Страница:
Вот поэтому-то я и проскользнул коридором, ведущим в кухню, и через закуток Одиль — в свою студию. Мое убежище. Пристанище. «И это ты называешь убежищем? — воскликнул Кориолан, когда его увидел. — Какое же это убежище, раз тебе нужно промаршировать мимо двух твоих часовых, чтобы там укрыться?..» Как обычно, он преувеличивал. Я был уверен, что Одиль прекрасно ко мне относится и готова закрыть глаза на мои выходки, если мне что-нибудь и взбредет в голову. А может, и она принимает меня за никчемного человека? Я считал своим долгом как можно быстрее доказать несправедливость этой репутации, которую на первых порах после женитьбы имел среди подруг Лоранс (все они в основном составили себе богатые партии), ну и хоть отчасти дать этим дамочкам понять, почему Лоранс вышла замуж за меня. Все это, конечно, никоим образом не афишировалось, хотя мало кто из мужчин ее круга — да, к сожалению, и прочих кругов тоже — заботился, чтобы хоть элементарно прикрывать свои связи; Лоранс могла сомневаться в моей верности, но ни одного реального доказательства у нее не было. Ненавижу парочки, которые кичатся друг перед другом своими изменами под предлогом, видите ли, искренности, замешенной, по-моему, на садизме и тщеславии.
— Венсан? Вы?! — Одиль встретила меня так удивленно, будто дюжина мужчин одновременно шла на цыпочках через ее кабинетик. — Венсан! Вы видели Лоранс?
— Нет. Вот иду в обход…
— Но… но… — Бедняжка растерялась, потому как, по рассказам Лоранс да и по всему ее поведению, представляла нас идеальной парой. — Но она вас ждет… Ждет! — И глазами, руками, голосом, всем телом старалась направить меня к Лоранс, к Шуману — к семейному счастью и великой музыке, если точнее выразиться.
— Не хочу ей мешать, — ответил я и несколько поспешно скрылся в своей студии.
Я нарушил моральные устои дома и буду, очевидно, за это наказан, и все-таки торчать здесь с виноватым видом, какой мне отразило зеркало, не собираюсь. Прежде чем выйти твердым шагом, я сбросил плащ и кинул его на кровать.
— Ах, вот вы!.. — сказала Одиль, и если она не прибавила: «какой шутник!» — то лишь потому, что не слишком была в этом уверена.
Я подмигнул ей. Она покраснела. Бедняжечка! Надо бы хоть из сострадания заняться с ней любовью, но я слишком эгоистичен для подобной благотворительности. Однако я улыбнулся, подумав, что Лоранс выбрала мне и впрямь самую уродливую из своих лучших подружек.
Я вошел в спальню — в нашу спальню, — насвистывая Шумана, конечно. Лоранс в пеньюаре ждала меня перед пылающим камином. И мне припомнился осенний вечер пять лет тому назад, когда, вернувшись домой после прослушивания в концертном зале Плейель, я чувствовал себя униженным и словно побитым, впервые в жизни я ощутил себя неудачником. Впервые в жизни мне пришло в голову, что я уже не многообещающий юноша, а мужчина, у которого ничего не вышло. И от этой мысли мне стало страшно, я ссутулился, на глаза навернулись слезы. В замешательстве думал было увильнуть от Лоранс, но она меня окликнула, едва я вошел в квартиру; и я вступил в эту сумрачную, как и сегодня, комнату, на стенах которой, как и сегодня, плясали отблески огня.
— Подойди, Венсан! — повторила она, и я сел рядом, в сумраке, униженный и разбитый, отвернувшись от страха, что сейчас начнутся расспросы.
Но ни одного вопроса она тогда не задала; сняла с меня пиджак, галстук, отерла волосы своим платком, тихонько меня целуя и только приговаривая: «Дорогой мой! Бедненький!» — тем низким, нежным, материнским голосом, который был мне так нужен. Да, она любила меня!
Лоранс меня любила! И ради таких воспоминаний я прощал ей мелкие капризы избалованной девочки.
Вот и сейчас она ни единым словом не обмолвилась о моем обеде. Наоборот, казалась очень веселой, глаза ее блестели. И когда начала с того, что у нее есть для меня сюрприз, сердце мое так и подскочило: неужели она ждет ребенка? Я знал, что ребенка-то она как раз и не хотела. Может, не убереглась? Но речь шла не о ребенке, а всего лишь о родителе.
— Угадай, кто мне только что звонил? Мой отец.
— Что с ним стряслось?
— У него был сердечный приступ… он считает нашу размолвку нелепой и боится умереть, не повидавшись со мной. Он прекрасно понимает, что его… ну, наша ссора абсурдна.
— Короче, он со мной смирился!
