Страница:
«Знамя» 2005, №12
Об авторе |Герман Садулаев родился в 1973 году в селе Шали Чечено-Ингушской АССР. Отец — Умарали Алиевич, чеченец. Мать — Вера Павловна, терская казачка. В 1989 году поехал в Ленинград поступать в университет с направлением на факультет журналистики от областной молодежной газеты, где публиковал очерки. В последний момент изменил решение и поступил на юридический факультет.
Живет и работает в Санкт-Петербурге.
“Одна ласточка еще не делает весны” — первая публикация художественной прозы.
1
Наверное, я могу жить так и дальше. Утром выключать звенящий в мобильном телефоне будильник, чистить зубы, бриться, набирать ванну и полчаса лежать в теплой воде, растворяя ночные сны. Днем идти или ехать, перебирать бумаги, упражнять лицевые мышцы и связки гортани, делать все, что называют словом “работа” и за что мне заплатят деньги. Вечером читать книги. Так можно жить вечно. Как будто ничего больше нет. Как будто ничего больше не было.
И если сны — это только сны, они растворятся утром в теплой воде.
И если память — это тоже сны, она растворится в потоке улицы.
И если мысли — они о снах и о прошлом; а снов нет, и прошлое — тот же сон.
И если сердце...
Если сердце не остановится.
Однажды оно остановится.
И я расскажу тебе мою любовь, мой страх, мое одиночество, горечь мою и сладость, мою вину перед тобой, мама.
Сможешь ли ты простить меня? Помнишь, я ходил по твоим лугам, сидел у твоих ручейков, обнимал деревья твои; ты мурлыкала мне кошкой на коленях, ты пела ласточками, синими звездами ты светила мне. Я был твоим младшим, и ты любила меня, я знаю, ты любила меня больше остальных. Может быть, потому что я был нездоров, слаб и застенчив. Мать всегда больше любит того, кого жалеет. Другие гордые, сильные, независимые, а я приходил к тебе и клал свою голову на цветы и травы, и ты ласкала меня. И слова складывались в строчки, я пел тебе песни и читал стихи, в зарослях высоких, в полный рост лопухов. И ты улыбалась мне, да, но ты не смеялась. Ты обнимала меня ивовыми ветками и прятала от других; пусть никто не увидит, никто не скажет, что мой мальчик немощен и безумен, в нем вся душа моя.
И я любил тебя так, как никто не любил. Когда тяжелыми ночами ты стонала от боли, ты плакала, я сидел с тобой на нашем старом диване, я гладил твои ноги в шишках от солевых отложений, и еще это страшное слово “тромб”, я жег его жестким лучом своих глаз, я растворял его слезами. А днем я снова засыпал на уроках, я молчал у доски, я ничего не отвечал учителям, брал свой дневник и садился. Я не мог сказать: моя мама больна. У моей мамы третью ночь не проходят боли.
А потом я бросил тебя. Мне стало душно, страшно, невыносимо. Я убежал. Это большой паук, вот он ползет по тонкой паутине, и мне страшно, мне страшно, мама! Я закрываю глаза. И сразу — нет паука. Ведь это мой кошмар, а я убегу, я закрою глаза, и его больше не будет.
2
Я давно хотел убежать. Потому что я знал, ты должна умереть, и ты будешь умирать мучительно, долго. Я не мог этого видеть. Во мне жил страх, страх, мама!
Ты зеленела свежей травой на лужайках, ты украшала себя ромашками и одуванчиками, и золотом самой высшей, осенней пробы ты тоже украшала себя. А я чувствовал солевые отложения под твоей кожей, я пил с виноградным соком твою кровь, и она была слишком сладкой, слишком высокий уровень сахара, так сказал доктор. И тромб, я видел, как глубоко под землей, он медленно движется по артерии, все ближе и ближе к твоему нежному сердцу.
Когда ковш экскаватора пробороздил твое любимое тело, на краю поля, за нашим домом, я опустился на дно, я прижался щекой к твоей теплой, ароматной плоти. Она пульсировала и дышала, и она была больна, больна предчувствием.
Предчувствия наполняли мой мозг, на долгом пути между домом и школой я считал в уме воинские подразделения, видел карты операций, проигрывал сцены боев, в которых сражение шло за каждый твой дом, еще спокойный и мирный. Это не могли быть мои мысли, это были твои мысли, мама, и ты думала их во мне. И мне было страшно.
В день своего совершеннолетия я пытался бежать в первый раз. Я приехал из Петербурга, собрались мои школьные друзья и подруги. Взрослые ушли, и мы пили сладкую и обжигающую водку. С непривычки алкоголь лишил меня внешнего сознания; как заговоренный, я встал и вышел из дома. В перспективе дороги я увидел горы, был ясный день, и я увидел далекие синие горы. И я пошел к ним. Меня схватили, меня потащили обратно. Я вырывался, кричал: мне надо идти, я должен уйти в горы, мы все должны уйти в горы, иначе будет поздно, скоро будет уже поздно! Меня никто не хотел слушать, но я знал: осталось совсем немного.
Потом утратил силы, обмяк и позволил уложить себя спать. И проснулся через час, едва не захлебнувшись рвотными массами. Я пытался сказать: не надо бояться! Я все помню, я знаю, что мы должны делать. Пришли орды кочевников, огромное войско, их сотни тысяч, и пыль, поднятая копытами их коней, заслоняет солнце. Мы примем бой на равнине, и почти все умрем. Мы будем защищать тебя, мама! И ты будешь оплакивать каждого из нас горьким соком надломленного папоротника. А потом, когда нас останется слишком мало, ты скажешь нам: идите в горы. Оставьте меня здесь и не тоскуйте обо мне. Я притворюсь мертвой, или нет, я притворюсь живой, я оставлю здесь свой образ, лишенный крови, а сама, ночами, мимо костров дозорных, мимо ханских шатров, я прокрадусь вслед за вами, я найду вас в горах. И однажды в горном ручейке вы увидите мое лицо, вы услышите девичий смех и поймете, что вы не бросили свою мать, и ваша мать не оставила вас, она с вами.
Мы так и сделали. Я ушел в синие горы, там, на скатах, я построил башню из каменных глыб и рядом, на маленьком плато, я поставил склеп, в котором я жил, когда умер. И мама пришла, на узких террасах у края ущелий она нежно прижималась ко мне теплой щекой плодородной земли, она зеленела пшеницей и рожью, ее аккуратная, по-девичьи упругая грудь набухала каждую осень, и я припадал к ее соскам, а она кормила меня.
По дороге на Ведено, за Сержень-Юртом, в Черных Горах, покрытых буковым лесом, стояли пионерские лагеря. Я провел там одно лето. Утром была линейка, зарядка, завтрак. Вечером — танцы на заасфальтированной площадке. А ночью мы выбирались из корпусов и, перебравшись через высокую ограду, шли в Черные Горы. Мы знали место отвала, где брали белый сланец. Сланец был нужен нам, чтобы делать башни.
