* * *
   Я просыпаюсь раньше звона будильника. С вдохновляющим осознанием того, что сегодня мне не идти на работу. Вчера написала заявление об уходе без капли сожаления. Зашла к директору, положила на стол бумагу, попросила подписать. «Так в чем же истинная причина твоего ухода, Диана?» Я не стала рассказывать о своем отъезде, чтобы снова не выслушивать уговоры, заявила с улыбкой на лице: «Я решила начать жить заново». Директор посмотрел на меня как на сумасшедшую, ухмыльнулся и пояснил свою усмешку: «Да уж, кризис здорово повлиял на психику людей…» Заветный росчерк получен. До первого дня свободы еще меньше времени…
   Вспоминаю время, когда я желала измениться до неузнаваемости. Не на физическом уровне. А чисто внутренне – но с наружным проявлением, конечно же. Мне хотелось стать сдержаннее, молчаливее, циничнее в выборе того, что собираюсь выразить. Перешагнуть собственную уязвимость, спрятать ее за спиной, как букет голубых гортензий. Будто я не та женщина с излишне чувственным сердцем, потрескавшимися надеждами и большей тягой к поиску не шаблонного, а именно своего идеала. Я понимала, что стать другой быстро и кардинально – значит сделать самый решительный шаг. Но всегда трудно оправдать острую необходимость того, что не кажется самым важным в жизни…
   Встаю с постели, подхожу к окну. За ним уже бурлит Москва, вопреки слякотной погоде. Самый искренний, прямолинейный город на земле. Я уверена, что еще не раз встречусь с Москвой, хоть и решила пожить вдали от нее. Она ни в чем не виновата. Это все я, это все мое, внутреннее. Начну жить заново там, где к каждому закоулку, улице, парку не прикреплен файл из воспоминаний.
   Это не побег от прошлого. Это, скорее, желание не отравлять окружающих людей тяжелым видом личных язв. В какой-то из книг Гришковца есть строки о человеке, чувствующем, как его с трудом выстроенное ощущение жизни, к которому он долгое время шел, неожиданно уходит из-под ног, улетучивается туда, откуда сложно вернуть эту жизненную основу. У меня аналогичное. Наверное, кто-то под стать моей матери назовет меня зажравшейся эгоисткой. Плевать. Я слишком много думала о ком угодно, кроме себя. Пора «приобщиться к собственному безумию, не сходя с ума бесповоротно». Надеюсь, моя заявка на новую жизнь будет принята…
   Завариваю себе зеленый чай с щепоткой чабреца. Отрезаю себе кусочек пирога из темно-бордовых слив. В любимой желтой пижаме с любимой большущей кружкой в руке хожу по квартире, рассматриваю знакомые предметы. Взгляд застывает на нашей с Ильей фотографии в синей рамке. Резко открываю ящик комода, толкаю ее туда. Я прощаюсь с воспоминаниями, связанными с тобою. Немного стыдно за это. Пытаюсь смягчиться, разомкнуть ржавую цепь вокруг мыслей, чувств – бесполезно.
   Женщина способна пожалеть до тех пор, пока ее чувства не остыли. Если это произошло, то она начнет искать свободу в другой степи, где, быть может, солнце не такое нежное и родник отыскать сложнее сложного. Но она будет терпеть, идти по новому тернистому пути и, наверное, разок-другой оглянется назад, вздохнет с тоской в порыве воспоминаний, но нет, не вернется. У женской решительности лезвие острое, безжалостное даже по отношению к себе…
   Пора собираться. Съезжу за расчетными, потом – за билетами.