Я чуть не расхохотался. Ну и денек! В полдень — импресарио, в пять часов — тестюшка! Жизнь раскрыла мне объятия и осыпала цветами.
— Что ты об этом думаешь?
Я посмотрел на Лоранс. Насколько я мог читать по ее лицу, она и вправду была взволнована.
— Наверно, ты счастлива. И это нормально, ведь он — твой отец.
Она посмотрела на меня с любопытством:
— А если бы я пришла в ужас?
— И это нормально, ведь твой отец не изменился.
Мои ответы, по-моему, были достаточно остроумны, но до Лоранс это не дошло, так что пришлось их растолковать:
— Ты примирилась со своим предком и радуешься этому, и все было бы нормально, если бы не его характер, а поэтому это нормально, что…
— Остановись, пожалуйста! Вечно ты шутишь! Кстати, тебе наверняка было весело и с этими артистами и музыкантами месье Фердинана Палассу. И ты, конечно, в полном восторге от своих новых друзей?!
Голос ее дрожал от презрения, но на этот раз я взбунтовался. С тех пор как успех моей музыки нарушил наше тихое житье, я чувствовал себя увереннее; во мне проклюнулось какое-то забавное чувство, что не совсем уж я такой немощный; вернее, с успехом «Ливней» я почти перестал комплексовать, будто не в силах зарабатывать себе на жизнь. Конечно, этот успех, быть может, всего лишь дело случая, но все говорило об обратном. Некоторые музыканты, напротив, видели во мне композитора будущего. И я постарался ответить Лоранс как можно достойнее:
— Но, дорогая, это же мои коллеги! И мне действительно не было скучно.
Она взглянула на меня и разрыдалась. Пораженный, я обнял ее — прежде всего потому, что не часто видел Лоранс плачущей, к тому же раньше я никогда не был причиной ее слез, чем немало гордился. И я нежно прижал Лоранс к себе, извиняясь и бормоча: «Дорогая моя! Ну, пожалуйста, не плачь! Мне так тебя там не хватало». И все в таком духе. Но Лоранс продолжала рыдать, и я обнимал ее все крепче, пока физическая боль не успокоила ее. Она засопротивлялась, наконец высвободилась, задыхаясь.
— Ты не понимаешь, — заговорила она, сложив руки на груди, — это чудовищное общество! Ты даже не сам позвонил мне, как делают все эти субчики, из трусости, чтобы приятели не подумали, что тебя ждут дома. Уж какая там независимость, это просто грубость! Нет-нет! Все это заурядные людишки! Как же ты мог!
Лоранс судорожно всхлипывала, и я не мог не признать, что она права; и потом, ее горячие слезы капали на мои щеки, легкий жар, дрожь, пробегавшая по телу, волосы, слипшиеся на лбу, — от всего этого сердце мое разрывалось. Меня переполняли нежность, участие и сострадание. И я немного оторопел, когда ее рука скользнула мне под рубашку и Лоранс потянула меня к постели, — оторопел и растерялся. Еще десять минут назад она так и сыпала упреками, три минуты назад заливалась слезами и, может быть, презирала меня почти с самого утра. Неужели все это вызвало у нее желание, да еще так скоро? К несчастью, моя натура скроена до смешного просто: душа и тело всегда идут рука об руку, оттого близость и согласие так же естественно приводят к желанию, как ссоры подстегивают к бегству. Мне претит любое насилие, а разлад между чувством и мимолетной страстью знаком мне только по пикантным рассказам и литературным опусам. Короче, скандалы и сцены Лоранс делали из меня чуть ли не импотента. Я становился таким примитивным и неизобретательным в постели, что сам на себя злился за свою тупость, но ничего не мог поделать.
Но сегодня Лоранс отдалась мне так страстно, как давно уже этого не случалось, очень давно; правда, мне показалось, что даже если ее крики, жесты и не преувеличены, то обращены к какому-то другому Венсану, более лиричному, пылкому, — я себя таким, к сожалению, уже не считал и чуть было не выдал себя с головой, из одного лишь тщеславия достойно сыграв навязанную мне роль.
Чуть позже я пил чай в гостиной, а Лоранс иронически поглядывала на меня. И вправду, я переоделся с ног до головы, она же так и осталась в своем кремовом пеньюаре, а ее томный взгляд и не скрывал того, чем мы с ней только что занимались. Она подначивала меня, будто я из себя строю тихоню, я же еле слышно бубнил, что она банальна. В наше время все больше парочек считают своим долгом проинформировать окружающих о своих любовных забавах, едва лишь они закончатся; мы вкладываем какое-то радостное тщеславие в отправление тех функций, которым предается с неменьшим пылом и энергией любое млекопитающее, — есть, по-моему, в этом что-то неуместное и даже гротескное… К тому же утоленная страсть ничто перед любовью, которой только еще предстоит состояться!.. Сколько раз я убеждался, что при всей этой суете, ласках на виду — глядите, мол, какой восторг нас ждет — дальше многообещающих посулов дело не идет. А скорее всего, думал я, эти умышленные, болезненные отсрочки как узда на страсть объясняются лишь одним — бессилием.