Каждый чеченец должен уметь строить башни. Мы лепили свои башни из белого сланца, усеченная пирамида, с зубцами на крыше. Полировали сланец алюминиевой ложкой, тайно вынесенной из столовой, потом сушили на солнце. Из пионерского лагеря каждый привозил одну башню. Мужчина должен уметь делать башни, потому что настанет время, когда мы уйдем в горы. И будем строить башни, чтобы остаться в живых.
Моя башня стояла в библиотеке. Однажды сестра, протирая книжные шкафы от пыли, задела ее, башня упала и раскололась. Сестра посерьезнела, собрала все куски, склеила и, чтобы не было видно трещин, покрыла башню алым лаком для ногтей. Теперь моя башня была алой, как кровь.
Через 14 лет сестра упадет на площади села, сбитая взрывной волной ракеты типа “земля—земля”, выпущенной с подводной лодки в Каспийском море. Я прилечу в Назрань, войду в больничную палату, я возьму ее на руки и понесу до самолета. Мы отправимся в Петербург; и еще полтора года врачи будут собирать и склеивать ее тело.
3
Прошло триста лет, кочевники перебили друг друга и рассеялись в степях, и осели облака пыли, поднятой копытами конницы. Тогда я вернулся. Я помню, как тронул сохой твою грудь, впалую, утрамбованную копытами военных станов. И она была суха, безмлечна. Я упал на землю, я обнимал тебя и плакал, мама. Потом мы проводили обряды. В летний месяц мы отлавливали змей и вывешивали их на деревьях. Мы разоряли вороньи гнезда. Мы вспахали русло пересохшей реки, в ту и в другую сторону. И смотрели на горы. И ты вернулась к нам, мама. Другой весной ты стыдливо обнажила плечо, перевернулся пласт чернозема, и для нас снова потекло молоко.
Не надо бояться, когда придет смерть, мы уйдем в горы и построим там башни.
4
Но я не ушел в горы. Я сел на поезд и вернулся в северный город. И меня не было рядом с тобой. Сможешь ли ты простить меня, мама?
Меня не было рядом с тобой, когда упали первые тяжелые бомбы, тебе нечем было прикрыть тело, твое платье порвалось, раны воронок вывернули твою женскую плоть, и небо закрыло глаза. Я должен был припасть к ранам, я должен был закрыть тебя хотя бы от одного осколка, омыть твое тело своей кровью, прижаться к тебе лицом и впитать твою боль, но меня не было рядом с тобой.
Ты спешила к бомбоубежищу, уже полуслепая, с больными ногами, под руку со своей подругой и соседкой, любимой всей округой русской медсестрой, ее звали тетя Дуся, ее все помнят, она хромала от рождения, военный летчик, забавляясь, стрелял в вас из пулемета, а ты заплакала и села на обочину. Потому что не могла идти быстрее на усталых, исковерканных отложениями и вздувшимися сосудами ногах, и тетя Дуся села рядом и тоже плакала. У летчика закончился боекомплект, и он улетел. Ты подняла свою белую руку, ты протянула ее вверх, посмотрела на небо своими уже почти невидящими глазами и сказала: “Будь ты проклят!”.
У тебя не было “стингеров”, зенитных орудий, ракет “земля—воздух”, радаров ПВО. Только твое проклятие, обращенное к небу, с сонмом бессильных ангелов, и к военному летчику за штурвалом бомбардировщика. И небо покрылось тучами, три дня шел дождь. А летчика сбили одиночным выстрелом из АКМ, нашли на земле, запутавшегося в стропах парашюта, и перерезали ему горло.
Но меня, меня не было рядом с тобой.
И когда тяжелые гусеницы танков давили тебя, когда приступы длились сутками, когда ты теряла кровь, опадала разрушающимися от вакуумных бомб домами, когда ты тихо стонала в дальней комнате нашего дома от боли, когда ты уже не скрывала царапины от осколков на стенах и не вставляла стекла, меня не было рядом.
И я боялся снова увидеть тебя, когда вернусь. Я боялся взглянуть в твои глаза. Я вернулся и понял, что я зря боялся встретить в твоих глазах укор. Когда я вернулся и увидел твои глаза, в них не было укора. Они были слепы. И дом был слеп, с пустыми глазницами окон.
Но ты взяла мою руку в свою и сказала: “Здравствуй, сын! Хорошо, что ты дома”.
5
Трудно быть чеченцем. Если ты чеченец — ты должен накормить и приютить своего врага, постучавшегося к тебе как гостя, ты должен не задумываясь умереть за честь девушки, ты должен убить кровника, вонзив кинжал в его грудь, потому что ты никогда не можешь стрелять в спину, ты должен отдать свой последний кусок хлеба другу, ты должен встать, выйти из автомобиля, чтобы приветствовать идущего мимо пешком старца, ты никогда не должен бежать, даже если твоих врагов тысяча и у тебя нет никаких шансов на победу, ты все равно должен принять бой. И ты не можешь плакать, что бы ни происходило. Пусть уходят любимые женщины, пусть нищета разоряет твой дом, пусть на твоих руках истекают кровью товарищи, ты не можешь плакать, если ты чеченец, если ты мужчина. Только один раз, всего один раз в жизни ты можешь плакать: когда умирает мать.
В самом начале войны старшая сестра, она жила в Новороссийске, купила родителям квартиру, просила их приехать. Родители не хотели, они все верили, что война — это ненадолго, это страшная ошибка, недоразумение, скоро все кончится, они не хотели покидать родных мест. Они приезжали к сестре в гости, смотрели телевизор, снова верили, когда с экрана говорили, что боевые действия окончены, и возвращались домой несмотря на все ее мольбы. Так было несколько раз, пока наконец родители решили остаться. И они переехали, а в Шали осталась наша вторая сестра, Зарема. Зарема вышла замуж и уехать наотрез отказалась.
После долгой тяжелой жизни, после страшной войны мать и отец прожили в Новороссийске три года, которые стали самыми счастливыми в их жизни. До этого все время что-то мешало, мешало им просто быть вместе. Сначала работа, служебные пьянки отца, гости, ссоры с родственниками. Потом тюрьма. И война. А тогда все прошло. Мама уже была слепа, была тяжело больна, какое тут счастье? Но оно было, счастье. Целый день отец был рядом с мамой, они разговаривали, они больше никуда не торопились. Каждый вечер он брал ее под руку, и они гуляли по вечернему двору, подолгу, особенно летом, когда юг опьяняет запахами, кружит голову теплом. И все соседи смотрели на них со светлой завистью, на влюбленную пару, прожившую вместе уже больше тридцати лет.