* * *
   Спустя полтора года
   Под взбалмошным майским ветерком лепестки цветков абрикосового дерева осыпаются на спящего в саду Дона, покрывая его коричневую лабрадорову шерсть нежно-розовым пятнышками. Запах наступившей весны пьянит, и дышится так легко, словно небесный ковер над головой как следует выбили на утреннем снегу. Я нахожусь там, где никогда не думала оказаться. Восток. Город с лазурной набережной и плантациями фейхоа…
   Пью горячий шоколад с корицей на веранде и вот-вот закурю первую сигарету нового дня. Дышу чистой свободой. Наконец-то. Сейчас я впитываю в себя то, что обычно упускаешь из виду. Оттенки моря в ветреную погоду, звон пчелиных крылышек, отражение маленьких кусочков большого мира в радужных переливах мыльных пузырей, бархатистость томатных листьев, уютное шуршание любимой подушки под головой, улыбку невзначай от незнакомого человека, аппетитный хруст корочки вишневого пирога в первом надкусе, потрескивание маслянистых черных семечек на старой чугунной сковороде. Я и раньше ценила маленькие прелести жизни, но тогда, в московской суете, ощущения теряли остроту. Казались не такими объемными, как сейчас. Да и тогда у меня был совсем иной мир, сосредоточенный в сердце одного-единственного человека…
   Сейчас мой мир разделился на два полушария. Из прошлого и настоящего. Они вполне гармонично сосуществуют в каждом дне без заявок на будущее. Живу мгновениями, а не днями, неделями, месяцами. У мгновений нет сомнений. В мгновении не хочется считать, рассчитывать, пересчитывать. Все как есть. Это меня устраивает. И обжору Дона тоже, который вот-вот проснется от аромата свежеиспеченных булочек с инжирным джемом…

Лариса Бортникова
Стамбульские хроники, или О серьезном с юмором

   Первый мой Новый год в Турции я ждала очень сильно. Это для меня было что-то вроде спасительного островка. Что-то нормальное и привычное внутри незнакомого (я тогда там всего месяцев четыре-пять пробыла) пугающего мира. Все эти чужие реалии, которые толпились вокруг меня, давили, уничтожали своей непререкаемой уместностью, мешали дышать, обязаны были отступить ровно в двенадцать с 31 декабря на 1 января. Я в это верила.
   Я верила в Новый год. Потому что Новый год – это вечное и незыблемое. То, что есть везде и всегда. И в Стамбуле, и в Шанхае, и в Москве.
   Вот, думала я, буду пить шампанское и жевать горошек, словно всегда. И весь мир будет пить шампанское и жевать горошек.
   Ну, разумеется, я знала, что далеко не весь мир прется от полусладкого и вареной картошки под майонезом. Но мой-то, мой московский далекий мир прется! И в эту ночь на первое января, отпивая глоток шипучки и ковыряя вилкой в салате, я буду снова как будто дома, вместе со всеми.
   Как раз в тот Новый год вопрос одинокого – неодинокого встречания меня беспокоил меньше всего. Больше всего меня тревожило то, где я найду: а) вареную колбасу; б) сметану, которую обычно добавляю в салатную заправку; г) настоящее советское шампанское; д) елку; е) снег.
   Тридцать первого утром я решила, что это не так уж важно. Что курица, просто майонез и местное шампанское странного цвета и вкуса меня вполне устроит. Вместо елки вполне пойдет можжевеловый букетик, что я неделю назад приобрела в лавчонке напротив, а снег… Да и хрен с ним, со снегом!
   Плохо было то, что мы тогда 31-го работали. Полный день, между прочим. Что русскому Новый год, турку всего лишь повод выпить чашку пива. Я про среднестатистических турок, потому как бывают шалуны, похлеще нас новогодье отмечающие, а бывают и такие, что при виде игрушечного Деда Мороза плюются и шепчут слово «шайтан».
   Отвлеклась. Так вот я позвонила своему туркомужу и озвучила ему перечень необходимых продуктов. Отработав, добралась до дома, привела холл в порядок, воткнула можжевеловку в вазочку и стала ждать прибытия ингредиентов для «праздничного стола».
   – Слушай, я пива купил. Ну его – шампанское это. Оно у нас плохое тут, а которое хорошее – дорогое, – с порога заявил муж.
