Страница:
38
Это время станет мифом. Война всегда становится мифом. О ней напишут тысячи книг, по книгам снимут фильмы. Это все — для мальчишек. Новые мальчишки, они будут читать и смотреть про войну, они не будут спать ночами, думая, что бы они сделали, будь на той войне, а днем они будут играть в войну, так, как мы играли в войну с фашистами, когда мальчишками были мы. И снова они будут жалеть, что не родились раньше, что им “не досталось даже по пуле”. И они получат войну, свою войну. Каждое поколение получает свою войну, потому что писатели пишут о ней книги, потому что ее воспевают в стихах и песнях.
Уже пишут книги, много книг. Бывшие солдаты и офицеры, даже генералы, публикуют заметки и мемуары о том, как они воевали за Россию, сражались в Чечне. И некоторые о том, как убивали мирное население — тоже пишут. Да, a la guerre com a la guerre, чего еще ждать от войны? Такова суровая фронтовая правда. Героизм зачисток, самопожертвование карательных акций и нелепые смерти от подрыва на собственных минах. A la guerre com a la guerre.
И воины Ислама, они тоже пишут, о том, как сражались с неверными, как сладко и весело быть шахидом и заходить к Аллаху, открывая ворота рая ногой.
И только я напишу о ласточках. Потому что я сам — ласточка. Не федеральный витязь, не святой моджахед, просто ласточка, которая так и не вернулась под крышу родного дома.
И мы уже не мальчишки, мы родились вовремя, да, мы как раз вовремя родились, чтобы погибнуть. Но мы не погибли. Зачем мы не погибли?
Зачем я ждал этой войны, зачем я готовился к ней с самого детства, изучал стратегию и тактику битв, рисовал карты местности, расставлял войска и чертил стрелки атак, отходов, пунктиры укреплений? Зачем, если я уехал, если я не встал на равнине и не умер, как все?
Если бы я погиб, я погиб бы всего один раз. Какая боль, умирать снова и снова! Но я уехал, поэтому я убит пулей снайпера на улице Грозного, я взорван гранатой в Самашках, я смертельно ранен осколком бомбы в Шали, и я сгорел в танке в том бою, под Урус-Мартаном, где был уничтожен весь мой полк.
39
И тогда, сидя на полу в квартире, на тринадцатом этаже в городе Петрозаводске, я в бессилии кусал бледные губы. Слишком громко звучала музыка. Горы звали меня к себе. Я должен был ехать, нет, не чтобы победить, я не мог победить. Мы никогда не побеждали, разве можно победить небо? Я должен был умереть. Или скорее нет, не должен, я имел на это право. Я имел право, потомственное право на смерть в безнадежной войне.
Иногда мне кажется, что один я использовал это право. Один я пробрался на родину, взял в руки оружие и был уничтожен. Я даже знаю где: он погиб в окопе у берега реки Басе, когда колонны федеральных войск двигались с севера, со стороны Аргуна.
Но тот я, он уже никогда не напишет об этом. Поэтому книгу пишу я, другой я, тот, который остался. Тот, который, погибнув, не погибает, полуденная тень, тот, кто, переезжая с место на место, теперь навечно будет чувствовать только одно: что он занимает чужие места. Чужие Места.
40
Когда это случилось и где? Как спутались нити моей памяти, завязались в узлы, переплелись? Может, это случилось, когда мне было 12 лет? или 6? Нет, скорее, это случилось до моего рождения. Перед самым моим рождением, 32 года назад.
Когда чрево моей матери стало расти, как прибывающая луна, округляться день за днем, за положенное время до полнолуния, согласно кодексу законов о труде, она ушла в декретный отпуск. Мама работала в школе, преподавала математику. Иногда в две смены, брала дополнительные часы, даже когда папа работал директором совхоза и недостатка в деньгах не было. Мама любила работу, любила свою независимость.
Взяв декретный отпуск, мама поехала в Ленинград, в свой любимый город. Так я впервые попал на эти болота, еще в чреве матери пропитался их ядовитым, сладким туманом. Пренатальная память: особенно хорошо я помню Менделеевскую линию, тротуар вдоль решетки у здания Двенадцати Коллегий. До сих пор меня тянет к этому месту, где я впервые гулял, стиснутый в нелепой позе, зажатый стенками материнской утробы. Я иду вдоль ограды, я закрываю глаза и чувствую, что возвращаюсь в это первопричинное состояние, назад, в до-временье, и эта глупая, пьяная фраза: мама, роди меня обратно.
Незадолго до дня, когда полная луна должна была разрешиться от бремени, (был ли я бременем для тебя, мама?), мама вернулась в Шали. И даже на последних днях срока часто гуляла, ходила на рынок и в магазин. Беременность протекала легко, четвертая беременность зрелой женщины.
Вот и в тот день мама шла, задумавшись, по центру, держа в руке легкий пакет с покупками. Легкий пакет с покупками в одной руке, вторая рука на животе, глаза задумчиво, в точку горизонта, там, где небо сходится с землей. Вы видели эту особенную задумчивость беременных женщин, готовых со дня на день опростать свое набухшее чрево? Вы видели эту припухлость весенней земли, толкаемой изнутри бледно-зелеными ростками?
В задумчивости своей мама не увидела, вовремя не увидела, не успела свернуть, перейти на другую сторону улицы. Прямо перед ней, как будто бы воплотившись из нечаянной алой мысли, возникла сельская сумасшедшая, Дунька. Дунька протянула свою руку к чреву и беззвучно прошептала, одними губами: “мертвенький...”.
В ужасе отпрянула мама, зашагала прочь, скорее к дому. Едва дошла, как начались схватки. Водитель отца отвез ее в родильное отделение, отошли воды, плод начало выталкивать наружу. Роды были тяжелыми. По пути из материнского чрева ребенок вывихнул ребро. Но не это важно. Важно то, что он родился. Мертвым. Безжизненным. Молчащим. Не вдыхающим жадно первую порцию колкого, тяжелого воздуха земной атмосферы.
Долго акушерка била меня по лицу, кричала: ты у меня будешь, ты у меня будешь дышать! Хотя я не помню этого. Как не помню и того, как впервые судорожно сглотнул воздух этой жизни и заплакал, горестно, безутешно. Не помню. Но помню другое. Жизни предков, полеты ласточек, горы и степи, и даже будущее, только чужое. Потому что тогда, тогда все и спуталось. Может, отмерли нейроны головного мозга, а оставшиеся сцепились друг с другом в немыслимые, невиданные соединения. И стало совершенно не разобрать, чья это память, кто помнит.