Когда Зарему ранило, состояние мамы стало резко ухудшаться. Эта ракета, она приблизила смерть, она отняла еще несколько лет, несколько лет настоящего счастья для моих отца и матери.
Через год Зареме было уже лучше, ее почти вылечили, а мама... Старшая сестра позвонила, и мы вылетели из Петербурга в тот же день. Когда мы доехали до квартиры, мама была еще жива, или... я не знаю. Слышала ли она нас, поняла ли, что мы рядом, чувствовала ли, что я держу ее руку? Мама была в коме, всю ночь. Она стала спокойной утром.
В доме занавесили зеркала, поэтому я не видел себя. И это была сестра, она взглянула на меня и сказала: у тебя седые виски. Я поседел за одну ночь.
И выплакал слезы. Только один раз в жизни может плакать мужчина, и в это время он выплакивает все свои слезы, за всю жизнь, за все, что было, и за все, что будет, наперед.
Утром я вышел на улицу и посмотрел на мир. Чувствуя легкую, звенящую пустоту. Больше не было страха. Я перестал бояться в то утро. Ничего плохого больше не произойдет. Все уже случилось. Больше не будет слез. Я больше никогда не буду плакать.
6
Теперь мне не страшна смерть. Ведь смерть — это больше не разлука, смерть — это встреча с тобой, мама.
И я молю тебя о прощении. Я целую твои руки, твои цветы, твои травы, я глажу твои волосы и обнимаю землю твою. За мою невысказанную любовь, за нерастраченную нежность, за то, что меня не было рядом с тобой столько лет, прости меня, мама! Сможешь ли ты простить меня?
Смогут ли простить меня твои горы, синие, далекие, видимые только в ясную погоду и черные, близкие, видимые всегда, смогут ли простить меня твои сады, твои золотые поля, твои алые розы вдоль дорожек, сирени и акации, твои весенние ветра и осенние дожди, твои облака и звезды?
Смогут ли простить меня твои ласточки?
7
Я расскажу вам о ласточках.
Весна на Кавказе начинается рано. В феврале сходит снег, в марте уже цветет сирень. Сиреневая сирень, как еще назвать этот цвет, если это цвет сирени, и белая. Я помню, на 8 Марта уже цветет сирень, и мы идем в школу поздравлять учительниц, все с охапками сирени в руках. Она высажена вдоль дорог, и на центральной площади, и во дворах тоже — растет сирень.
На сирени можно гадать, какие отметки будут в четверти. Большая часть соцветий по три или четыре крохотных цветка, но попадаются соцветия из пяти. Мы перебираем ветку за веткой, ища свои отличные оценки.
А в апреле уже цветут сады, яблоневые сады цветут, цветут груши и вишни, и персики цветут нежным розовым цветом. В мае поспевает первая черешня. Но только когда прилетают ласточки, становится совершенно ясно: завтра будет лето.
Каждый год они прилетают по-разному. Не знаю, кто сообщает им самые точные прогнозы погоды, но они всегда прилетают за день до лета. Никто не сообщает такие прогнозы деревьям. Деревья спешат цвести, и бывает так, что запоздалые холода сбивают цвет на подмерзшую землю. А ласточки всегда прилетают вовремя.
Мы все ждем, мы всматриваемся в небо, и каждый хочет увидеть их первым. Наконец настает день, и счастливчик вбегает домой, радостный, как будто свершилось чудо: я видел ласточек, они прилетели.
Это всегда похоже на то, что мы не уверены, мы никогда не уверены до конца в том, что они вообще прилетят. Они прилетали в прошлом году, в позапрошлом, прилетали два года назад, но, может, они не прилетят в этом, и тогда, тогда что мы будем делать, как мы будем жить, если не прилетят ласточки?
Я не знаю, куда они улетают, наверное, стоит спросить у орнитологов, хотя лучше спросить у детей: каждый ребенок знает, куда в начале осени улетают ласточки: конечно, они улетают в теплую сказочную страну, туда, где зимует лето. И прилетают обратно, принося лето на своих изящных крыльях, рассекающих теплеющую атмосферу. Но нет, лето приходит завтра, может, ласточки — это авангард или разведотряд, они прилетают первыми и сообщают лету, азбукой Морзе, свистами и щебетанием: все хорошо, можно наступать. И лето наступает, лето занимает наши села, но это армия освобождения, и земля встречает лето созревающими плодами и яркими цветами на зеленых лугах.
Может быть, они зимуют в Сирии, так скажут орнитологи, но знают ли орнитологи, зачем они прилетают? На четыре коротких месяца из далекой теплой страны, чтобы, торопясь, вывести потомство и опять улететь, почему они не остаются в своем нескончаемом лете, что влечет их из климатической эмиграции? Они просто прилетают домой, но в этом нет иной логики, кроме логики любви, поэтому каждый год мы думаем: когда прилетят ласточки? А может, они не прилетят?
Если в мире больше не осталось любви, если родина — это там, где тебе тепло, они не прилетят. Значит, и нам не нужно здесь жить, значит, каждый должен искать место, где ему будет теплее.
8
И вот они здесь, но это еще не все. Первый день ласточки стаями кружат вдоль домов, над замершими в ожидании улицами. Ласточки выбирают места для гнезд. И с тайной завистью смотрят соседи на тех, под чьей крышей уже щебечут птицы, и снова каждый думает: неужели в этом году над моим порогом ласточки не будут вить свое гнездо и выводить птенцов? Неужели мой дом проклят?
И, наконец, с облегчением увидят, рано утром, выйдя из дома: они тут, уже суетятся, прилаживают кусочки глины и соломы, лепят гнездо к стене. Значит, все хорошо, все будет хорошо, мой дом будет стоять, моя семья выживет. А если две пары ласточек начинают лепить гнезда по разные стороны дома, это хорошо вдвойне: в этом году мой сын приведет в дом невестку, у меня появятся внуки.
Ласточка — это тотем, священная птица, убить ласточку большой грех. Никто не убивает ласточек. Мы жестокие дети, мы упражняемся в меткости, подстреливая из рогаток воробьев, мы устраиваем ловушки для голубей. Иногда мы убиваем голубей просто так, иногда мы разводим в поле костер и жарим на костре их нежное мясо. Но мы никогда не стреляем в ласточек. Наверное, нам объяснили еще в раннем детстве, что этого делать нельзя, а может, и нет, я не помню, чтобы нам объясняли, просто мы никогда не стреляем в ласточек.