   – Как? Как пива? Зачем пива? – вытаращила я глаза.
   – А какая разница? – он пожал плечами, стал разуваться.
   Понимаете, да? Для него действительно разницы не существовало. Пиво ли? Шампанское ли? Водка ли? Он же не слышал с самого детства, как звенит новогодний хрусталь. Он же не видел ящиков с бутылками на балконе, не смахивал с холодных темно-зеленых бочков снег. Он не знает, как должна «стрелять» пробка и когда нужно разливать, чтобы успеть ровно к последнему «бомммм».
   Я стояла, отвесив челюсть до полу, и точно знала, что человека винить нельзя. Он ни обиды моей, ни огорчения, ни злости, ни воплей, ни слез просто не поймет. Мимо! Примерно так, как мне не понять его восторженных глаз при виде свежего профитроля, что подают в любимой кондитерской Ататюрка на Истикляле[1]. Я стояла, дрожала губами и думала, что пропал мой Новый год, и все тут.
   – А курицу купил? – безнадежно выдохнула я.
   – Купил! И майонеза. А яиц не купил. Не люблю я салат с яйцами. Воняет. Давай без них сделаем. И огурец соленый не надо.
   Ааа! Оливье без яиц и без огурцов, это, извините, какая-то безвкусная турецкая фигня. Но он-то этого не знал. Ему просто не нравилось с огурцами и яйцами.
   Я пошла на кухню и, сглатывая слезы, принялась резать то, что есть. И варить то, что принесли. И делать картошку фри… Как будто люди на Новый год обязательно едят эту дебильную картошку…
   Мы поужинали. В девять вечера под Новый год мы поужинали котлетами, картошкой фри и салатом оливье без яиц и огурцов. Да люди нормальные в этот час только-только за стол садятся.
   Потом я помыла посуду. В десять. Под Новый год. Ага.
   Потом туркомуж достал бокалы, пиво и сел перед телевизором смотреть какое-то турецкое, довольно, кстати, новогодне выглядящее шоу. И орешки грыз. В шортах и футболке. И я тоже села. В шортах и футболке.
   И вот пока весь мир в смокингах и вечерних платьях гулял среди наряженных елок, пока снежок хрустел под их лакированными туфлями, пока шампанское искрилось в хрустале, а черная икра таяла на языках, пока вареная колбаса идеально сочеталась с вареной морковью, яйцами и солеными огурцами… я грызла орехи и пила пиво.
   Ну не ужас ли? Ужас!
   Меж тем стрелка неумолимо близилась к одиннадцати, то есть двенадцати по Москве, а лицо мое то и дело перекашивала гримаса нестерпимой душевной боли.
   – Ой. Что это? – туркомуж пялился куда-то в сторону закрытой двери.
   – Что?
   – Ну там, ну вон…
   Я повернулась, пригляделась, ничего не обнаружила и собралась сообщить туркомужу, что он слепой и тупой верблюд, и тут… на столе бутылка шампанского. И не какой-то турецкой гадости, а нашего, полусладкого.
   – Ааа. Откуда? – вытолкнула я из себя вместе с изумлением.
   – Атвирблюта, – сказал туркомуж и гордо (вон он как по-русски-то может) задрал подбородок. Учитывая то, что минуту назад я готова была обозвать его этим «вирблютом», он вполне попал. Ну и с сюрпризом попал, че уж теперь грешить-то.
   Теплое оно было, правда. В холодильник поставить не догадался. Турок, что с него взять. Но зато с пузырьками, как положено. И с хрустальным звоном. А «бом, бом, бом» я отбомкала сама. Туркомуж понимающе промолчал – не стал своими басурманскими «бомками» похабить святое.
   Он, оказывается, заранее какого-то мужичка нашего аэрофлотского, своего товарища, попросил мне бутылочку одну отложить. Молодец. А вот с огурцами, конечно, обидел. Обидел, да. И мог бы костюм надеть – не сломался бы. А то весь мир в смокингах, бабочках и с огурцами, одна я, как дура, в шортах.