41
От Шали до Грозного полчаса на автобусе, на дребезжащем “ПАЗике”, всегда набитом людьми, старики и женщины сидят, с женщинами сидят дети, самые маленькие, мы стоим. По асфальтовой дороге, мимо Герменчука. Так зовется маленькое село, сразу за краем Шали, почти моим именем, родовым именем, может, с тех времен, когда светлый человек с копьем, Her Mann, остановил свой обоз здесь, у берега реки Басе. С остановкой в Аргуне, на заплеванной семенной шелухой автобусной станции, где можно выйти, размять тело, глотнуть свежего воздуха. Потом еще дорога, поля с нефтяными качалками, перед самым Грозным — справа огромный котлован. Здесь из недр земли набирали породу, может, гравий или песок, и оставили огромную зияющую рану.
Земля затягивает свои раны. После войны в котлован свозили груды обломков от разрушенных домов, вперемешку с трупами. Теперь уже нет никакого котлована, земля вернула свое и стала ровной.
И вот автобус заезжает в город. Мы не говорили “Грозный”. Просто “город”. Других городов мы не знали. Проезд под железнодорожным акведуком и площадь Минутка. Автостанция.
Площадь Минутка — въезд в город. Теперь это название известно всей России и, наверное, всему миру. Во время войн Минутка переходила из рук в руки, бывало, по нескольку раз в день. Пятачок заасфальтированной земли перед автостанцией, ключ к воюющему городу, стратегический плацдарм, транспортная развязка.
Тогда — просто площадь Минутка и автостанция, где мы покидали автобус и шли уже дальше, в город. Когда приезжали в город за покупками или просто, сходить в кино, погулять по красивым улицам, посидеть в кафетерии “Соки-Воды”.
Но в тот день мы приехали не на автобусе. Мы ехали на машине, за рулем мама, я на заднем сиденье с ворохом изрисованных альбомов и тетрадок. Мама, первая женщина в Шали, ставшая водить автомобиль. Красный “Москвич”. Папа уехал на работу на служебной машине, у мамы отпуск, лето, школа закрыта, в город везет меня мама.
Мне нравится дорога, я прилип к окну и смотрю на плывущие картинки пейзажа.
Почему мы поехали в город? Это из-за дяди Жени. Дядя Женя недавно приезжал из Москвы. Хотя никакой он мне не дядя, просто папин друг. Старше папы, интеллигентный московский еврей. Летом он приезжал к нам, на неделю-другую, привозил семью. К солнцу, лесам и речкам, шашлыкам и выпивке на полянках. Еще загорали, играли в карты, рассказывали анекдоты. В этот раз привезли полную еврейскую девочку, примерно моего возраста. Родители сказали, что это моя невеста, я должен буду на ней жениться. Шутили. Хороши шуточки! Я чуть не до смерти напугался.
Я не хотел жениться, тем более на полной еврейской девочке. Если бы я и женился, то только на Юле, которую я видел в Грозном, правда, всего один раз. Но это потом. Когда я стану взрослым. А пока я вообще не хотел жениться.
Если меня не трогали, я часами сидел на полу в своей, самой дальней комнате дома, в ворохе тетрадок, альбомов, карт, книг, с грудами ручек и карандашей, рисовал и вычерчивал. Как-то раз в мою комнату зашел дядя Женя и начал меня расспрашивать, что я рисую. И я рассказал.
После дядя Женя говорил моим обеспокоившимся родителям: вам надо показать мальчика психотерапевту. Вы только не пугайтесь, это не обязательно значит, что он болен. Например, я надеюсь, что не сумасшедший, но регулярно консультируюсь у психотерапевта. У меня есть хороший знакомый доктор в Москве, я позвоню, он порекомендует, к кому обратиться в Грозном.
В кабинете у доктора мягкая мебель, большое окно занавешено тяжелой шторой. Мы сидим полукругом, полумесяцем; мама и этот мужчина, лет сорока, с бородкой, разговаривают при мне. Мама рассказывает. Роды были тяжелыми, детскими болезнями переболел, как все, со сверстниками почти не играет, часами сидит в своей комнате, читает или рисует. Читать начал с четырех лет, старшие сестры научили, играли с ним в школу. Покупала детские книги, их не любит. Читает все время про войну. Особенно про военную историю, с подробными описаниями и планами сражений. Потом рисует то, что прочитал. Вот только странно, почти всегда наоборот. Мама показывает рисунки. Про сражение при Каппах, римские войска построены по-другому, и Ганнибал терпит поражение. Под Аустерлицем, гусарский полк в тылу у французов. В битве под Сталинградом Паулюс выходит из котла. А еще, самое странное... Мама показывает карты.
Атлас Северного Кавказа. Чечено-Ингушская АССР, Северная Осетия, Дагестан, Кабардино-Балкария. Карты исчерканы карандашами, синим и красным. С севера на юг — длинные синие стрелки, короткие красные стрелки с юга на север, двойное двухцветное кольцо вокруг Грозного, крестик под Урус-Мартаном.
И рассказы. Все дети рассказывают о том, как они “были взрослыми”. Мальчик по соседству, когда взрослые пугают его, говорят, что, если он будет баловаться, они отдадут его волку, говорит: “когда я был взрослым, я убил волка”. Но наш, наш рассказывает все время о войнах.
Мужчина с бородкой обращается ко мне. Спрашивает, что на рисунках. Дружелюбно улыбаясь, предлагает рассказать, что самое интересное я помню. Мне хочется сказать ему, про то, как волнующе ожидание в засаде с кремниевым ружьем, прижатым к плечу, о том, как стучит пулемет “Максим”, почти как транспортеры на совхозном току, про то, как... Но я молчу, я ничего не рассказываю. Почему-то я понимаю, что лучше промолчать. Хотя мне так хочется рассказать кому-нибудь о том, как это больно, умирать от стрелы кочевника, пронзившей горло.
Потом психотерапевт говорит с мамой. Успокаивает, все в пределах акцентуации, патологий нет. Насколько я понял, деменция отсутствует. Возможно, родовая асфиксия повлекла к частичному поражению головного мозга, есть склонность к шизофрении, но, будем надеяться, что с окончанием пубертатного периода все нормализуется. Если мама просит, психолог поясняет термины. Конфабуляция? Конфабуляция — это мнимая память, больной принимает свои фантазии за воспоминания.
И, если у мальчика такая склонность к военному делу, может, отдать его в Суворовское училище?
Под конец, доверительно: в последнее время много странных случаев. Ко мне привозили мужчину, умного, спокойного, рассудительного. Отказался переезжать из села в Грозный, где ему давали квартиру. Родственникам сказал, что Грозный — мертвый город, что он будет разрушен до основания...
Мама договорилась привезти меня еще раз, через месяц. Но через месяц доктора уже не было в Грозном. Нам сказали, что он спешно поменял квартиру и уехал куда-то на север.