И даже кошки. Наша кошка, славный представитель древнего рода до крайности смешанной породы, ее котята то черные как уголь, то голубые как топаз, то камышового цвета, четвертое поколение с родовым именем Пушка, Пушка Четвертая, так я ее зову. Далекого предка ее принесли моей бабушке маленьким пушистым комочком, вначале все думали, что это кот, назвали Пушком. Но Пушок оказался девочкой. Чтобы не менять имя, его переделали. Так появилась Пушка Первая, потом была Вторая, Третья и Четвертая, у кошек род ведется по женской линии — поди отыщи отца котенка среди окрестных хвостатых донжуанов.
Пушка Четвертая не просто охотница, она ответственный работник. Она регулярно давит мышей и крыс, но никогда их не ест. Она понимает — это ее обязанность, то, чего от нее ждут. Однажды вечером, когда семья собралась у телевизора, отец посетовал на хорьков, которые подгрызают корни тыкв в огороде; кошка сидела рядом и внимательно слушала. На следующее утро во дворе у самого порога лежали девять задавленных хорьков, весь преступный клан. Кошка сидела рядом, ожидая похвалы и признания своих заслуг. И, конечно, она никого не съела.
Наша кошка предпочитала птичье мясо.
В один теплый летний день мама хлопотала по хозяйству во дворе, Пушка нежилась на солнышке, птенцы ласточек начинали свои первые неумелые полеты. Кошка, по привычке сжавшись пружиной, внимательно следила за их передвижениями. Мама взяла в руку веник и с неожиданной сталью в голосе обратилась к кошке: даже не думай! Так сказала мама.
Наша кошка и так никогда не охотилась на ласточек. А после даже не наблюдала за ними, и когда птенцы носились по двору, демонстративно смотрела в другую сторону, всем своим видом давая понять: и вовсе они мне не интересны, эти ваши ласточки.
9
Наверное, они умирают, ласточки. Большинство из них гибнет при перелете. Если из двух поставленных на крыло за лето поколений уцелеет хоть одна птица, она по памяти возвращается к тому дому, где родилась, и обновляет свое гнездо, а иногда лепит его заново.
Но мы не видим мертвых ласточек. Для нас ласточки бессмертны. И та ласточка, что прилетает этой весной, — это та же самая ласточка, что прилетала в прошлую, та ласточка, что прилетала всегда.
Ласточки — это души предков. Моя мама никогда не умрет, она станет ласточкой, она прилетит ко мне из далекой страны, через моря и горы, она будет ангелом, следящим за мной с небес, но близких, очень близких, высотой не более стрехи над моим порогом. Что видят ангелы, когда они так далеко, за облаками?
И когда умирают маленькие дети, они сразу становятся ласточками.
10
Я был уже вполне взрослым, когда узнал, что у меня было три старшие сестры. Самая первая, мама назвала ее Танечкой, умерла в грудном возрасте. Мать с отцом жили тогда в старом доме, наверху, вместе с братьями отца. Наше село, Шали, делится на верхнее и нижнее, по течению реки.
Ее похоронили на кладбище, но без обрядов. Детям не нужны обряды. Они невинны, их не от чего очищать, не нужны священники и молитвы, дети сразу становятся ангелами, но если они очень любят нас, то не улетают высоко, за перистые облака, они становятся ласточками и живут с нами.
На следующий год мама и папа переехали в новый дом, в нижней части села. Свой, собственный, без неудобно близкого соседства многочисленной родни, красивый и просторный. Но дом — это пустые стены, пока в нем не живет любовь.
Поэтому с такой тревогой мама встречала свою первую весну на новом месте. И вот у всех соседей уже устраивают гнезда ласточки, конечно, это птенцы прошлого лета, они помнят свои дома, а наш новый дом стоит бездушный, пустой. Свекровь так не хотела, чтобы отец женился на русской… Первый ребенок умер. И мама тихо плачет, почти каждую ночь, уткнувшись в подушку, одна, в дальней комнате дома. Она не смеет сказать слова против родни мужа. Неужели они правы, и ничего не получится, красивая любовь задиристой русской девочки и видного парня, артиста самодеятельности и передового тракториста, потом секретаря парткома, а потом директора совхоза, останется пустоцветом?
Но в первую же весну ласточки прилетели. Мама вышла с тряпкой, протерла свежевыкрашенный порог от помета и смотрела, как деловито лепит гнездо влюбленная пара. В ее глазах снова стояли слезы, но это были светлые, хрустальные слезы счастья.
С этого дня мама распрямила плечи, ее голос стал уверенным и твердым. Мама поставила на место всю мужнину родню. Больше никто не мог сказать ей ни одного обидного слова. Она — законная жена. Мать. Хозяйка дома. К ней прилетели ласточки.
Одна за другой в новом доме родились две красивые и умные дочери, а третьим родился сын. Мама больше не будет ездить на кладбище, к неприметному холмику у ограды. Только иногда, глядя на свою ласточку, доверчиво щебечущую над выводком, она тихо вымолвит: “Танечка...”.
11
Война началась зимой. Новогодний блицкриг, план занятия Грозного силами танкового соединения бездарно провалился. На улицах города горели российские танки, в танках горели солдаты. Радиоэфир сочился кровью, извергался внутренностями предсмертного мата и тонким, как камертон ля, отчаянным, как первый крик ребенка, зовом: прошу подкрепления, прошу подкрепления, подкрепления, подкрепления!
Подкрепление не пришло. Началась война, настоящая, смертельно медленная война. С севера в Ичкерию вошли новые боевые части. Первые танки и бронетранспортеры в первых селах на пути вторжения женщины встречали цветами. Цветы падали в грязь, под колеса и тяжелые гусеницы. Начались бомбежки и зачистки. Женщины снова выходили навстречу войскам и бросали перед боевой техникой свои платки.
По чеченским обычаям, даже если двое кровников стоят друг против друга с обнаженными кинжалами, женщина, распустившая волосы, кинув платок между мужчинами, прекращает бой. Но кто знал о чеченских обычаях? Платки падали в грязь, под колеса и тяжелые гусеницы.
Тогда женщины вернулись домой. Из домов вышли дети. Мальчики двенадцати лет гранатами подбивали танки и БМП, забрасывали их бутылками с зажигательной смесью. Первую машину колонны, последнюю машину колонны. И можно расстреливать из укрытий все подразделение.
На ожесточенное сопротивление федеральные части отвечали ковровыми бомбардировками, артиллерийскими, минометными и ракетными обстрелами сел. Дом за домом обращались в руины, погребая под собой людей.
12
А что же было весной?
Весной прилетели ласточки. Они появились, в вечерних нарядах, праздничные и счастливые. Закружили стайками вдоль знакомых улиц, стали искать свои гнезда.
Вы никогда не слышали, как кричат ласточки? Вы думаете, они не могут кричать? Ласточки щебечут, звенят, чирикают, переливаются высокими трелями, как могут они кричать?
В ту весну, обезумевшие стайки птиц носились над развалинами домов и кричали, протяжно, горестно, безутешно.