   А пиво мы через час на турецкий Новый год допили. Туркам же все равно. Новый год это или просто так. Тупая пивная вечеринка.
* * *
   С турецкой свекровью общаться мы начали робко, странно и совсем дико, по телефону. Жили мы еще в Москве, до земель басурманских не добрались, но статус мой «полужены – полуневесты» уже требовал периодических бесед с будущей «мамой». Раз в неделю муж турецкий совал мне под ухо трубку и свистящим шепотом суфлировал: «Скажи так… скажи сяк… наперекосяк». Поскольку знания чужого языка жестко лимитировались фразами «превед, какдила, ятоже» – суфлер был необходим. По-видимому, свекровь решила, что я девочка молодая, глупая и турецковладеющая.
   Про первое и второе – не ведаю, с третьим свекровь ошибалась. Смысл произнесенного по телефону от меня скользенько так ускользал и вообще, боялась я ее до жути! А вы бы не боялись. На фотке, что муж показал мне в начале знакомства, на широком балконе стояла хмурая и серьезная женщина, седая, коротко стриженная, с поджатыми губами, пронзительным взглядом. Ни намека на улыбку, ни капельки радости в чернющих глазах. И руки такие крупные, очень мужские, и нескладная фигура. Голос в телефоне звучал глухо, неприязненно, снисходительно. Я себе казалась эдакой навязчивой мышью, которую готовы принять исключительно в целях потакания капризу ребенка. Возможно, так оно и было.
   Таким вот странным образом невестко-свекровились мы около года. Еще мы обменивались сувенирами: она слала цветные носки, благополучно пихаемые мною в нижний ящик шкафа навечно, я направляла ей различные чашечки-баночки с видами Москвы. Кстати, впоследствии я их нигде не обнаружила, наверное, тоже ушли «в сад», или просто передарились соседям.
   А потом грянул час икс, мы собрали чемоданы, и я, прихватив белого синеглазого котейку, что тогда у меня столовался, штампанула визу в паспорт и…
   Три часа в самолете, полтора в такси от аэропорта до дома я жутко переживала. Если бы не горячительные (слегка) средства, я померла бы со страху. А так выстояла… И вот, прижимая к груди котейку, я вылезла из тачки. Ох, не до красот Царьградских было девке. Ох, не до морских-рыбьих-мидиевых ароматов! Ох, не до чего вообще!!! Кто знакомился с будущими мамами, папами – поймет… Моя ситуация усугублялась до уровня критического. Кстати, фразу «добрый день, как дела, рада вас видеть» я вызубрила до автоматизма. Помимо этого существовала еще одна этическая проблема. Рука…
   Турция – нерусская страна, между прочим. И там положено старшим и уважаемым людям при встрече руки целовать. Подносишь ладонь тыльной стороной к губам, чуть касаешься, а затем ко лбу подтягиваешь и лбом туда тычешь тихонечко. Знаю, что многих русских девушек, в ситуации, аналогичной моей, оказавшихся, отчего-то этот ритуал смущал. «Да штоб я чужие грабли цаловала!» – орали они и топали ногами. Меня как раз целование граблей не травмировало, даже любопытно было. И ничего коробящего душу я в этом не углядывала и не углядываю. Ну, принято так. И хорошо, кстати, принято. Большая это радость, пожилому и доброму человеку показать свое уважение. Хуже того, я после проживания там вполне комфортно совала свои ладошки в морды младшим по званию. И пусть попробуют не поцеловать!
   Отвлеклась, однако… Так вот, меня, дурочку эдакую с котишкой синеглазым, с сумкой через плечо, и глазенками напуганными, тогда очень сильно страшило, что я неправильно это сделаю. Ну да, тренировалась! Так ведь это ж должно внутри быть. Оно репетициями не достигается. Это генетически заложенный жест. Своего рода полурефлекс…
   И вот стояла я возле такси, смотрела, как копошится муж, извлекая вещи из багажника, разглядывала с ужасом мою золовку, что сновала туда-сюда в дичайшей эйфории, и тряслась от страху!