42
Дунг-дунг! Лязгают колеса товарного вагона. Железные колеса, без обода и спиц, литые диски с прорезями. “Красное колесо, без обода и спиц, убежало на вольную волю, покатилось по синему полю”. (ецнлоС). А вот еще загадка: “железное колесо с двенадцатью спицами, вращением своим убивающее все живое”. (ямерВ).
В товарном вагоне люди, мрачные мужчины, подавленные женщины, голосящие дети. В углах горки замерзших фекалий и обледеневшая моча. Холодно. Нет воды. Нет еды. Есть уже несколько мертвых тел: их вынесут на ближайшей остановке. Если вынесут. Если не вынесут, то мертвые поедут дальше, с живыми, в новые земли, в Великую Степь.
1944 год. Спецоперация по выселению. Село окружили плотным кольцом части НКВД. Окопались, поставили пулеметы. Только после — зашли. Всех мужчин от 14 лет собрали в школе, чтобы избежать сопротивления. В это время выселяли женщин, стариков, детей. Потом погрузили мужчин. Отвезли на железнодорожную станцию и запломбировали в товарных вагонах. Навесили замки, залепили сургучом. Прими посылку, Великая Степь!
Тогда зашли в наш двор. Увидели русскую женщину, ее грудных детей. Решили оставить. Забрали мужа-чеченца.
Русской женщиной была моя бабушка, а одним из ее грудных детей — мой отец.
Так они оставили нас на нашей земле, с нашей матерью. И так они оторвали нас от груди нашей матери-родины, которая в товарных вагонах выселилась в Великую Степь. Приехали русские, заняли пустые дома, поделили пожитки и скотину. Среди них и вырос отец, не зная чеченского языка, откликаясь на русское имя Борис, вместо того, которым его нарекли при рождении. Была ли в том наша вина?
В 1957 году чеченцы вернулись. Борис увидел своего отца, который вернулся с другой женой и его новыми единокровными братьями. Бросился к нему, хотел обнять, поцеловать. Отец грубо оттолкнул. У чеченцев не принято проявлять нежность к жене и детям при посторонних людях. Откуда об этом было знать Борису, он вырос среди русских. Была ли в том наша вина?
Так мы стали жить, разделенные сами в себе, чужие для тех, чужие для этих. Смешавшие в себе кровь двух племен, когда небо решило, что эти племена должны свою кровь не смешивать, но проливать. И в этом была наша вина.
43
Большой кирпичный дом строит Салауди. У Салауди сыновья, сами с лопатами, мешают раствор. Нанятый за высокую цену пожилой каменщик курит “Приму” и руководит стройкой. Заходят соседи, смотрят. Втайне завидуют, им не построить такого дома, вслух смеются: “Э, Салауди, что такой подвал под домом выкопал? Никак собственным бомбоубежищем решил обзавестись на случай третьей мировой войны? Если прилетят американцы и сбросят атомную бомбу, не поможет тебе твой подвал, Салауди!”.
Молчит Салауди. Пусть зубоскалят, у самих дома без подвала, саманные. Такие от одной взрывной волны развалятся. Салауди знал, что такое взрывная волна, успел повоевать в Великую Отечественную. И сыновья знали. Один из них прошел службу в Ограниченном контингенте. От атомной бомбы, может, и не поможет. А от обычной спасет. От взрывной волны и от осколков. Если только не прямое попадание, конечно.
О вакуумных бомбах Салауди тогда еще не знал.
44
И как было не начать падать бомбам, когда в мягкой земле было вырыто столько бомбоубежищ, сумеречными магнитами притягивающих злобных железных ангелов?
Вот и в нашем совхозе. Рядом с усадьбой было поле, его то засевали кукурузой, то распахивали под пар, а то и просто так оставляли, на растерзание жесткому чертополоху с малиновыми гроздьями колючек. Потом прямо посереди поля выкопали длинное бомбоубежище, заложили сверху бетонными плитами и присыпали холмиком земли. Хотя в совхозе уже было одно бомбоубежище, совсем недалеко от нового, я помню, то, старое бомбоубежище однажды спасло нас.
Главная игра для всех мальчишек, конечно, война. Но не всегда удавалось собрать достаточно большую ватагу, чтобы, разделившись на два лагеря, начать шумные боевые действия. Часто мы были втроем: я, Тимур и Рамзан. Тогда противником в войне назначался совхоз, со всей его живой силой и техникой. Это тоже очень интересно, играть в партизан. Мы совершали диверсии на железной дороге, однажды весьма удачно спустили с рельс вагон минеральных удобрений. Натыкав в жгут гвоздей, подрывали шины грузовикам. Совершали налеты на склады гражданской обороны: вынесли целый мешок противогазов. А однажды сожгли немецкий штаб.
Немецким штабом в нашей игре была совхозная баня. Впритык к бане стоял бак с соляркой, ее-то мы и подожгли с помощью чадящей покрышки, и огонь быстро перекинулся на крышу строения. Тогда мы испугались и стали, в растерянности, чуть не в ладошках носить воду от ближайшей колонки, пытаясь потушить бушующее пламя.
А увидев бегущего на нас и матерящегося на двух языках одновременно совхозного сторожа, бросились наутек. Но куда было бежать? Можно было врассыпную, но кто поручится, что даже один из пойманных партизан под пытками не выдаст товарищей? Да и пыток не нужно. Если привести к родителям одного из нас и сказать, что мальчишек было трое, сразу станет ясно, кто остальные. Если поймают меня, значит, Тимур и Рамзан. Если поймают Тимура, значит, Рамзан и я. Если поймают Рамзана, значит, я и Тимур.
Решение пришло неожиданно. Завернув за угол ремонтного цеха, мы юркнули в щель полузасыпанного бомбоубежища. Для сторожа это, наверное, выглядело так, как будто мы провалились под землю.
А мы сидели, дрожа от страха, на сыром бетонном полу, в полумраке, и слушали, как прыгают лягушки в гулком эхе подвала.
45
Жители усадьбы не прятались в совхозных бомбоубежищах. Лучше их было ПП-2, засекреченный пункт связи под землей, с тройным накатом бетона, сверху целая гора земли. ПП-2 никогда не бомбили — пункт значился как федеральный объект. Но это совсем другая история.
А длинное совхозное бомбоубежище посреди ничейного поля использовали как место утилизации невзорвавшихся зарядов. В нашей округе этим добровольно занимался Бислан Сабиров. Я хорошо помню Сабирова.
Пусть из смешанной семьи, но я был потомком известного и почетного клана, тейпа Эрсной. В Шали старики знали 12 поколений моих отцов. Сабировы были пришлыми, какими-то кабардинцами, осевшими в Шали сравнительно недавно. Все низкие, коренастые, с неандертальской формы черепами. Статус чеченца надо было подтверждать. Бислан подтверждал свой статус, вступая в схватки со мной, аристократическим маргиналом. Он был на три года старше меня, что в мальчишеском возрасте немаловажно. Но драться так драться. На шалинской улице никто не будет смеяться над тобой, если ты проиграл. Но будут презирать, если отказался от схватки.