Об авторе |Герман Садулаев родился в 1973 году в селе Шали Чечено-Ингушской АССР. Отец — Умарали Алиевич, чеченец. Мать — Вера Павловна, терская казачка. В 1989 году поехал в Ленинград поступать в университет с направлением на факультет журналистики от областной молодежной газеты, где публиковал очерки. В последний момент изменил решение и поступил на юридический факультет.
Живет и работает в Санкт-Петербурге.
“Одна ласточка еще не делает весны” — первая публикация художественной прозы.
1
Наверное, я могу жить так и дальше. Утром выключать звенящий в мобильном телефоне будильник, чистить зубы, бриться, набирать ванну и полчаса лежать в теплой воде, растворяя ночные сны. Днем идти или ехать, перебирать бумаги, упражнять лицевые мышцы и связки гортани, делать все, что называют словом “работа” и за что мне заплатят деньги. Вечером читать книги. Так можно жить вечно. Как будто ничего больше нет. Как будто ничего больше не было.
И если сны — это только сны, они растворятся утром в теплой воде.
И если память — это тоже сны, она растворится в потоке улицы.
И если мысли — они о снах и о прошлом; а снов нет, и прошлое — тот же сон.
И если сердце...
Если сердце не остановится.
Однажды оно остановится.
И я расскажу тебе мою любовь, мой страх, мое одиночество, горечь мою и сладость, мою вину перед тобой, мама.
Сможешь ли ты простить меня? Помнишь, я ходил по твоим лугам, сидел у твоих ручейков, обнимал деревья твои; ты мурлыкала мне кошкой на коленях, ты пела ласточками, синими звездами ты светила мне. Я был твоим младшим, и ты любила меня, я знаю, ты любила меня больше остальных. Может быть, потому что я был нездоров, слаб и застенчив. Мать всегда больше любит того, кого жалеет. Другие гордые, сильные, независимые, а я приходил к тебе и клал свою голову на цветы и травы, и ты ласкала меня. И слова складывались в строчки, я пел тебе песни и читал стихи, в зарослях высоких, в полный рост лопухов. И ты улыбалась мне, да, но ты не смеялась. Ты обнимала меня ивовыми ветками и прятала от других; пусть никто не увидит, никто не скажет, что мой мальчик немощен и безумен, в нем вся душа моя.
И я любил тебя так, как никто не любил. Когда тяжелыми ночами ты стонала от боли, ты плакала, я сидел с тобой на нашем старом диване, я гладил твои ноги в шишках от солевых отложений, и еще это страшное слово “тромб”, я жег его жестким лучом своих глаз, я растворял его слезами. А днем я снова засыпал на уроках, я молчал у доски, я ничего не отвечал учителям, брал свой дневник и садился. Я не мог сказать: моя мама больна. У моей мамы третью ночь не проходят боли.
А потом я бросил тебя. Мне стало душно, страшно, невыносимо. Я убежал. Это большой паук, вот он ползет по тонкой паутине, и мне страшно, мне страшно, мама! Я закрываю глаза. И сразу — нет паука. Ведь это мой кошмар, а я убегу, я закрою глаза, и его больше не будет.
2
Я давно хотел убежать. Потому что я знал, ты должна умереть, и ты будешь умирать мучительно, долго. Я не мог этого видеть. Во мне жил страх, страх, мама!
Ты зеленела свежей травой на лужайках, ты украшала себя ромашками и одуванчиками, и золотом самой высшей, осенней пробы ты тоже украшала себя. А я чувствовал солевые отложения под твоей кожей, я пил с виноградным соком твою кровь, и она была слишком сладкой, слишком высокий уровень сахара, так сказал доктор. И тромб, я видел, как глубоко под землей, он медленно движется по артерии, все ближе и ближе к твоему нежному сердцу.
Когда ковш экскаватора пробороздил твое любимое тело, на краю поля, за нашим домом, я опустился на дно, я прижался щекой к твоей теплой, ароматной плоти. Она пульсировала и дышала, и она была больна, больна предчувствием.
Предчувствия наполняли мой мозг, на долгом пути между домом и школой я считал в уме воинские подразделения, видел карты операций, проигрывал сцены боев, в которых сражение шло за каждый твой дом, еще спокойный и мирный. Это не могли быть мои мысли, это были твои мысли, мама, и ты думала их во мне. И мне было страшно.
В день своего совершеннолетия я пытался бежать в первый раз. Я приехал из Петербурга, собрались мои школьные друзья и подруги. Взрослые ушли, и мы пили сладкую и обжигающую водку. С непривычки алкоголь лишил меня внешнего сознания; как заговоренный, я встал и вышел из дома. В перспективе дороги я увидел горы, был ясный день, и я увидел далекие синие горы. И я пошел к ним. Меня схватили, меня потащили обратно. Я вырывался, кричал: мне надо идти, я должен уйти в горы, мы все должны уйти в горы, иначе будет поздно, скоро будет уже поздно! Меня никто не хотел слушать, но я знал: осталось совсем немного.
Потом утратил силы, обмяк и позволил уложить себя спать. И проснулся через час, едва не захлебнувшись рвотными массами. Я пытался сказать: не надо бояться! Я все помню, я знаю, что мы должны делать. Пришли орды кочевников, огромное войско, их сотни тысяч, и пыль, поднятая копытами их коней, заслоняет солнце. Мы примем бой на равнине, и почти все умрем. Мы будем защищать тебя, мама! И ты будешь оплакивать каждого из нас горьким соком надломленного папоротника. А потом, когда нас останется слишком мало, ты скажешь нам: идите в горы. Оставьте меня здесь и не тоскуйте обо мне. Я притворюсь мертвой, или нет, я притворюсь живой, я оставлю здесь свой образ, лишенный крови, а сама, ночами, мимо костров дозорных, мимо ханских шатров, я прокрадусь вслед за вами, я найду вас в горах. И однажды в горном ручейке вы увидите мое лицо, вы услышите девичий смех и поймете, что вы не бросили свою мать, и ваша мать не оставила вас, она с вами.
Мы так и сделали. Я ушел в синие горы, там, на скатах, я построил башню из каменных глыб и рядом, на маленьком плато, я поставил склеп, в котором я жил, когда умер. И мама пришла, на узких террасах у края ущелий она нежно прижималась ко мне теплой щекой плодородной земли, она зеленела пшеницей и рожью, ее аккуратная, по-девичьи упругая грудь набухала каждую осень, и я припадал к ее соскам, а она кормила меня.
По дороге на Ведено, за Сержень-Юртом, в Черных Горах, покрытых буковым лесом, стояли пионерские лагеря. Я провел там одно лето. Утром была линейка, зарядка, завтрак. Вечером — танцы на заасфальтированной площадке. А ночью мы выбирались из корпусов и, перебравшись через высокую ограду, шли в Черные Горы. Мы знали место отвала, где брали белый сланец. Сланец был нужен нам, чтобы делать башни.