   «Здравствуйте. Как дела. Рада видеть», – турецкие крокозябры вертелись мельницей в моей башке. «К губам, ко лбу, чуть касаясь, чуть нагнув голову», – повторяла я про себя, пальцы дрожали все сильнее и сильнее, а мальчики в глазах наливались кровью, словно клопы.
   Мы стали подниматься наверх. Пролет. Еще один. Котейко урчал звонко, или это у меня в пузе урчало. Полутемный коридор, три шага направо, поворот. И проем. Дребезжит лампа, мигает желтым. В проеме силуэт. Силуэт темный, грозный, как крейсер «Аврора», – не меньше. Золовка проскальзывает внутрь проема, мой муж турецкий склоняется почтительно, делая рукоцелование, и тоже отходит в сторонку… Еще полшага… Где мой желудок?.. Котенку муж у меня забрал, даже не заметила как… Лицом к лицу, глаза в глаза. Темные, умные, строгие, оценивающие…
   Мне следовало полупоклониться, взять протянутую сухую и крупную руку, пропахшую хлоркой и сигаретным дымом, и произнести зазубренные крокозябры. И шайтан ли, а может, и не шайтан вовсе, словно стукнуло меня кулачищем в спину. И я опустила, уже готовые к лботыканию руки-крюки свои, сморщилась мордочкой и раз-ре-ве-лась. Ревела и без крокозябров, на хорошем турецком (откуда он взялся?) хлюпала: «Вот я и приехала. Приехала я. И все… И никого у меня тут нет, кроме тебя… Мама… Anne… Anne». «Анне» – так по-турецки звучит слово «мама». Оно само сказалось. Не надо было ломаться, просить разрешения, мучать себя и эту чужую женщину. Сказалось. И она обняла меня, и я еще пуще разревелась. И мы стояли на пороге, вытирая друг другу слезы.
   Мы потом часто вытирали друг другу слезы, чаще, чем это следует делать невестке и свекрови. И я никогда, ни разу, произнося нерусское «анне», не думала, что это нерусское… Мама. Моя старенькая турецкая мама, седенькая, больная диабетом, уставшая, любимая.
   А вы говорите, свекрови…
* * *
   Я когда туда только приехала, в девяносто пятом, кажется, году, очень всего шугалась. Оно и понятно, девушка я была довольно-таки юная, на удивление пугливая, да еще и беременная. Тогда все друг на друга наложилось, и оказалась я на Царьградских просторах вся такая трепетная, бессловесная, с мыльными пузырями в мозгах. Понятно, что ни красоты стамбульские, ни экзотика пейзажей, ни восхитительная дешевая жрачка и барахло ни граммулечки меня не радовали.
   Да еще и родня турецкая, ну, сам супруг и его всякие мамы, сестры, братья и прочие, совсем девчонку, то есть меня, затюкали. «Туда не ходи! Сюда не смотри! Этого не тронь!»
   Существовала еще одна беда, усугублявшая все прочие, – я волей Аллаха попала в самый что ни на есть консервативный район Стамбула, где процент завернутых в чаршаф[2] теток на единицу населения превышал собственно само население. У нас в квартале на улицу с непокрытой головой выходить нельзя было – почти что пальцем тыкали. Вообще-то я – девка лояльная, и мне по большому счету во избежание конфронтации маленько себя поднагнуть не сложно. Но тут как-то даже моя лояльность и пиетет ко всяким там культурно-историческим и конфессионным заморочкам не срабатывали. Ну, не знала я – элементарно знать не могла всего, что требуется знать настоящей турецкой ханым[3], посему ляпы случались ежедневно, невыразимо огорчая правоверную родню и соседей.
