   Я тоже плясал вместе со всеми, ранец подпрыгивал на одном плече, автомат - на другом. Я не хотел отделять себя от них, но знал: они из одного мира, я - из другого. Я - из Судного Дня.
   Хасиды благословили друг друга и меня, я произнес ответное благословение. Казалось, что каждое слово обращено ко мне и ни к кому другому, и все на свете Шалом алейхем - "Мир вам" - говорятся для меня одного, и все приветствия "Мир входящему" обращены ко мне. Это я возвращаюсь домой с войны.
   Хасиды разошлись по домам. Я остался один. Я тоже пойду домой. Но, прежде чем идти, я еще постоял немного во дворе амшиновской синагоги. Ивовые листья и сосновые шишки, валявшиеся на земле, источали тонкий аромат, светила луна, и мне хотелось стоять так и дышать, и ощутить в себе нечто, и удержать его, и сохранить это мгновение. Что я хотел ощутить и удержать - не знаю.
   Отсюда я ушел - месяц назад. Стоял месяц тишрей, и его луна сияла тогда над нами, надо мной и над Довом. Сейчас хешван, и луна окутана облаками. Я поправил на плече автомат и ранец, намереваясь идти домой пешком, именно пешком, через лощину, спускаясь от Байт ва-Гана в Малху. Мне хотелось еще какое-то время побыть одному - до того, как приду домой. Я мог бы поехать от горы Герцля до Бет-Мазмиль на 18-м автобусе, но знал, что обязательно кого-нибудь встречу и он спросит: как дела, откуда я и куда, как себя чувствую, какова ситуация и что будет. Что мне ему отвечать? Как мои дела? Как я себя чувствую? Что еду домой? Что возвращаюсь с войны? Что там я повстречал самого себя? Рассказать про ужас? Про смерть? Про Бога, к которому взывал? Рассказать о тоске по Дову? И это в то время, пока мы стоим в набитом людьми автобусе, по радио грохочет шлягер и водитель кричит на женщину с тяжелыми сумками, которые она тащит с рынка Махане-Йегуда, чтобы прошла вперёд, в то время как та упрямо продолжает стоять посередине у двери из опасения, что не сможет сойти вовремя? И я решил идти один. Мне было необходимо собраться с мыслями.
   Прохладный воздух Байт ва-Гана действовал на меня благотворно. Я привык к нему с детства. Скалистые уступы, по которым я спускался, белевшие и поблескивающие в темноте, были мне знакомы, почти друзья. В солнечные дни, возвращаясь через лощину из талмуд-торы, мы спускались по ним с Довом. По обоюдному желанию мы отказывались от душного автобуса, заполненного усталыми и раздраженными людьми, и с наслаждением прыгали по этим голым скалистым уступам, под которыми прятались красивые цикламены. Воздух был напоен ароматом полевых цветов, весело алели маки, солнце припекало, и нам было очень хорошо вдвоем.
   Рассказы Дова увлекали и завораживали меня. Он читал массу вещей в научных журналах и статьях. Проблемы астрономии и геологии, хасидские рассказы и новые толкования Торы - все было ему интересно. О том, что прочел, рассказывал застенчиво, с мечтательными глазами. Для меня все это было внове. Этому не учили в талмуд-торе, и об этом я не слышал в клубе "Тикватейну". И вообще - этому не учили нигде. Дов говорил, что найти такое можно только в журналах. Я, в свою очередь, рассказывал ему о комментариях моего деда, об истории евреев Халеба и Египта, и он тоже на своей улице Бразилия20 не знал и не слыхал ничего подобного.
   Несколькими годами позже, в Рас-Судар, где стояла наша рота, нам с Довом выпал жребий: неделю охранять вдвоем, меняясь через шесть часов, старый кордон, поставленный на заброшенной тропе в пустыне. Вся рота нам сочувствовала. Не было службы более ненавистной, включая работу на кухне. Солдаты, дежурившие на кордоне до нас, предупредили, что следует заранее подготовиться, чтобы не свихнуться от одиночества: мы не увидим там ни одной живой души. Никто не знал, почему именно в этом месте устроили сторожевой пост. Говорили, что когда-то давно там действительно пролегала дорога, но с тех пор прошло уже несколько лет, и никто так и не побеспокоился уточнить приказ. Стоит захватить с собой большую кипу газет, говорили они.
   Это была дивная неделя для нас с Довом. Мы взяли с собой талмудический трактат "Ктубот" и "Вечность Израиля" Маараля, Дов принес перепечатки статей, новые и старые журналы, в переплетах и без, в которых было столько интересного. Как много мы говорили в ту неделю! Мы были юны, были друзьями, были чисты и доверчивы. Сидели на песке и беседовали. О вере и о мудрости, о жизни, о науке, о народе Израиля и его Избавлении, о Гмаре, которую мы изучаем, о нас самих и о домах, которые мы построим. Вспоминали, как, будучи детьми, рассуждали почти о том же, когда перепрыгивали с камня на камень по склону оврага на пути из Байт ва-Гана в Бет-Мазмиль.