Каждый чеченец должен уметь строить башни. Мы лепили свои башни из белого сланца, усеченная пирамида, с зубцами на крыше. Полировали сланец алюминиевой ложкой, тайно вынесенной из столовой, потом сушили на солнце. Из пионерского лагеря каждый привозил одну башню. Мужчина должен уметь делать башни, потому что настанет время, когда мы уйдем в горы. И будем строить башни, чтобы остаться в живых.
Моя башня стояла в библиотеке. Однажды сестра, протирая книжные шкафы от пыли, задела ее, башня упала и раскололась. Сестра посерьезнела, собрала все куски, склеила и, чтобы не было видно трещин, покрыла башню алым лаком для ногтей. Теперь моя башня была алой, как кровь.
Через 14 лет сестра упадет на площади села, сбитая взрывной волной ракеты типа “земля—земля”, выпущенной с подводной лодки в Каспийском море. Я прилечу в Назрань, войду в больничную палату, я возьму ее на руки и понесу до самолета. Мы отправимся в Петербург; и еще полтора года врачи будут собирать и склеивать ее тело.
3
Прошло триста лет, кочевники перебили друг друга и рассеялись в степях, и осели облака пыли, поднятой копытами конницы. Тогда я вернулся. Я помню, как тронул сохой твою грудь, впалую, утрамбованную копытами военных станов. И она была суха, безмлечна. Я упал на землю, я обнимал тебя и плакал, мама. Потом мы проводили обряды. В летний месяц мы отлавливали змей и вывешивали их на деревьях. Мы разоряли вороньи гнезда. Мы вспахали русло пересохшей реки, в ту и в другую сторону. И смотрели на горы. И ты вернулась к нам, мама. Другой весной ты стыдливо обнажила плечо, перевернулся пласт чернозема, и для нас снова потекло молоко.
Не надо бояться, когда придет смерть, мы уйдем в горы и построим там башни.
4
Но я не ушел в горы. Я сел на поезд и вернулся в северный город. И меня не было рядом с тобой. Сможешь ли ты простить меня, мама?
Меня не было рядом с тобой, когда упали первые тяжелые бомбы, тебе нечем было прикрыть тело, твое платье порвалось, раны воронок вывернули твою женскую плоть, и небо закрыло глаза. Я должен был припасть к ранам, я должен был закрыть тебя хотя бы от одного осколка, омыть твое тело своей кровью, прижаться к тебе лицом и впитать твою боль, но меня не было рядом с тобой.
Ты спешила к бомбоубежищу, уже полуслепая, с больными ногами, под руку со своей подругой и соседкой, любимой всей округой русской медсестрой, ее звали тетя Дуся, ее все помнят, она хромала от рождения, военный летчик, забавляясь, стрелял в вас из пулемета, а ты заплакала и села на обочину. Потому что не могла идти быстрее на усталых, исковерканных отложениями и вздувшимися сосудами ногах, и тетя Дуся села рядом и тоже плакала. У летчика закончился боекомплект, и он улетел. Ты подняла свою белую руку, ты протянула ее вверх, посмотрела на небо своими уже почти невидящими глазами и сказала: “Будь ты проклят!”.
У тебя не было “стингеров”, зенитных орудий, ракет “земля—воздух”, радаров ПВО. Только твое проклятие, обращенное к небу, с сонмом бессильных ангелов, и к военному летчику за штурвалом бомбардировщика. И небо покрылось тучами, три дня шел дождь. А летчика сбили одиночным выстрелом из АКМ, нашли на земле, запутавшегося в стропах парашюта, и перерезали ему горло.
Но меня, меня не было рядом с тобой.
И когда тяжелые гусеницы танков давили тебя, когда приступы длились сутками, когда ты теряла кровь, опадала разрушающимися от вакуумных бомб домами, когда ты тихо стонала в дальней комнате нашего дома от боли, когда ты уже не скрывала царапины от осколков на стенах и не вставляла стекла, меня не было рядом.
И я боялся снова увидеть тебя, когда вернусь. Я боялся взглянуть в твои глаза. Я вернулся и понял, что я зря боялся встретить в твоих глазах укор. Когда я вернулся и увидел твои глаза, в них не было укора. Они были слепы. И дом был слеп, с пустыми глазницами окон.
Но ты взяла мою руку в свою и сказала: “Здравствуй, сын! Хорошо, что ты дома”.
5
Трудно быть чеченцем. Если ты чеченец — ты должен накормить и приютить своего врага, постучавшегося к тебе как гостя, ты должен не задумываясь умереть за честь девушки, ты должен убить кровника, вонзив кинжал в его грудь, потому что ты никогда не можешь стрелять в спину, ты должен отдать свой последний кусок хлеба другу, ты должен встать, выйти из автомобиля, чтобы приветствовать идущего мимо пешком старца, ты никогда не должен бежать, даже если твоих врагов тысяча и у тебя нет никаких шансов на победу, ты все равно должен принять бой. И ты не можешь плакать, что бы ни происходило. Пусть уходят любимые женщины, пусть нищета разоряет твой дом, пусть на твоих руках истекают кровью товарищи, ты не можешь плакать, если ты чеченец, если ты мужчина. Только один раз, всего один раз в жизни ты можешь плакать: когда умирает мать.
В самом начале войны старшая сестра, она жила в Новороссийске, купила родителям квартиру, просила их приехать. Родители не хотели, они все верили, что война — это ненадолго, это страшная ошибка, недоразумение, скоро все кончится, они не хотели покидать родных мест. Они приезжали к сестре в гости, смотрели телевизор, снова верили, когда с экрана говорили, что боевые действия окончены, и возвращались домой несмотря на все ее мольбы. Так было несколько раз, пока наконец родители решили остаться. И они переехали, а в Шали осталась наша вторая сестра, Зарема. Зарема вышла замуж и уехать наотрез отказалась.
После долгой тяжелой жизни, после страшной войны мать и отец прожили в Новороссийске три года, которые стали самыми счастливыми в их жизни. До этого все время что-то мешало, мешало им просто быть вместе. Сначала работа, служебные пьянки отца, гости, ссоры с родственниками. Потом тюрьма. И война. А тогда все прошло. Мама уже была слепа, была тяжело больна, какое тут счастье? Но оно было, счастье. Целый день отец был рядом с мамой, они разговаривали, они больше никуда не торопились. Каждый вечер он брал ее под руку, и они гуляли по вечернему двору, подолгу, особенно летом, когда юг опьяняет запахами, кружит голову теплом. И все соседи смотрели на них со светлой завистью, на влюбленную пару, прожившую вместе уже больше тридцати лет.