Я в основном проигрывал более крепкому и взрослому Бислану. Но при каждой встрече, конечно, снова вступал в поединок. По традиции, если ты не можешь одолеть соперника, за тебя вступается твой старший брат, у меня старшего брата не было. Потом Бислана победил мой закадычный летний друг, Димка, но это опять совсем другая история.
Еще помню, как приехал домой после первой войны. Бродил по двору, вспоминал детство, пинал случайные предметы под ногами. Потом зашел домой и спросил мать: почему во дворе вверх дном, тут и там, лежат тазики, из которых кормили птичье население. И мама ответила. Под этими тазиками неразорвавшиеся шариковые фугасы.
После бомбардировок некоторые фугасы не разрываются. Чтобы они не детонировали случайно, сестра накрывает их тазиками. Потом по дворам ходит Сабиров, собирает их (Сабиров — собирающий бомбы) и взрывает в длинном бомбоубежище на поле. Мама говорит спокойно, буднично. Я холодею. Мама, ты раньше не могла сказать? Я ведь пинал там все ногами...
Сабиров будет собирать бомбы и во вторую войну. Это выглядело так: он приносил смертельный мячик к двери бомбоубежища, размахивался, кидал далеко вовнутрь и сразу захлопывал тяжелую металлическую дверь. Бомба взрывалась внутри, не причиняя вреда.
Иногда бомбы взрывались не с первого раза. Однажды он будет трижды кидать в темное чрево подвала железный шар. Потом зайдет, повертит его в руках и безразлично выронит на пол.
И бомба взорвется.
46
Я снова пишу. Снова зима, холодно, и я снова пишу. Теперь я пишу много. Знаю, бессвязно, отрывочно, скомканно, спутанно, разбито, расколото... Нет сквозного сюжета. Трудно читать такую прозу, да? Легче читать сюжетную прозу. Чтобы хотелось перевернуть страничку, узнать, а что было дальше.
А что было дальше?
Дальше ничего не было. Снова зима и весна в городе, где не живут ласточки. Снова пишу. В колесе моего времени нет спиц. Просто тяжелый литой диск.
Мы напишем, правда. Может, даже я напишу: настоящие сюжетные романы и повести. В них будут герой и героиня, завязка, интрига, неожиданное развитие сюжета, второстепенные персонажи, развязка, вся композиция. Я напишу. Мне все равно больше ничего не остается делать; только писать.
Это потом. А сейчас, сейчас толчками выходит кровь. Это не темно-синяя венозная кровь, текущая размеренно и плавно, это алая, артериальная, она бьет фонтаном из горла, пронзенного стрелой, она рассыпается в капельки брызг, ее будет трудно отстирать, вы знаете?
Не читайте дальше.
47
Железные ворота, покрашенные в небесно-голубой цвет, наискосок от наших, — это дом, где живет Доду и его семья. Две девочки, два мальчика. Сначала — две девочки, потом два мальчика. Так по возрасту. Самая старшая — Аминат, почти моя ровесница. Между домами тупик, засыпанный гравием. По нему и рассыпались мячики. В тот день самолет появился неожиданно, с самого утра. Все равно не успели бы добежать до ПП-2. Все произошло быстро. Почти случайная кассетная бомба. Аминат упала. Ни раны, ни крови. Открывает глаза и шепчет: больно... больно... здесь.
Рука ложится на сердце. Сняли кофту, майку. В области сердца — едва заметная точечка.
Доду завел автомобиль и несколько часов гнал до Махачкалы, через мины, посты, обстрелы. Хирург, осмотрев Аминат за минуту, скомандовал ассистентам: готовить операционную, наркоз. Игла попала в самое сердце. Но сердце не остановилось. Оно продолжало, судорожно, с болью, толчками гнать кровь. И Аминат не умерла. Теряла сознание от боли по дороге, проваливалась в бездну, но вновь открывала глаза.
Стальной шарик под правой лопаткой моего отца, хирург сказал, что можно не вырезать, если не мешает. Длинная, потемневшая от крови игла — Аминат хранит ее в картонной коробочке из-под новогодней мишуры.
48
Вы знаете, какая профессия в советское время была самой престижной на Северном Кавказе, среди чеченцев, ингушей, осетин, разноплеменных дагестанцев? Горцы — они жадные, злые, дикие. Наверное, начальник, или генерал, или прокурор? Врач.
А самая престижная специализация среди медицинских работников?
Хирург, конечно.
И это я тоже хорошо помню. Самые умные дети, отличники, медалисты, даже не выбирали себе профессию: она была предопределена. Родители с гордостью говорили: моя девочка учится на одни пятерки. Закончит школу, будет поступать в медицинский! Как знали они, что много врачей, самых лучших врачей понадобится уже через несколько лет, чтобы спасти хотя бы кого-то? Может, земля шептала об этом.
Началась война, и в этой бойне, в этом кошмаре, в этом аду, была только одна возможность оставаться человеком: быть врачом. Не различая военной и гражданской одежды — все равно разорвана в клочья, не различая нации и языка — все люди стонут на одном языке, спасать того, кого еще можно спасти. Бороться с небом, проливающим смерть.
Когда жестокое небо-отец, готовясь к убийству своих детей, копило снаряды и бомбы, ракеты и мины, одевало своих наемников в цвета хаки, мать-земля готовила свою армию сопротивления. В медицинских институтах по всей стране, вместо воинской присяги — клятва гуманизма. Земля не желала отдавать детей без боя.
И вот, армия неба, в болотных одеждах, и армия земли, в белых, как летние облака, халатах. Где земля и где небо? Все поменялось местами.
…………………………………………………………………………………
Воины земли стояли намертво, бессонными сутками, один на один с небом.
Теперь вы тоже знаете, чья это была война.
49
Мне всегда трудно писать сюжетную прозу, особенно теперь, когда я детонирую изнутри и готов рассыпаться веером боли. Мне трудно еще и потому, что не нравится заполнять промежутки. Например, вот, событие в одном городе, событие в другом, а в правильной сюжетной прозе надо еще рассказать, как герой собирал чемодан, ехал на такси до вокзала, а потом трясся в вагоне на пути из одного города в другой.
А я не помню, как я покупал билет, как я ждал в аэропорту, как я садился на самолет и летел до Назрани. Я помню только звонок Лены, нашей самой старшей сестры, о том, что Зарему ранило, уже несколько дней назад ранило в Шали, но мы ничего не знали, а теперь она в больнице, в Назрани.