   И сейчас я проделывал тот же путь, но один. При каждом прыжке автомат ударял по рюкзаку. Луна светила, но тяжелые тучи грозили поглотить ее, и она старалась от них ускользнуть. Иногда у нее это не получалось, и тучи закрывали ее целиком. Пока она светила - весь мир сиял мне навстречу, каждой жилкой своей ощущал я жизнь и свободу, но стоило ей исчезнуть, как мир погружался во мрак. Передо мной всплывали страшные картины войны, как это уже повелось в моих снах - ночь за ночью.
   Горящий Тиктин катается по земле; командир кричит: "Наводчик, огонь, огонь! В нас стреляют!", а я отвечаю, что орудие не пристреляно; у танка, что перед нами, башня взлетает в воздух и затем падает, превращаясь в огненный шар: Рони кричит: "Я не могу выбраться, пушка закрывает люк!": мать Дова с напряженным лицом заворачивает пироги, отец целует его; Дов на базе в Ифтахе машет мне рукой на прощанье, заместитель командира батальона торопит его, но он еще успевает сказать: "Жаль, что мы не вместе". Действительно, жаль. Яркие лучи солнца слепят глаза и застят прицел, я напрягаю глазные мускулы, чтобы видеть хоть что-нибудь, и не вижу ничего, кроме белых бликов. Я знаю, что в эту самую минуту наводчик Т-54 берет нас на прицел и я должен этот танк найти. Экипаж надеется на меня. Остались считанные секунды до того, как он выпустит свой снаряд. Я должен, но я ничего не вижу. И губы сами по себе произносят строки и обрывки строк - мольбу о спасении: "Не даст споткнуться ноге твоей и не уснет страж твой Господь - страж твой, Господь сень для тебя по правую руку твою... на Господа уповала душа моя и на слово Его я полагался... крыльями Своими Он укроет тебя, под Его крылом ты найдешь убежище. Правда Его - щит и доспех... Ангел Господень окружает боящихся Бога и спасает их. Ангел Господень окружает боящихся Бога и спасает их..." Барабанные перепонки готовы лопнуть - настолько давит на уши шлем, который мне мал и который я успел выхватить из ящика на складе Ифтаха за минуту до выхода, под крик заместителя командира батальона: "Отправляйтесь же! Кончайте возиться с прицелом! Выверите его на месте! Отправляйтесь! Не важно, что есть у вас в танке!" В тот час он единственный знал, что на самом деле происходит в Нафахе. У кого было время примерять шлемы? Через тесные наушники врываются громкие голоса - по-русски, по-арабски и на святом языке. Их перекрывают приказы и призывы, и крики, и шумы, и помехи. И вдруг в этом оре доносится откуда-то тихая музыка. Кто может знать откуда. Я напрягаю все силы, чтобы уловить среди этого гама голос Гиди. Я должен слышать его приказ, прежде чем прицелиться.
   - Поймал! - кричу я. - Я поймал его!
   На одну лишь секунду проявились очертания Т-54 среди слепящих бликов, но этого оказалось достаточно. Я выпускаю снаряд.
   - Наводчик стреляет. - Недолет. Добавить половину, огонь! - Добавить половину, стреляю! Цель. - Цель поражена.
   И вдруг - мощный удар и голос Гиди:
   -  Экипаж, нас подбили, покинуть танк!
   ДАЛЕТ
   Я отогнал тяжелые воспоминания. Я в отпуске. Возвращаюсь домой. Чем ближе Бет-Мазмиль, тем легче идти; ноги, казалось, сами несут меня. С этого момента, когда у клуба "Тикватейну" я ступил на дорожку, ведущую к дому, я уже не шел, а летел. Вымостивший ее иерусалимский камень откликался на мои шаги, приветственно махали ветвями кусты олеандра, и даже качнул вершиной кипарис - подарок господина Бабани мне на бар-мицву.
   Все принесли книги, он - кипарисовый саженец. Мы с господином Ревахом, преподававшим литургическую поэзию и природоведение, посадили его. Каждый месяц я сравнивал с ним свой рост. Все приветствовали меня. Казалось даже, что ангелы-хранители, сопровождающие меня, как и всякого человека на путях его, о которых сказано: "Ангелам Своим повелит охранять тебя на всех путях твоих"21, - даже они приветствовали меня. Я простился с ними: "Возвращайтесь с миром, ангелы мира, ангелы служения, от Царя Царей, Святого, Благословенного"22, постучал в дверь и вошел. Столько раз я представлял себе эту минуту, что она как бы уже состоялась. Все произошло так, как я ожидал. Почти.
   Открыла дверь мама. Взволнованная настолько, что не может говорить. Выражение лица будничное, как если бы я сейчас вернулся из Байт ва-Гана. Я знал, что за этим спокойствием скрывается столько слез, что ими можно наполнить до краев мех для вина. Слезы только ждут, чтобы дали им наконец свободно пролиться. Я подошел к отцу поцеловать руку. Как он был горд, когда я пошел в армию, как был горд в тот день, когда я пришел из тиронута в первый свой отпуск, в военной форме, на которой написано: ЦАХАЛ. Кто думал тогда о войне? Отец сидел собранный, с напряженным лицом. Я знал, каких сил стоит ему выглядеть спокойным, знал, что губы его шепчут стихи из псалма, я почти ощущал их движение.