Мои теоретизирования венчало неприятнейшее, по-моему, зрелище: цветущей и томной Лоранс подавала чай закомплексованная и неудачливая Одиль.
— Но здесь лишь Одиль, больше никого! — сказала Лоранс. — Ты не…
А вот и Одиль подсела к нам с жеманным видом.
— Кстати, — сказал я, — сегодня в «Дельта Блюз Продакшнз» девушка с зелеными волосами спрашивала меня, не получил ли я ее письмо. Бедняжечка еще в прошлом месяце попросила надписать ей фотографию. Вы ничего такого не припоминаете, Одиль?
К моему великому изумлению, она залилась краской, а Лоранс необычайно живо отреагировала:
— Ну ты же знаешь, что Одиль сортирует твою почту! Ей приходится все читать, чтобы отсеивать письма наиболее… вернее, наименее пошлые. Признаюсь, последнее время я тоже не успевала все просмотреть. Если что и задержалось, так по моей вине.
Я растерялся, но потом и призадумался. Конечно, мне и в голову не могло прийти, что мне пишут незнакомые люди, но пишут, оказывается. Значит, на мое имя приходили письма, Одиль и жена их перехватывали, читали из любопытства, а затем забывали передать. Вот откуда у них этот виноватый вид, которым я вовсю насладился. Нельзя сказать, чтобы все это меня так уж шокировало; разумеется, если бы я ждал любовных писем, то раскричался бы, наговорил резкостей; но ничего подобного не было, и меня лишь покоробило от такой бесцеремонности. О безнравственности поступка я сужу только по его последствиям и не собираюсь без конца ниспровергать абстрактные и омертвелые моральные устои Лоранс и ее друзей — ничего, кроме упреков в свой адрес, я бы не услышал. Зато мне представился замечательный повод побунтовать, попричитать о тайне переписки, ну и повздыхать о старомодной нынче деликатности. Но ударяться в меланхолию, разыгрывать из себя разочарованного да еще устраивать из этого целый спектакль — на такое я был не способен. Ни я ей не судья, ни она мне.
Очевидно, я все-таки виноват. Хотя бы в глазах моего тестя, которому я всегда казался никчемным человеком; но и сам я был о себе такого же мнения. Быть может, он считал, что в моем безропотном нежелании прославиться, стать кем-то и зарабатывать на жизнь виновата моя артистическая натура. Если бы я занимался не музыкой, а маркетингом или какой-нибудь коммерцией, мне бы гораздо дольше удалось поддерживать ложное представление о своей персоне: в бакалейной лавке посредственность не так бросается в глаза, как в концертном зале, — простая порядочность не позволила мне годами стучать по клавишам или давать никому не нужные уроки сольфеджио. Уж, казалось бы, что может быть суровее испытания совестью, но никакой горечи во мне не осталось — я лишь получил выигрыш во времени и сумел сохранить в себе вкус к жизни. Иногда я задаюсь вопросом: что меня поддерживало — собственная сила духа (которая морально помогла мне пережить неудачи) или Лоранс (которая помогла материально). Без сомнения, и то и другое.
Одиль вышла за печеньем, и Лоранс, которую разговор о моей почте не особенно вдохновлял, решила переменить тему.
— Этот костюм сидит на тебе потрясающе! — сказала она, окидывая меня взглядом с макушки до пят. — Удачно, что мы выбрали серо-голубой, а не серо-зеленый, верно? К твоим глазам это так идет!
Я кивнул с важным видом. Мне очень нравилось, когда она говорила «мы» по поводу моих покупок.
«Мы» выбрали эту ткань, «мы» придумали фасон костюма, «мы» нашли подходящие рубашки, «мы» когда-то достали запонки, которые подходят ко всем сорочкам, «мы» уже имели итальянские мокасины на любой случай, «мы» раскошелились на голубой галстук, который так хорошо сочетается с цветом пиджака. И, черт побери, если после всего «мы» еще были недовольны, так у меня просто нет слов!.. Все эти «мы» произносились от лица Лоранс, только неудовольствие я осмеливался выражать от своего собственного лица. И все-таки через семь лет мне удалось восстановить некоторые чисто мужские права: я, например, сам выбирал сигареты, парикмахеров, спортивные клубы, разные безделушки и т. д. и т. д.; но что касается одежды — и пробовать было бесполезно. Казалось, что Лоранс одновременно с молодым и пылким мужем приобрела себе большую куклу, которую нужно было наряжать. И от этого права она никогда бы не отказалась; я уже достаточно повоевал, чтобы знать это наверняка. Так что из года в год, чаще осенью, реже весной, мы отправлялись к «ее» портному, где она одевала меня по последней моде, по самому последнему писку, выряжала под некогда саркастическим, а теперь равнодушным взглядом все того же портного и все той же закройщицы (впрочем, если из всех, как правило, заносчивых поставщиков Лоранс мне пришлось бы расстаться с этими двумя, я был бы действительно глубоко опечален).