Это время станет мифом. Война всегда становится мифом. О ней напишут тысячи книг, по книгам снимут фильмы. Это все — для мальчишек. Новые мальчишки, они будут читать и смотреть про войну, они не будут спать ночами, думая, что бы они сделали, будь на той войне, а днем они будут играть в войну, так, как мы играли в войну с фашистами, когда мальчишками были мы. И снова они будут жалеть, что не родились раньше, что им “не досталось даже по пуле”. И они получат войну, свою войну. Каждое поколение получает свою войну, потому что писатели пишут о ней книги, потому что ее воспевают в стихах и песнях.
Уже пишут книги, много книг. Бывшие солдаты и офицеры, даже генералы, публикуют заметки и мемуары о том, как они воевали за Россию, сражались в Чечне. И некоторые о том, как убивали мирное население — тоже пишут. Да, a la guerre com a la guerre, чего еще ждать от войны? Такова суровая фронтовая правда. Героизм зачисток, самопожертвование карательных акций и нелепые смерти от подрыва на собственных минах. A la guerre com a la guerre.
И воины Ислама, они тоже пишут, о том, как сражались с неверными, как сладко и весело быть шахидом и заходить к Аллаху, открывая ворота рая ногой.
И только я напишу о ласточках. Потому что я сам — ласточка. Не федеральный витязь, не святой моджахед, просто ласточка, которая так и не вернулась под крышу родного дома.
И мы уже не мальчишки, мы родились вовремя, да, мы как раз вовремя родились, чтобы погибнуть. Но мы не погибли. Зачем мы не погибли?
Зачем я ждал этой войны, зачем я готовился к ней с самого детства, изучал стратегию и тактику битв, рисовал карты местности, расставлял войска и чертил стрелки атак, отходов, пунктиры укреплений? Зачем, если я уехал, если я не встал на равнине и не умер, как все?
Если бы я погиб, я погиб бы всего один раз. Какая боль, умирать снова и снова! Но я уехал, поэтому я убит пулей снайпера на улице Грозного, я взорван гранатой в Самашках, я смертельно ранен осколком бомбы в Шали, и я сгорел в танке в том бою, под Урус-Мартаном, где был уничтожен весь мой полк.
39
И тогда, сидя на полу в квартире, на тринадцатом этаже в городе Петрозаводске, я в бессилии кусал бледные губы. Слишком громко звучала музыка. Горы звали меня к себе. Я должен был ехать, нет, не чтобы победить, я не мог победить. Мы никогда не побеждали, разве можно победить небо? Я должен был умереть. Или скорее нет, не должен, я имел на это право. Я имел право, потомственное право на смерть в безнадежной войне.
Иногда мне кажется, что один я использовал это право. Один я пробрался на родину, взял в руки оружие и был уничтожен. Я даже знаю где: он погиб в окопе у берега реки Басе, когда колонны федеральных войск двигались с севера, со стороны Аргуна.
Но тот я, он уже никогда не напишет об этом. Поэтому книгу пишу я, другой я, тот, который остался. Тот, который, погибнув, не погибает, полуденная тень, тот, кто, переезжая с место на место, теперь навечно будет чувствовать только одно: что он занимает чужие места. Чужие Места.
40
Когда это случилось и где? Как спутались нити моей памяти, завязались в узлы, переплелись? Может, это случилось, когда мне было 12 лет? или 6? Нет, скорее, это случилось до моего рождения. Перед самым моим рождением, 32 года назад.
Когда чрево моей матери стало расти, как прибывающая луна, округляться день за днем, за положенное время до полнолуния, согласно кодексу законов о труде, она ушла в декретный отпуск. Мама работала в школе, преподавала математику. Иногда в две смены, брала дополнительные часы, даже когда папа работал директором совхоза и недостатка в деньгах не было. Мама любила работу, любила свою независимость.
Взяв декретный отпуск, мама поехала в Ленинград, в свой любимый город. Так я впервые попал на эти болота, еще в чреве матери пропитался их ядовитым, сладким туманом. Пренатальная память: особенно хорошо я помню Менделеевскую линию, тротуар вдоль решетки у здания Двенадцати Коллегий. До сих пор меня тянет к этому месту, где я впервые гулял, стиснутый в нелепой позе, зажатый стенками материнской утробы. Я иду вдоль ограды, я закрываю глаза и чувствую, что возвращаюсь в это первопричинное состояние, назад, в до-временье, и эта глупая, пьяная фраза: мама, роди меня обратно.
Незадолго до дня, когда полная луна должна была разрешиться от бремени, (был ли я бременем для тебя, мама?), мама вернулась в Шали. И даже на последних днях срока часто гуляла, ходила на рынок и в магазин. Беременность протекала легко, четвертая беременность зрелой женщины.
Вот и в тот день мама шла, задумавшись, по центру, держа в руке легкий пакет с покупками. Легкий пакет с покупками в одной руке, вторая рука на животе, глаза задумчиво, в точку горизонта, там, где небо сходится с землей. Вы видели эту особенную задумчивость беременных женщин, готовых со дня на день опростать свое набухшее чрево? Вы видели эту припухлость весенней земли, толкаемой изнутри бледно-зелеными ростками?
В задумчивости своей мама не увидела, вовремя не увидела, не успела свернуть, перейти на другую сторону улицы. Прямо перед ней, как будто бы воплотившись из нечаянной алой мысли, возникла сельская сумасшедшая, Дунька. Дунька протянула свою руку к чреву и беззвучно прошептала, одними губами: “мертвенький...”.
В ужасе отпрянула мама, зашагала прочь, скорее к дому. Едва дошла, как начались схватки. Водитель отца отвез ее в родильное отделение, отошли воды, плод начало выталкивать наружу. Роды были тяжелыми. По пути из материнского чрева ребенок вывихнул ребро. Но не это важно. Важно то, что он родился. Мертвым. Безжизненным. Молчащим. Не вдыхающим жадно первую порцию колкого, тяжелого воздуха земной атмосферы.
Долго акушерка била меня по лицу, кричала: ты у меня будешь, ты у меня будешь дышать! Хотя я не помню этого. Как не помню и того, как впервые судорожно сглотнул воздух этой жизни и заплакал, горестно, безутешно. Не помню. Но помню другое. Жизни предков, полеты ласточек, горы и степи, и даже будущее, только чужое. Потому что тогда, тогда все и спуталось. Может, отмерли нейроны головного мозга, а оставшиеся сцепились друг с другом в немыслимые, невиданные соединения. И стало совершенно не разобрать, чья это память, кто помнит.