   А я, как назло, в ляпистые ситуевины залетала по самые уши. То в кофейню мужскую зайду пописать (беременных-то как прижмет, не удержишь), а в кофейне все соседушки мужского полу сидят и на меня зыркают в ужасе, мол, баба и здесь! То по-простому с бакалейщиком забеседую, да так, что потом его жена к свекрови моей жаловаться прибежит, мол, аж целых десять минут они были один на один в пустой лавке. То во время намаза в комнату загляну за книжкой и всех распугаю…
   Однажды к нам ходжа должен был прийти. Ну, «к нам» это сильно сказано. Тетки квартальные собирались молитву на Кандиль[4] замутить, посему ходжу призвали. Понятно, что ходжа сам по себе, в отдельной комнате, молящиеся женщины – сами по себе. Но предварительные беседы, финансовые переговоры и «чай-кофе-потанцуем» свекровушка моя на себя брала. А потому предварительно она приобрела для ходжи необходимые для действа причиндалы: полотенчики там, коврик для намаза и шапочку такую специальную, крючком вязанную. Шапочка эта, лежавшая для сохранности на комоде в нашей спальне, мне безоговорочно глянулась. А что? Экзотический хэндикрафт! Я ее повертела, примерила, покрутила так-сяк, а потом, выяснив, что на мой шестидесятый размер шапейка не налазит, я ее нахлобучила на мужнину племяшку – красавицу трех лет от роду. Девица черноволосая, черноглазая, а скуфейка из белой нитки и крахмалом эдак сочно «хруст-хруст» делает… Гюльке (племяшку так зовут) тоже этот хэндикрафт по душе пришелся, ну она и ринулась всем хвастаться…
   Очумелые бабы, радостный ребенок, недоумевающая я (а действительно, чего такого-то?) и хитроглазый мусульманский поп, хихикающий в кулачок. Он бы и в голос бы, да постеснялся перед женщинами… Ну понятно, все сообразили, чьих это неверных рук дело, разъяснили мне, бестолковой, что да как, зачем сей головной убор нужен и отчего его трогать не стоило. Послали мальчика какого-то за новой ермолкой, а меня устыдили. И еще недели две шептались за спиной: ишь ты, гяурка позорная! А ехидней всех шепталась, прямо-таки шипела гадюкой, тетка Хатидже.
   Есть у нас такая в квартале – Хатидже-тейзе (тетя по-ихнему), старенькая, сухонькая – червивая сыроежка. Блюдет Хатидже-тейзе общеквартальные добродетели, отслеживает неправильные шаги местных жителей, а затем разносит сплетни по закоулочкам. Сама Хатидже-тейзе, как и случается обычно, в юности особым благочестием не отличалась, сменила трех мужей, причем последний был лет на восемнадцать ее моложе, развела детишек штук семь, а овдовев, ударилась в благолепие и тотальную порядочность. Ну нормально! А чего не вдариться-то? Возраст позволяет… Страшный человек – тетка Хатидже. Попасться к ней в списочек неблагонадежных – смерти подобно. Ну, я и попалась! Прям с разбегу и на самую верхнюю позицию. И наступило мне горе, а тетке Хатидже тема для долгих бесед за чаепитием. Всех деталей не знаю, но большинство до моих ушей донесли прочие квартальные сплетницы, не столь увешанные регалиями благочестия, но такие же любительницы почесать языком. Ух, сколько на меня вылила, скольким меня обмазала милая турецкая бабушка Хатидже!
   Но шло время. Мой рейтинг медленно и неуклонно рос, сплетен вокруг Лале (так меня стали называть впоследствии) становилось все меньше, а уважительное «ханым» в мой адрес звучало все чаще. Понятно, что частично я являлась эдаким квартальным экзотическим зверьком, на которого и поглядеть не грех, и похвастаться перед родственниками деревенскими можно. Но частично, процентов эдак на семьдесят (так думаю!) очень я там даже оСВОИлась… Ну точно по этимологии глагола «освоиться». Хатидже-тейзе, как вы догадываетесь, сдала позиции последней. Выжав еще капли две-три дерьмеца, оставшегося на донце, этот сосуд добродетелей заткнулся. И тетка Хатидже начала так осторожненько, потихонечку, шепотом меня любить.