Когда Зарему ранило, состояние мамы стало резко ухудшаться. Эта ракета, она приблизила смерть, она отняла еще несколько лет, несколько лет настоящего счастья для моих отца и матери.
Через год Зареме было уже лучше, ее почти вылечили, а мама... Старшая сестра позвонила, и мы вылетели из Петербурга в тот же день. Когда мы доехали до квартиры, мама была еще жива, или... я не знаю. Слышала ли она нас, поняла ли, что мы рядом, чувствовала ли, что я держу ее руку? Мама была в коме, всю ночь. Она стала спокойной утром.
В доме занавесили зеркала, поэтому я не видел себя. И это была сестра, она взглянула на меня и сказала: у тебя седые виски. Я поседел за одну ночь.
И выплакал слезы. Только один раз в жизни может плакать мужчина, и в это время он выплакивает все свои слезы, за всю жизнь, за все, что было, и за все, что будет, наперед.
Утром я вышел на улицу и посмотрел на мир. Чувствуя легкую, звенящую пустоту. Больше не было страха. Я перестал бояться в то утро. Ничего плохого больше не произойдет. Все уже случилось. Больше не будет слез. Я больше никогда не буду плакать.
6
Теперь мне не страшна смерть. Ведь смерть — это больше не разлука, смерть — это встреча с тобой, мама.
И я молю тебя о прощении. Я целую твои руки, твои цветы, твои травы, я глажу твои волосы и обнимаю землю твою. За мою невысказанную любовь, за нерастраченную нежность, за то, что меня не было рядом с тобой столько лет, прости меня, мама! Сможешь ли ты простить меня?
Смогут ли простить меня твои горы, синие, далекие, видимые только в ясную погоду и черные, близкие, видимые всегда, смогут ли простить меня твои сады, твои золотые поля, твои алые розы вдоль дорожек, сирени и акации, твои весенние ветра и осенние дожди, твои облака и звезды?
Смогут ли простить меня твои ласточки?
7
Я расскажу вам о ласточках.
Весна на Кавказе начинается рано. В феврале сходит снег, в марте уже цветет сирень. Сиреневая сирень, как еще назвать этот цвет, если это цвет сирени, и белая. Я помню, на 8 Марта уже цветет сирень, и мы идем в школу поздравлять учительниц, все с охапками сирени в руках. Она высажена вдоль дорог, и на центральной площади, и во дворах тоже — растет сирень.
На сирени можно гадать, какие отметки будут в четверти. Большая часть соцветий по три или четыре крохотных цветка, но попадаются соцветия из пяти. Мы перебираем ветку за веткой, ища свои отличные оценки.
А в апреле уже цветут сады, яблоневые сады цветут, цветут груши и вишни, и персики цветут нежным розовым цветом. В мае поспевает первая черешня. Но только когда прилетают ласточки, становится совершенно ясно: завтра будет лето.
Каждый год они прилетают по-разному. Не знаю, кто сообщает им самые точные прогнозы погоды, но они всегда прилетают за день до лета. Никто не сообщает такие прогнозы деревьям. Деревья спешат цвести, и бывает так, что запоздалые холода сбивают цвет на подмерзшую землю. А ласточки всегда прилетают вовремя.
Мы все ждем, мы всматриваемся в небо, и каждый хочет увидеть их первым. Наконец настает день, и счастливчик вбегает домой, радостный, как будто свершилось чудо: я видел ласточек, они прилетели.
Это всегда похоже на то, что мы не уверены, мы никогда не уверены до конца в том, что они вообще прилетят. Они прилетали в прошлом году, в позапрошлом, прилетали два года назад, но, может, они не прилетят в этом, и тогда, тогда что мы будем делать, как мы будем жить, если не прилетят ласточки?
Я не знаю, куда они улетают, наверное, стоит спросить у орнитологов, хотя лучше спросить у детей: каждый ребенок знает, куда в начале осени улетают ласточки: конечно, они улетают в теплую сказочную страну, туда, где зимует лето. И прилетают обратно, принося лето на своих изящных крыльях, рассекающих теплеющую атмосферу. Но нет, лето приходит завтра, может, ласточки — это авангард или разведотряд, они прилетают первыми и сообщают лету, азбукой Морзе, свистами и щебетанием: все хорошо, можно наступать. И лето наступает, лето занимает наши села, но это армия освобождения, и земля встречает лето созревающими плодами и яркими цветами на зеленых лугах.
Может быть, они зимуют в Сирии, так скажут орнитологи, но знают ли орнитологи, зачем они прилетают? На четыре коротких месяца из далекой теплой страны, чтобы, торопясь, вывести потомство и опять улететь, почему они не остаются в своем нескончаемом лете, что влечет их из климатической эмиграции? Они просто прилетают домой, но в этом нет иной логики, кроме логики любви, поэтому каждый год мы думаем: когда прилетят ласточки? А может, они не прилетят?
Если в мире больше не осталось любви, если родина — это там, где тебе тепло, они не прилетят. Значит, и нам не нужно здесь жить, значит, каждый должен искать место, где ему будет теплее.
8
И вот они здесь, но это еще не все. Первый день ласточки стаями кружат вдоль домов, над замершими в ожидании улицами. Ласточки выбирают места для гнезд. И с тайной завистью смотрят соседи на тех, под чьей крышей уже щебечут птицы, и снова каждый думает: неужели в этом году над моим порогом ласточки не будут вить свое гнездо и выводить птенцов? Неужели мой дом проклят?
И, наконец, с облегчением увидят, рано утром, выйдя из дома: они тут, уже суетятся, прилаживают кусочки глины и соломы, лепят гнездо к стене. Значит, все хорошо, все будет хорошо, мой дом будет стоять, моя семья выживет. А если две пары ласточек начинают лепить гнезда по разные стороны дома, это хорошо вдвойне: в этом году мой сын приведет в дом невестку, у меня появятся внуки.
Ласточка — это тотем, священная птица, убить ласточку большой грех. Никто не убивает ласточек. Мы жестокие дети, мы упражняемся в меткости, подстреливая из рогаток воробьев, мы устраиваем ловушки для голубей. Иногда мы убиваем голубей просто так, иногда мы разводим в поле костер и жарим на костре их нежное мясо. Но мы никогда не стреляем в ласточек. Наверное, нам объяснили еще в раннем детстве, что этого делать нельзя, а может, и нет, я не помню, чтобы нам объясняли, просто мы никогда не стреляем в ласточек.