41
От Шали до Грозного полчаса на автобусе, на дребезжащем “ПАЗике”, всегда набитом людьми, старики и женщины сидят, с женщинами сидят дети, самые маленькие, мы стоим. По асфальтовой дороге, мимо Герменчука. Так зовется маленькое село, сразу за краем Шали, почти моим именем, родовым именем, может, с тех времен, когда светлый человек с копьем, Her Mann, остановил свой обоз здесь, у берега реки Басе. С остановкой в Аргуне, на заплеванной семенной шелухой автобусной станции, где можно выйти, размять тело, глотнуть свежего воздуха. Потом еще дорога, поля с нефтяными качалками, перед самым Грозным — справа огромный котлован. Здесь из недр земли набирали породу, может, гравий или песок, и оставили огромную зияющую рану.
Земля затягивает свои раны. После войны в котлован свозили груды обломков от разрушенных домов, вперемешку с трупами. Теперь уже нет никакого котлована, земля вернула свое и стала ровной.
И вот автобус заезжает в город. Мы не говорили “Грозный”. Просто “город”. Других городов мы не знали. Проезд под железнодорожным акведуком и площадь Минутка. Автостанция.
Площадь Минутка — въезд в город. Теперь это название известно всей России и, наверное, всему миру. Во время войн Минутка переходила из рук в руки, бывало, по нескольку раз в день. Пятачок заасфальтированной земли перед автостанцией, ключ к воюющему городу, стратегический плацдарм, транспортная развязка.
Тогда — просто площадь Минутка и автостанция, где мы покидали автобус и шли уже дальше, в город. Когда приезжали в город за покупками или просто, сходить в кино, погулять по красивым улицам, посидеть в кафетерии “Соки-Воды”.
Но в тот день мы приехали не на автобусе. Мы ехали на машине, за рулем мама, я на заднем сиденье с ворохом изрисованных альбомов и тетрадок. Мама, первая женщина в Шали, ставшая водить автомобиль. Красный “Москвич”. Папа уехал на работу на служебной машине, у мамы отпуск, лето, школа закрыта, в город везет меня мама.
Мне нравится дорога, я прилип к окну и смотрю на плывущие картинки пейзажа.
Почему мы поехали в город? Это из-за дяди Жени. Дядя Женя недавно приезжал из Москвы. Хотя никакой он мне не дядя, просто папин друг. Старше папы, интеллигентный московский еврей. Летом он приезжал к нам, на неделю-другую, привозил семью. К солнцу, лесам и речкам, шашлыкам и выпивке на полянках. Еще загорали, играли в карты, рассказывали анекдоты. В этот раз привезли полную еврейскую девочку, примерно моего возраста. Родители сказали, что это моя невеста, я должен буду на ней жениться. Шутили. Хороши шуточки! Я чуть не до смерти напугался.
Я не хотел жениться, тем более на полной еврейской девочке. Если бы я и женился, то только на Юле, которую я видел в Грозном, правда, всего один раз. Но это потом. Когда я стану взрослым. А пока я вообще не хотел жениться.
Если меня не трогали, я часами сидел на полу в своей, самой дальней комнате дома, в ворохе тетрадок, альбомов, карт, книг, с грудами ручек и карандашей, рисовал и вычерчивал. Как-то раз в мою комнату зашел дядя Женя и начал меня расспрашивать, что я рисую. И я рассказал.
После дядя Женя говорил моим обеспокоившимся родителям: вам надо показать мальчика психотерапевту. Вы только не пугайтесь, это не обязательно значит, что он болен. Например, я надеюсь, что не сумасшедший, но регулярно консультируюсь у психотерапевта. У меня есть хороший знакомый доктор в Москве, я позвоню, он порекомендует, к кому обратиться в Грозном.
В кабинете у доктора мягкая мебель, большое окно занавешено тяжелой шторой. Мы сидим полукругом, полумесяцем; мама и этот мужчина, лет сорока, с бородкой, разговаривают при мне. Мама рассказывает. Роды были тяжелыми, детскими болезнями переболел, как все, со сверстниками почти не играет, часами сидит в своей комнате, читает или рисует. Читать начал с четырех лет, старшие сестры научили, играли с ним в школу. Покупала детские книги, их не любит. Читает все время про войну. Особенно про военную историю, с подробными описаниями и планами сражений. Потом рисует то, что прочитал. Вот только странно, почти всегда наоборот. Мама показывает рисунки. Про сражение при Каппах, римские войска построены по-другому, и Ганнибал терпит поражение. Под Аустерлицем, гусарский полк в тылу у французов. В битве под Сталинградом Паулюс выходит из котла. А еще, самое странное... Мама показывает карты.
Атлас Северного Кавказа. Чечено-Ингушская АССР, Северная Осетия, Дагестан, Кабардино-Балкария. Карты исчерканы карандашами, синим и красным. С севера на юг — длинные синие стрелки, короткие красные стрелки с юга на север, двойное двухцветное кольцо вокруг Грозного, крестик под Урус-Мартаном.
И рассказы. Все дети рассказывают о том, как они “были взрослыми”. Мальчик по соседству, когда взрослые пугают его, говорят, что, если он будет баловаться, они отдадут его волку, говорит: “когда я был взрослым, я убил волка”. Но наш, наш рассказывает все время о войнах.
Мужчина с бородкой обращается ко мне. Спрашивает, что на рисунках. Дружелюбно улыбаясь, предлагает рассказать, что самое интересное я помню. Мне хочется сказать ему, про то, как волнующе ожидание в засаде с кремниевым ружьем, прижатым к плечу, о том, как стучит пулемет “Максим”, почти как транспортеры на совхозном току, про то, как... Но я молчу, я ничего не рассказываю. Почему-то я понимаю, что лучше промолчать. Хотя мне так хочется рассказать кому-нибудь о том, как это больно, умирать от стрелы кочевника, пронзившей горло.
Потом психотерапевт говорит с мамой. Успокаивает, все в пределах акцентуации, патологий нет. Насколько я понял, деменция отсутствует. Возможно, родовая асфиксия повлекла к частичному поражению головного мозга, есть склонность к шизофрении, но, будем надеяться, что с окончанием пубертатного периода все нормализуется. Если мама просит, психолог поясняет термины. Конфабуляция? Конфабуляция — это мнимая память, больной принимает свои фантазии за воспоминания.
И, если у мальчика такая склонность к военному делу, может, отдать его в Суворовское училище?
Под конец, доверительно: в последнее время много странных случаев. Ко мне привозили мужчину, умного, спокойного, рассудительного. Отказался переезжать из села в Грозный, где ему давали квартиру. Родственникам сказал, что Грозный — мертвый город, что он будет разрушен до основания...
Мама договорилась привезти меня еще раз, через месяц. Но через месяц доктора уже не было в Грозном. Нам сказали, что он спешно поменял квартиру и уехал куда-то на север.