— Почему ты переоделся? — спросила она. — Из-за Одиль? Ты думаешь, она о чем-нибудь догадывается?
— Нет, нет… скорее, чтобы рассеять меланхолию…
Лоранс рассмеялась:
— Рассеять меланхолию? Звучит претенциозно!
— Не думаю, чтобы она стала завидовать тебе, — глупо начал я. — Я хочу сказать… ну, скорее, нам… нашему виду…
Момент был упущен, и, когда Одиль вернулась, об исчезнувших письмах уже все позабыли. Минут десять я размышлял о коварстве французского языка. Одиль ушла, и мы остались одни, Лоранс и я, как это нередко случалось по вечерам в последние годы. Я дружил лишь с Кориоланом; друзья же Лоранс стали настолько скучны, что и она это поняла и стала уставать от них, и это меня беспокоило: я знал, что Лоранс плохо переносит одиночество, особенно теперь. Теперь, когда я видел в окно, как бульвар Распай серебрится под дождем, а слово меланхолия, всплывшее в разговоре об Одиль, казалось, стучится во все ворота, выскакивает на неоновых вывесках Монпарнаса с какой-то обновленной энергией и блеском.
Тем временем Лоранс устроила так называемое любовное телегнездышко: у нее вошло в привычку огораживать на ковре с помощью диванных подушек четырехугольное пространство, которое она величала нашей «крепостью». Оттуда, приютив меня под бочком, она, подобно фее с волшебной палочкой, правила нашими телегрезами, дирижировала своим крохотным мирком, перебегая с одного канала на другой, от сказки к репортажу; но телевидение оставалось тем, чем и было всегда; и я быстро засыпал, едва закончив с ужином, который нам приносили из очередного нового ресторана (их Лоранс меняла каждую неделю, и при этом всегда разыгрывалась маленькая трагедия).
Но в этот вечер мне не сиделось на месте; телевизионная болтовня раздражала "меня больше обычного, а руки и ноги так и норовили покинуть бархатный замок. Лоранс буквально обвилась вокруг меня.
Знаю я эти дамские маневры: многообещающие жесты, взгляды, зовущие заняться с мадам сексом, ну и то же самое потом (не забывай меня, мой милый); в общем, у мужчины времени на размышления не остается, а главное, ему уже трудно понять, на какой же стадии теперь ваши отношения. На всякий случай я обнял Лоранс и поцеловал ее.
— Ах, нет! — подала она голос. — Угомонись же! Ну ты подумал о моем отце? Что-нибудь решил?
— Пусть будет, как ты решила. И Лоранс чмокнула меня в щеку с благодарностью.
— Ты ведь не сердишься?
— Нет. Быть злопамятным, по-моему, это пошло. Разгневаться я могу. Но копить злобу? Не имеет смысла.
Я все-таки надеялся, что она извлечет из моих слов урок на будущее и, может, даже сделает выводы.
— Как ты прав! — откликнулась Лоранс. — Отец приглашает нас обоих послезавтра к себе. Но с тобой он бы хотел поговорить отдельно. Кажется, он хочет извиниться, а я… я буду его стеснять.
— Очень жаль. — Я улыбался, но в общем-то был доволен: наедине мне будет легче его подначивать, отпускать на его счет всякие шуточки и намеки, а то Лоранс уже стала потихоньку понимать, когда я балагурю.
— К тому же, ты знаешь, он прекрасно разбирается в делах, — добавила она. — У тебя ведь будут какие-то доходы от твоего… твоих… от твоей песни… хоть немного, но все-таки карманные деньги… — Лоранс осеклась: после ужина у ее нотариуса выражение «карманные деньги» стало для нас запретным, во всяком случае, бестактным. Супруга нотариуса целый вечер болтала о гадостях, которые натворил ее сынок, а закончила фразой: «Однако ежемесячно я ему выдаю столько-то карманных денег!» — эта сумма в точности соответствовала той, что я получал ежемесячно от Лоранс. Я тотчас соскользнул под стол, чтобы подобрать, так сказать, свою салфетку — а заодно и прийти в себя, — когда ж я вынырнул, Лоранс поняла по моей гримасе, что я с трудом подавил приступ бешеного смеха. Через месяц, не сказав мне ни слова, она удвоила свои субсидии, уж не знаю почему… Быть может, потому, что мальчику было шестнадцать лет, а мне тридцать два… Во всяком случае, я еще долго поминал добрым словом этого славного и безденежного паренька.