И даже кошки. Наша кошка, славный представитель древнего рода до крайности смешанной породы, ее котята то черные как уголь, то голубые как топаз, то камышового цвета, четвертое поколение с родовым именем Пушка, Пушка Четвертая, так я ее зову. Далекого предка ее принесли моей бабушке маленьким пушистым комочком, вначале все думали, что это кот, назвали Пушком. Но Пушок оказался девочкой. Чтобы не менять имя, его переделали. Так появилась Пушка Первая, потом была Вторая, Третья и Четвертая, у кошек род ведется по женской линии — поди отыщи отца котенка среди окрестных хвостатых донжуанов.
Пушка Четвертая не просто охотница, она ответственный работник. Она регулярно давит мышей и крыс, но никогда их не ест. Она понимает — это ее обязанность, то, чего от нее ждут. Однажды вечером, когда семья собралась у телевизора, отец посетовал на хорьков, которые подгрызают корни тыкв в огороде; кошка сидела рядом и внимательно слушала. На следующее утро во дворе у самого порога лежали девять задавленных хорьков, весь преступный клан. Кошка сидела рядом, ожидая похвалы и признания своих заслуг. И, конечно, она никого не съела.
Наша кошка предпочитала птичье мясо.
В один теплый летний день мама хлопотала по хозяйству во дворе, Пушка нежилась на солнышке, птенцы ласточек начинали свои первые неумелые полеты. Кошка, по привычке сжавшись пружиной, внимательно следила за их передвижениями. Мама взяла в руку веник и с неожиданной сталью в голосе обратилась к кошке: даже не думай! Так сказала мама.
Наша кошка и так никогда не охотилась на ласточек. А после даже не наблюдала за ними, и когда птенцы носились по двору, демонстративно смотрела в другую сторону, всем своим видом давая понять: и вовсе они мне не интересны, эти ваши ласточки.
9
Наверное, они умирают, ласточки. Большинство из них гибнет при перелете. Если из двух поставленных на крыло за лето поколений уцелеет хоть одна птица, она по памяти возвращается к тому дому, где родилась, и обновляет свое гнездо, а иногда лепит его заново.
Но мы не видим мертвых ласточек. Для нас ласточки бессмертны. И та ласточка, что прилетает этой весной, — это та же самая ласточка, что прилетала в прошлую, та ласточка, что прилетала всегда.
Ласточки — это души предков. Моя мама никогда не умрет, она станет ласточкой, она прилетит ко мне из далекой страны, через моря и горы, она будет ангелом, следящим за мной с небес, но близких, очень близких, высотой не более стрехи над моим порогом. Что видят ангелы, когда они так далеко, за облаками?
И когда умирают маленькие дети, они сразу становятся ласточками.
10
Я был уже вполне взрослым, когда узнал, что у меня было три старшие сестры. Самая первая, мама назвала ее Танечкой, умерла в грудном возрасте. Мать с отцом жили тогда в старом доме, наверху, вместе с братьями отца. Наше село, Шали, делится на верхнее и нижнее, по течению реки.
Ее похоронили на кладбище, но без обрядов. Детям не нужны обряды. Они невинны, их не от чего очищать, не нужны священники и молитвы, дети сразу становятся ангелами, но если они очень любят нас, то не улетают высоко, за перистые облака, они становятся ласточками и живут с нами.
На следующий год мама и папа переехали в новый дом, в нижней части села. Свой, собственный, без неудобно близкого соседства многочисленной родни, красивый и просторный. Но дом — это пустые стены, пока в нем не живет любовь.
Поэтому с такой тревогой мама встречала свою первую весну на новом месте. И вот у всех соседей уже устраивают гнезда ласточки, конечно, это птенцы прошлого лета, они помнят свои дома, а наш новый дом стоит бездушный, пустой. Свекровь так не хотела, чтобы отец женился на русской… Первый ребенок умер. И мама тихо плачет, почти каждую ночь, уткнувшись в подушку, одна, в дальней комнате дома. Она не смеет сказать слова против родни мужа. Неужели они правы, и ничего не получится, красивая любовь задиристой русской девочки и видного парня, артиста самодеятельности и передового тракториста, потом секретаря парткома, а потом директора совхоза, останется пустоцветом?
Но в первую же весну ласточки прилетели. Мама вышла с тряпкой, протерла свежевыкрашенный порог от помета и смотрела, как деловито лепит гнездо влюбленная пара. В ее глазах снова стояли слезы, но это были светлые, хрустальные слезы счастья.
С этого дня мама распрямила плечи, ее голос стал уверенным и твердым. Мама поставила на место всю мужнину родню. Больше никто не мог сказать ей ни одного обидного слова. Она — законная жена. Мать. Хозяйка дома. К ней прилетели ласточки.
Одна за другой в новом доме родились две красивые и умные дочери, а третьим родился сын. Мама больше не будет ездить на кладбище, к неприметному холмику у ограды. Только иногда, глядя на свою ласточку, доверчиво щебечущую над выводком, она тихо вымолвит: “Танечка...”.
11
Война началась зимой. Новогодний блицкриг, план занятия Грозного силами танкового соединения бездарно провалился. На улицах города горели российские танки, в танках горели солдаты. Радиоэфир сочился кровью, извергался внутренностями предсмертного мата и тонким, как камертон ля, отчаянным, как первый крик ребенка, зовом: прошу подкрепления, прошу подкрепления, подкрепления, подкрепления!
Подкрепление не пришло. Началась война, настоящая, смертельно медленная война. С севера в Ичкерию вошли новые боевые части. Первые танки и бронетранспортеры в первых селах на пути вторжения женщины встречали цветами. Цветы падали в грязь, под колеса и тяжелые гусеницы. Начались бомбежки и зачистки. Женщины снова выходили навстречу войскам и бросали перед боевой техникой свои платки.
По чеченским обычаям, даже если двое кровников стоят друг против друга с обнаженными кинжалами, женщина, распустившая волосы, кинув платок между мужчинами, прекращает бой. Но кто знал о чеченских обычаях? Платки падали в грязь, под колеса и тяжелые гусеницы.
Тогда женщины вернулись домой. Из домов вышли дети. Мальчики двенадцати лет гранатами подбивали танки и БМП, забрасывали их бутылками с зажигательной смесью. Первую машину колонны, последнюю машину колонны. И можно расстреливать из укрытий все подразделение.
На ожесточенное сопротивление федеральные части отвечали ковровыми бомбардировками, артиллерийскими, минометными и ракетными обстрелами сел. Дом за домом обращались в руины, погребая под собой людей.
12
А что же было весной?
Весной прилетели ласточки. Они появились, в вечерних нарядах, праздничные и счастливые. Закружили стайками вдоль знакомых улиц, стали искать свои гнезда.
Вы никогда не слышали, как кричат ласточки? Вы думаете, они не могут кричать? Ласточки щебечут, звенят, чирикают, переливаются высокими трелями, как могут они кричать?
В ту весну, обезумевшие стайки птиц носились над развалинами домов и кричали, протяжно, горестно, безутешно.