42
Дунг-дунг! Лязгают колеса товарного вагона. Железные колеса, без обода и спиц, литые диски с прорезями. “Красное колесо, без обода и спиц, убежало на вольную волю, покатилось по синему полю”. (ецнлоС). А вот еще загадка: “железное колесо с двенадцатью спицами, вращением своим убивающее все живое”. (ямерВ).
В товарном вагоне люди, мрачные мужчины, подавленные женщины, голосящие дети. В углах горки замерзших фекалий и обледеневшая моча. Холодно. Нет воды. Нет еды. Есть уже несколько мертвых тел: их вынесут на ближайшей остановке. Если вынесут. Если не вынесут, то мертвые поедут дальше, с живыми, в новые земли, в Великую Степь.
1944 год. Спецоперация по выселению. Село окружили плотным кольцом части НКВД. Окопались, поставили пулеметы. Только после — зашли. Всех мужчин от 14 лет собрали в школе, чтобы избежать сопротивления. В это время выселяли женщин, стариков, детей. Потом погрузили мужчин. Отвезли на железнодорожную станцию и запломбировали в товарных вагонах. Навесили замки, залепили сургучом. Прими посылку, Великая Степь!
Тогда зашли в наш двор. Увидели русскую женщину, ее грудных детей. Решили оставить. Забрали мужа-чеченца.
Русской женщиной была моя бабушка, а одним из ее грудных детей — мой отец.
Так они оставили нас на нашей земле, с нашей матерью. И так они оторвали нас от груди нашей матери-родины, которая в товарных вагонах выселилась в Великую Степь. Приехали русские, заняли пустые дома, поделили пожитки и скотину. Среди них и вырос отец, не зная чеченского языка, откликаясь на русское имя Борис, вместо того, которым его нарекли при рождении. Была ли в том наша вина?
В 1957 году чеченцы вернулись. Борис увидел своего отца, который вернулся с другой женой и его новыми единокровными братьями. Бросился к нему, хотел обнять, поцеловать. Отец грубо оттолкнул. У чеченцев не принято проявлять нежность к жене и детям при посторонних людях. Откуда об этом было знать Борису, он вырос среди русских. Была ли в том наша вина?
Так мы стали жить, разделенные сами в себе, чужие для тех, чужие для этих. Смешавшие в себе кровь двух племен, когда небо решило, что эти племена должны свою кровь не смешивать, но проливать. И в этом была наша вина.
43
Большой кирпичный дом строит Салауди. У Салауди сыновья, сами с лопатами, мешают раствор. Нанятый за высокую цену пожилой каменщик курит “Приму” и руководит стройкой. Заходят соседи, смотрят. Втайне завидуют, им не построить такого дома, вслух смеются: “Э, Салауди, что такой подвал под домом выкопал? Никак собственным бомбоубежищем решил обзавестись на случай третьей мировой войны? Если прилетят американцы и сбросят атомную бомбу, не поможет тебе твой подвал, Салауди!”.
Молчит Салауди. Пусть зубоскалят, у самих дома без подвала, саманные. Такие от одной взрывной волны развалятся. Салауди знал, что такое взрывная волна, успел повоевать в Великую Отечественную. И сыновья знали. Один из них прошел службу в Ограниченном контингенте. От атомной бомбы, может, и не поможет. А от обычной спасет. От взрывной волны и от осколков. Если только не прямое попадание, конечно.
О вакуумных бомбах Салауди тогда еще не знал.
44
И как было не начать падать бомбам, когда в мягкой земле было вырыто столько бомбоубежищ, сумеречными магнитами притягивающих злобных железных ангелов?
Вот и в нашем совхозе. Рядом с усадьбой было поле, его то засевали кукурузой, то распахивали под пар, а то и просто так оставляли, на растерзание жесткому чертополоху с малиновыми гроздьями колючек. Потом прямо посереди поля выкопали длинное бомбоубежище, заложили сверху бетонными плитами и присыпали холмиком земли. Хотя в совхозе уже было одно бомбоубежище, совсем недалеко от нового, я помню, то, старое бомбоубежище однажды спасло нас.
Главная игра для всех мальчишек, конечно, война. Но не всегда удавалось собрать достаточно большую ватагу, чтобы, разделившись на два лагеря, начать шумные боевые действия. Часто мы были втроем: я, Тимур и Рамзан. Тогда противником в войне назначался совхоз, со всей его живой силой и техникой. Это тоже очень интересно, играть в партизан. Мы совершали диверсии на железной дороге, однажды весьма удачно спустили с рельс вагон минеральных удобрений. Натыкав в жгут гвоздей, подрывали шины грузовикам. Совершали налеты на склады гражданской обороны: вынесли целый мешок противогазов. А однажды сожгли немецкий штаб.
Немецким штабом в нашей игре была совхозная баня. Впритык к бане стоял бак с соляркой, ее-то мы и подожгли с помощью чадящей покрышки, и огонь быстро перекинулся на крышу строения. Тогда мы испугались и стали, в растерянности, чуть не в ладошках носить воду от ближайшей колонки, пытаясь потушить бушующее пламя.
А увидев бегущего на нас и матерящегося на двух языках одновременно совхозного сторожа, бросились наутек. Но куда было бежать? Можно было врассыпную, но кто поручится, что даже один из пойманных партизан под пытками не выдаст товарищей? Да и пыток не нужно. Если привести к родителям одного из нас и сказать, что мальчишек было трое, сразу станет ясно, кто остальные. Если поймают меня, значит, Тимур и Рамзан. Если поймают Тимура, значит, Рамзан и я. Если поймают Рамзана, значит, я и Тимур.
Решение пришло неожиданно. Завернув за угол ремонтного цеха, мы юркнули в щель полузасыпанного бомбоубежища. Для сторожа это, наверное, выглядело так, как будто мы провалились под землю.
А мы сидели, дрожа от страха, на сыром бетонном полу, в полумраке, и слушали, как прыгают лягушки в гулком эхе подвала.
45
Жители усадьбы не прятались в совхозных бомбоубежищах. Лучше их было ПП-2, засекреченный пункт связи под землей, с тройным накатом бетона, сверху целая гора земли. ПП-2 никогда не бомбили — пункт значился как федеральный объект. Но это совсем другая история.
А длинное совхозное бомбоубежище посреди ничейного поля использовали как место утилизации невзорвавшихся зарядов. В нашей округе этим добровольно занимался Бислан Сабиров. Я хорошо помню Сабирова.
Пусть из смешанной семьи, но я был потомком известного и почетного клана, тейпа Эрсной. В Шали старики знали 12 поколений моих отцов. Сабировы были пришлыми, какими-то кабардинцами, осевшими в Шали сравнительно недавно. Все низкие, коренастые, с неандертальской формы черепами. Статус чеченца надо было подтверждать. Бислан подтверждал свой статус, вступая в схватки со мной, аристократическим маргиналом. Он был на три года старше меня, что в мальчишеском возрасте немаловажно. Но драться так драться. На шалинской улице никто не будет смеяться над тобой, если ты проиграл. Но будут презирать, если отказался от схватки.