В этот вечер, устав от выходок Лоранс, от тошнотворных картинок телеящика, задыхаясь посреди бархатных подушек, я почувствовал, как снова после долгого перерыва на меня накатывает приступ клаустрофобии. Раньше стоило мне только подумать о какой-нибудь каморке или хотя бы о приюте для социально неадаптированной молодежи, куда я вполне мог бы угодить, — чтобы тут же прийти в себя; но в этот вечер ничего не получалось. Опьяненный твердостью Кориолана и неожиданным подобострастием Ни-гроша, я вдруг представил себе, как возвращаюсь в квартиру, которую сам оплачиваю и где ждет меня женщина — не безраздельная владычица моего живота, которая иногда бросает мне, словно кости, кусочки независимости, а та, с кем я хотел бы разделить свое существование. С другой стороны, идея расстаться с Лоранс теперь, когда у меня были для этого средства, казалась мне страшной низостью. Пусть я и вправду хочу и могу уйти, но я не мог не думать об отвращении, с которым буду после жить — уж не говоря о мнении окружающих, — об отвращении к самому себе, хотя, быть может, вскоре это и пройдет.
— Венсан? Вы?! — Одиль встретила меня так удивленно, будто дюжина мужчин одновременно шла на цыпочках через ее кабинетик. — Венсан! Вы видели Лоранс?
— Нет. Вот иду в обход…
— Но… но… — Бедняжка растерялась, потому как, по рассказам Лоранс да и по всему ее поведению, представляла нас идеальной парой. — Но она вас ждет… Ждет! — И глазами, руками, голосом, всем телом старалась направить меня к Лоранс, к Шуману — к семейному счастью и великой музыке, если точнее выразиться.
— Не хочу ей мешать, — ответил я и несколько поспешно скрылся в своей студии.
Я нарушил моральные устои дома и буду, очевидно, за это наказан, и все-таки торчать здесь с виноватым видом, какой мне отразило зеркало, не собираюсь. Прежде чем выйти твердым шагом, я сбросил плащ и кинул его на кровать.
— Ах, вот вы!.. — сказала Одиль, и если она не прибавила: «какой шутник!» — то лишь потому, что не слишком была в этом уверена.
Я подмигнул ей. Она покраснела. Бедняжечка! Надо бы хоть из сострадания заняться с ней любовью, но я слишком эгоистичен для подобной благотворительности. Однако я улыбнулся, подумав, что Лоранс выбрала мне и впрямь самую уродливую из своих лучших подружек.
Я вошел в спальню — в нашу спальню, — насвистывая Шумана, конечно. Лоранс в пеньюаре ждала меня перед пылающим камином. И мне припомнился осенний вечер пять лет тому назад, когда, вернувшись домой после прослушивания в концертном зале Плейель, я чувствовал себя униженным и словно побитым, впервые в жизни я ощутил себя неудачником. Впервые в жизни мне пришло в голову, что я уже не многообещающий юноша, а мужчина, у которого ничего не вышло. И от этой мысли мне стало страшно, я ссутулился, на глаза навернулись слезы. В замешательстве думал было увильнуть от Лоранс, но она меня окликнула, едва я вошел в квартиру; и я вступил в эту сумрачную, как и сегодня, комнату, на стенах которой, как и сегодня, плясали отблески огня.
— Подойди, Венсан! — повторила она, и я сел рядом, в сумраке, униженный и разбитый, отвернувшись от страха, что сейчас начнутся расспросы.
Но ни одного вопроса она тогда не задала; сняла с меня пиджак, галстук, отерла волосы своим платком, тихонько меня целуя и только приговаривая: «Дорогой мой! Бедненький!» — тем низким, нежным, материнским голосом, который был мне так нужен. Да, она любила меня!
Лоранс меня любила! И ради таких воспоминаний я прощал ей мелкие капризы избалованной девочки.
Вот и сейчас она ни единым словом не обмолвилась о моем обеде. Наоборот, казалась очень веселой, глаза ее блестели. И когда начала с того, что у нее есть для меня сюрприз, сердце мое так и подскочило: неужели она ждет ребенка? Я знал, что ребенка-то она как раз и не хотела. Может, не убереглась? Но речь шла не о ребенке, а всего лишь о родителе.
— Угадай, кто мне только что звонил? Мой отец.
— Что с ним стряслось?
— У него был сердечный приступ… он считает нашу размолвку нелепой и боится умереть, не повидавшись со мной. Он прекрасно понимает, что его… ну, наша ссора абсурдна.
— Короче, он со мной смирился!