   Она еще сама не врубилась, что из ненавистной гяурки я вдруг стала такой беззащитной и глуповатой «кызым»[5], но я-то видела… И когда по пути домой мы однажды случайно столкнулись, и она, движимая черт знает чем, накормила меня восхитительно-зеленой сливой, купленной на рынке… О да!!! Расстройство желудка – фигня по сравнению с довольной беззубой улыбкой доброй старушки.
   И однажды наступило воскресенье. Ну, воскресеньям это свойственно – наступать. Я дома сидела, а муж куда-то с дитем направился. Выпив кофейку, покурив, почесав в затылке, я оглядела гору бельишка на глажку и опять налила себе кофе. И тут – дзынь! Звонок! Я к глазку припала и моментально маленько взбесилась. Есть у этих турецких дамочек свойство – являться вот так вот, без предупреждения.
   Хатидже-тейзе, завернутая в тяжелый плащ, с низко опущенным на лоб платком, переминалась с ноги на ногу по ту сторону двери.
   Вообще-то можно было не открывать. Вру! Не открыть было нельзя. А то она не сообразила, что я дома, и одна. У ней же задача такая, кредо жизненное – сидеть у окна и зырить, кто и куда пошел… Я вздохнула тяжело, радостно улыбнулась и потянулась к замку…
   – Кызым, – тетка Хатидже как-то необычно заговорщицки смотрела на меня, разве что только не подмигивала, – вот пришла…
   – Ой! Добро пожаловать! – заорала я с принятыми в таком случае эйфористичными интонациями. – Проходите, будьте как дома…
   – Да нет… Я на секундочку… – она вся так дергалась, я даже подумала, может, помер кто…
   – Проходите, будьте как до… – и заткнулась. Тетка Хатидже протягивала мне мешочек полиэтиленовый.
   – С праздником! – гордо и очень радостно произнесла она. – С праздником…
   Праздник по-турецки «байрам». Короче, она поздравляла меня с каким-то байрамом. Я аж испугалась. Как? Тут, выходит, байрам, а я не в курсе. Ну все, опять склонять меня будут в разных направлениях… Пакетик я, однако, взяла, уж больно настойчиво она им в меня тыкала.
   – Ты разверни. Разверни… – на лице у тетки Хатидже плавала такая умиротворенная, почти счастливая ухмылка. Ну словно она миллион выиграла в лотерею или благодать какая сверху снизошла.
   Деваться было некуда, я развернула пакет.
   Знаете, что было внутри? Там лежало два крашеных яичка и кусочек пасхального кулича. Байрамом оказалась Пасха. Наша православная Пасха. Понятно, что я и в Москве-то узнавала об этом от мамы день в день, а в Стамбуле… Ну не знала я! Ну совсем не знала…
   А старая тетка Хатидже, для которой слово «пасха» почти то же самое, что и «шайтан», узнала. Спросила армянку, что живет возле домушки квартального старосты. Мало того. Она пошла, сама пошла в армянскую церковь и взяла там для меня эти яйца – одно малиновое, одно зеленое с рыжим боком, и кусок кулича. Она это сделала, потому что хотела, чтобы у меня был байрам. Она полагала, что мне это важно. И оказалась права…
   Я не могу даже предположить, как ей надо было поломаться, этой старушке, чтобы все это сделать. Но она такая вся довольная стояла на пороге и глядела, как я эти яички трогаю пальцами. И я ее расцеловала! Кажется, даже расплакалась…
   Вот тебе, бабушка, и Пасха!!!
   Померла она в прошлом году – Хатидже-тейзе.
* * *
   Зехра-тейзе живет на самом краю квартала. До ее дома надо сперва карабкаться вверх по холму, потом налево, еще раз налево, а возле будки квартального старосты направо. Там три шага до баккала[6]… Дом под ржавой крышей.