Я в основном проигрывал более крепкому и взрослому Бислану. Но при каждой встрече, конечно, снова вступал в поединок. По традиции, если ты не можешь одолеть соперника, за тебя вступается твой старший брат, у меня старшего брата не было. Потом Бислана победил мой закадычный летний друг, Димка, но это опять совсем другая история.
Еще помню, как приехал домой после первой войны. Бродил по двору, вспоминал детство, пинал случайные предметы под ногами. Потом зашел домой и спросил мать: почему во дворе вверх дном, тут и там, лежат тазики, из которых кормили птичье население. И мама ответила. Под этими тазиками неразорвавшиеся шариковые фугасы.
После бомбардировок некоторые фугасы не разрываются. Чтобы они не детонировали случайно, сестра накрывает их тазиками. Потом по дворам ходит Сабиров, собирает их (Сабиров — собирающий бомбы) и взрывает в длинном бомбоубежище на поле. Мама говорит спокойно, буднично. Я холодею. Мама, ты раньше не могла сказать? Я ведь пинал там все ногами...
Сабиров будет собирать бомбы и во вторую войну. Это выглядело так: он приносил смертельный мячик к двери бомбоубежища, размахивался, кидал далеко вовнутрь и сразу захлопывал тяжелую металлическую дверь. Бомба взрывалась внутри, не причиняя вреда.
Иногда бомбы взрывались не с первого раза. Однажды он будет трижды кидать в темное чрево подвала железный шар. Потом зайдет, повертит его в руках и безразлично выронит на пол.
И бомба взорвется.
46
Я снова пишу. Снова зима, холодно, и я снова пишу. Теперь я пишу много. Знаю, бессвязно, отрывочно, скомканно, спутанно, разбито, расколото... Нет сквозного сюжета. Трудно читать такую прозу, да? Легче читать сюжетную прозу. Чтобы хотелось перевернуть страничку, узнать, а что было дальше.
А что было дальше?
Дальше ничего не было. Снова зима и весна в городе, где не живут ласточки. Снова пишу. В колесе моего времени нет спиц. Просто тяжелый литой диск.
Мы напишем, правда. Может, даже я напишу: настоящие сюжетные романы и повести. В них будут герой и героиня, завязка, интрига, неожиданное развитие сюжета, второстепенные персонажи, развязка, вся композиция. Я напишу. Мне все равно больше ничего не остается делать; только писать.
Это потом. А сейчас, сейчас толчками выходит кровь. Это не темно-синяя венозная кровь, текущая размеренно и плавно, это алая, артериальная, она бьет фонтаном из горла, пронзенного стрелой, она рассыпается в капельки брызг, ее будет трудно отстирать, вы знаете?
Не читайте дальше.
47
Железные ворота, покрашенные в небесно-голубой цвет, наискосок от наших, — это дом, где живет Доду и его семья. Две девочки, два мальчика. Сначала — две девочки, потом два мальчика. Так по возрасту. Самая старшая — Аминат, почти моя ровесница. Между домами тупик, засыпанный гравием. По нему и рассыпались мячики. В тот день самолет появился неожиданно, с самого утра. Все равно не успели бы добежать до ПП-2. Все произошло быстро. Почти случайная кассетная бомба. Аминат упала. Ни раны, ни крови. Открывает глаза и шепчет: больно... больно... здесь.
Рука ложится на сердце. Сняли кофту, майку. В области сердца — едва заметная точечка.
Доду завел автомобиль и несколько часов гнал до Махачкалы, через мины, посты, обстрелы. Хирург, осмотрев Аминат за минуту, скомандовал ассистентам: готовить операционную, наркоз. Игла попала в самое сердце. Но сердце не остановилось. Оно продолжало, судорожно, с болью, толчками гнать кровь. И Аминат не умерла. Теряла сознание от боли по дороге, проваливалась в бездну, но вновь открывала глаза.
Стальной шарик под правой лопаткой моего отца, хирург сказал, что можно не вырезать, если не мешает. Длинная, потемневшая от крови игла — Аминат хранит ее в картонной коробочке из-под новогодней мишуры.
48
Вы знаете, какая профессия в советское время была самой престижной на Северном Кавказе, среди чеченцев, ингушей, осетин, разноплеменных дагестанцев? Горцы — они жадные, злые, дикие. Наверное, начальник, или генерал, или прокурор? Врач.
А самая престижная специализация среди медицинских работников?
Хирург, конечно.
И это я тоже хорошо помню. Самые умные дети, отличники, медалисты, даже не выбирали себе профессию: она была предопределена. Родители с гордостью говорили: моя девочка учится на одни пятерки. Закончит школу, будет поступать в медицинский! Как знали они, что много врачей, самых лучших врачей понадобится уже через несколько лет, чтобы спасти хотя бы кого-то? Может, земля шептала об этом.
Началась война, и в этой бойне, в этом кошмаре, в этом аду, была только одна возможность оставаться человеком: быть врачом. Не различая военной и гражданской одежды — все равно разорвана в клочья, не различая нации и языка — все люди стонут на одном языке, спасать того, кого еще можно спасти. Бороться с небом, проливающим смерть.
Когда жестокое небо-отец, готовясь к убийству своих детей, копило снаряды и бомбы, ракеты и мины, одевало своих наемников в цвета хаки, мать-земля готовила свою армию сопротивления. В медицинских институтах по всей стране, вместо воинской присяги — клятва гуманизма. Земля не желала отдавать детей без боя.
И вот, армия неба, в болотных одеждах, и армия земли, в белых, как летние облака, халатах. Где земля и где небо? Все поменялось местами.
…………………………………………………………………………………
Воины земли стояли намертво, бессонными сутками, один на один с небом.
Теперь вы тоже знаете, чья это была война.
49
Мне всегда трудно писать сюжетную прозу, особенно теперь, когда я детонирую изнутри и готов рассыпаться веером боли. Мне трудно еще и потому, что не нравится заполнять промежутки. Например, вот, событие в одном городе, событие в другом, а в правильной сюжетной прозе надо еще рассказать, как герой собирал чемодан, ехал на такси до вокзала, а потом трясся в вагоне на пути из одного города в другой.
А я не помню, как я покупал билет, как я ждал в аэропорту, как я садился на самолет и летел до Назрани. Я помню только звонок Лены, нашей самой старшей сестры, о том, что Зарему ранило, уже несколько дней назад ранило в Шали, но мы ничего не знали, а теперь она в больнице, в Назрани.