Я чуть не расхохотался. Ну и денек! В полдень — импресарио, в пять часов — тестюшка! Жизнь раскрыла мне объятия и осыпала цветами.
— Что ты об этом думаешь?
Я посмотрел на Лоранс. Насколько я мог читать по ее лицу, она и вправду была взволнована.
— Наверно, ты счастлива. И это нормально, ведь он — твой отец.
Она посмотрела на меня с любопытством:
— А если бы я пришла в ужас?
— И это нормально, ведь твой отец не изменился.
Мои ответы, по-моему, были достаточно остроумны, но до Лоранс это не дошло, так что пришлось их растолковать:
— Ты примирилась со своим предком и радуешься этому, и все было бы нормально, если бы не его характер, а поэтому это нормально, что…
— Остановись, пожалуйста! Вечно ты шутишь! Кстати, тебе наверняка было весело и с этими артистами и музыкантами месье Фердинана Палассу. И ты, конечно, в полном восторге от своих новых друзей?!
Голос ее дрожал от презрения, но на этот раз я взбунтовался. С тех пор как успех моей музыки нарушил наше тихое житье, я чувствовал себя увереннее; во мне проклюнулось какое-то забавное чувство, что не совсем уж я такой немощный; вернее, с успехом «Ливней» я почти перестал комплексовать, будто не в силах зарабатывать себе на жизнь. Конечно, этот успех, быть может, всего лишь дело случая, но все говорило об обратном. Некоторые музыканты, напротив, видели во мне композитора будущего. И я постарался ответить Лоранс как можно достойнее:
— Но, дорогая, это же мои коллеги! И мне действительно не было скучно.
Она взглянула на меня и разрыдалась. Пораженный, я обнял ее — прежде всего потому, что не часто видел Лоранс плачущей, к тому же раньше я никогда не был причиной ее слез, чем немало гордился. И я нежно прижал Лоранс к себе, извиняясь и бормоча: «Дорогая моя! Ну, пожалуйста, не плачь! Мне так тебя там не хватало». И все в таком духе. Но Лоранс продолжала рыдать, и я обнимал ее все крепче, пока физическая боль не успокоила ее. Она засопротивлялась, наконец высвободилась, задыхаясь.
— Ты не понимаешь, — заговорила она, сложив руки на груди, — это чудовищное общество! Ты даже не сам позвонил мне, как делают все эти субчики, из трусости, чтобы приятели не подумали, что тебя ждут дома. Уж какая там независимость, это просто грубость! Нет-нет! Все это заурядные людишки! Как же ты мог!
Лоранс судорожно всхлипывала, и я не мог не признать, что она права; и потом, ее горячие слезы капали на мои щеки, легкий жар, дрожь, пробегавшая по телу, волосы, слипшиеся на лбу, — от всего этого сердце мое разрывалось. Меня переполняли нежность, участие и сострадание. И я немного оторопел, когда ее рука скользнула мне под рубашку и Лоранс потянула меня к постели, — оторопел и растерялся. Еще десять минут назад она так и сыпала упреками, три минуты назад заливалась слезами и, может быть, презирала меня почти с самого утра. Неужели все это вызвало у нее желание, да еще так скоро? К несчастью, моя натура скроена до смешного просто: душа и тело всегда идут рука об руку, оттого близость и согласие так же естественно приводят к желанию, как ссоры подстегивают к бегству. Мне претит любое насилие, а разлад между чувством и мимолетной страстью знаком мне только по пикантным рассказам и литературным опусам. Короче, скандалы и сцены Лоранс делали из меня чуть ли не импотента. Я становился таким примитивным и неизобретательным в постели, что сам на себя злился за свою тупость, но ничего не мог поделать.
Но сегодня Лоранс отдалась мне так страстно, как давно уже этого не случалось, очень давно; правда, мне показалось, что даже если ее крики, жесты и не преувеличены, то обращены к какому-то другому Венсану, более лиричному, пылкому, — я себя таким, к сожалению, уже не считал и чуть было не выдал себя с головой, из одного лишь тщеславия достойно сыграв навязанную мне роль.
Чуть позже я пил чай в гостиной, а Лоранс иронически поглядывала на меня. И вправду, я переоделся с ног до головы, она же так и осталась в своем кремовом пеньюаре, а ее томный взгляд и не скрывал того, чем мы с ней только что занимались. Она подначивала меня, будто я из себя строю тихоню, я же еле слышно бубнил, что она банальна. В наше время все больше парочек считают своим долгом проинформировать окружающих о своих любовных забавах, едва лишь они закончатся; мы вкладываем какое-то радостное тщеславие в отправление тех функций, которым предается с неменьшим пылом и энергией любое млекопитающее, — есть, по-моему, в этом что-то неуместное и даже гротескное… К тому же утоленная страсть ничто перед любовью, которой только еще предстоит состояться!.. Сколько раз я убеждался, что при всей этой суете, ласках на виду — глядите, мол, какой восторг нас ждет — дальше многообещающих посулов дело не идет. А скорее всего, думал я, эти умышленные, болезненные отсрочки как узда на страсть объясняются лишь одним — бессилием.
Мои теоретизирования венчало неприятнейшее, по-моему, зрелище: цветущей и томной Лоранс подавала чай закомплексованная и неудачливая Одиль.
— Но здесь лишь Одиль, больше никого! — сказала Лоранс. — Ты не…
А вот и Одиль подсела к нам с жеманным видом.
— Кстати, — сказал я, — сегодня в «Дельта Блюз Продакшнз» девушка с зелеными волосами спрашивала меня, не получил ли я ее письмо. Бедняжечка еще в прошлом месяце попросила надписать ей фотографию. Вы ничего такого не припоминаете, Одиль?
К моему великому изумлению, она залилась краской, а Лоранс необычайно живо отреагировала:
— Ну ты же знаешь, что Одиль сортирует твою почту! Ей приходится все читать, чтобы отсеивать письма наиболее… вернее, наименее пошлые. Признаюсь, последнее время я тоже не успевала все просмотреть. Если что и задержалось, так по моей вине.
Я растерялся, но потом и призадумался. Конечно, мне и в голову не могло прийти, что мне пишут незнакомые люди, но пишут, оказывается. Значит, на мое имя приходили письма, Одиль и жена их перехватывали, читали из любопытства, а затем забывали передать. Вот откуда у них этот виноватый вид, которым я вовсю насладился. Нельзя сказать, чтобы все это меня так уж шокировало; разумеется, если бы я ждал любовных писем, то раскричался бы, наговорил резкостей; но ничего подобного не было, и меня лишь покоробило от такой бесцеремонности. О безнравственности поступка я сужу только по его последствиям и не собираюсь без конца ниспровергать абстрактные и омертвелые моральные устои Лоранс и ее друзей — ничего, кроме упреков в свой адрес, я бы не услышал. Зато мне представился замечательный повод побунтовать, попричитать о тайне переписки, ну и повздыхать о старомодной нынче деликатности. Но ударяться в меланхолию, разыгрывать из себя разочарованного да еще устраивать из этого целый спектакль — на такое я был не способен. Ни я ей не судья, ни она мне.
Очевидно, я все-таки виноват. Хотя бы в глазах моего тестя, которому я всегда казался никчемным человеком; но и сам я был о себе такого же мнения. Быть может, он считал, что в моем безропотном нежелании прославиться, стать кем-то и зарабатывать на жизнь виновата моя артистическая натура. Если бы я занимался не музыкой, а маркетингом или какой-нибудь коммерцией, мне бы гораздо дольше удалось поддерживать ложное представление о своей персоне: в бакалейной лавке посредственность не так бросается в глаза, как в концертном зале, — простая порядочность не позволила мне годами стучать по клавишам или давать никому не нужные уроки сольфеджио. Уж, казалось бы, что может быть суровее испытания совестью, но никакой горечи во мне не осталось — я лишь получил выигрыш во времени и сумел сохранить в себе вкус к жизни. Иногда я задаюсь вопросом: что меня поддерживало — собственная сила духа (которая морально помогла мне пережить неудачи) или Лоранс (которая помогла материально). Без сомнения, и то и другое.
Одиль вышла за печеньем, и Лоранс, которую разговор о моей почте не особенно вдохновлял, решила переменить тему.
— Этот костюм сидит на тебе потрясающе! — сказала она, окидывая меня взглядом с макушки до пят. — Удачно, что мы выбрали серо-голубой, а не серо-зеленый, верно? К твоим глазам это так идет!
Я кивнул с важным видом. Мне очень нравилось, когда она говорила «мы» по поводу моих покупок.
«Мы» выбрали эту ткань, «мы» придумали фасон костюма, «мы» нашли подходящие рубашки, «мы» когда-то достали запонки, которые подходят ко всем сорочкам, «мы» уже имели итальянские мокасины на любой случай, «мы» раскошелились на голубой галстук, который так хорошо сочетается с цветом пиджака. И, черт побери, если после всего «мы» еще были недовольны, так у меня просто нет слов!.. Все эти «мы» произносились от лица Лоранс, только неудовольствие я осмеливался выражать от своего собственного лица. И все-таки через семь лет мне удалось восстановить некоторые чисто мужские права: я, например, сам выбирал сигареты, парикмахеров, спортивные клубы, разные безделушки и т. д. и т. д.; но что касается одежды — и пробовать было бесполезно. Казалось, что Лоранс одновременно с молодым и пылким мужем приобрела себе большую куклу, которую нужно было наряжать. И от этого права она никогда бы не отказалась; я уже достаточно повоевал, чтобы знать это наверняка. Так что из года в год, чаще осенью, реже весной, мы отправлялись к «ее» портному, где она одевала меня по последней моде, по самому последнему писку, выряжала под некогда саркастическим, а теперь равнодушным взглядом все того же портного и все той же закройщицы (впрочем, если из всех, как правило, заносчивых поставщиков Лоранс мне пришлось бы расстаться с этими двумя, я был бы действительно глубоко опечален).
— Почему ты переоделся? — спросила она. — Из-за Одиль? Ты думаешь, она о чем-нибудь догадывается?
— Нет, нет… скорее, чтобы рассеять меланхолию…
Лоранс рассмеялась:
— Рассеять меланхолию? Звучит претенциозно!
— Не думаю, чтобы она стала завидовать тебе, — глупо начал я. — Я хочу сказать… ну, скорее, нам… нашему виду…
Момент был упущен, и, когда Одиль вернулась, об исчезнувших письмах уже все позабыли. Минут десять я размышлял о коварстве французского языка. Одиль ушла, и мы остались одни, Лоранс и я, как это нередко случалось по вечерам в последние годы. Я дружил лишь с Кориоланом; друзья же Лоранс стали настолько скучны, что и она это поняла и стала уставать от них, и это меня беспокоило: я знал, что Лоранс плохо переносит одиночество, особенно теперь. Теперь, когда я видел в окно, как бульвар Распай серебрится под дождем, а слово меланхолия, всплывшее в разговоре об Одиль, казалось, стучится во все ворота, выскакивает на неоновых вывесках Монпарнаса с какой-то обновленной энергией и блеском.
Тем временем Лоранс устроила так называемое любовное телегнездышко: у нее вошло в привычку огораживать на ковре с помощью диванных подушек четырехугольное пространство, которое она величала нашей «крепостью». Оттуда, приютив меня под бочком, она, подобно фее с волшебной палочкой, правила нашими телегрезами, дирижировала своим крохотным мирком, перебегая с одного канала на другой, от сказки к репортажу; но телевидение оставалось тем, чем и было всегда; и я быстро засыпал, едва закончив с ужином, который нам приносили из очередного нового ресторана (их Лоранс меняла каждую неделю, и при этом всегда разыгрывалась маленькая трагедия).
Но в этот вечер мне не сиделось на месте; телевизионная болтовня раздражала "меня больше обычного, а руки и ноги так и норовили покинуть бархатный замок. Лоранс буквально обвилась вокруг меня.
Знаю я эти дамские маневры: многообещающие жесты, взгляды, зовущие заняться с мадам сексом, ну и то же самое потом (не забывай меня, мой милый); в общем, у мужчины времени на размышления не остается, а главное, ему уже трудно понять, на какой же стадии теперь ваши отношения. На всякий случай я обнял Лоранс и поцеловал ее.
— Ах, нет! — подала она голос. — Угомонись же! Ну ты подумал о моем отце? Что-нибудь решил?
— Пусть будет, как ты решила. И Лоранс чмокнула меня в щеку с благодарностью.
— Ты ведь не сердишься?
— Нет. Быть злопамятным, по-моему, это пошло. Разгневаться я могу. Но копить злобу? Не имеет смысла.
Я все-таки надеялся, что она извлечет из моих слов урок на будущее и, может, даже сделает выводы.
— Как ты прав! — откликнулась Лоранс. — Отец приглашает нас обоих послезавтра к себе. Но с тобой он бы хотел поговорить отдельно. Кажется, он хочет извиниться, а я… я буду его стеснять.
— Очень жаль. — Я улыбался, но в общем-то был доволен: наедине мне будет легче его подначивать, отпускать на его счет всякие шуточки и намеки, а то Лоранс уже стала потихоньку понимать, когда я балагурю.
— К тому же, ты знаешь, он прекрасно разбирается в делах, — добавила она. — У тебя ведь будут какие-то доходы от твоего… твоих… от твоей песни… хоть немного, но все-таки карманные деньги… — Лоранс осеклась: после ужина у ее нотариуса выражение «карманные деньги» стало для нас запретным, во всяком случае, бестактным. Супруга нотариуса целый вечер болтала о гадостях, которые натворил ее сынок, а закончила фразой: «Однако ежемесячно я ему выдаю столько-то карманных денег!» — эта сумма в точности соответствовала той, что я получал ежемесячно от Лоранс. Я тотчас соскользнул под стол, чтобы подобрать, так сказать, свою салфетку — а заодно и прийти в себя, — когда ж я вынырнул, Лоранс поняла по моей гримасе, что я с трудом подавил приступ бешеного смеха. Через месяц, не сказав мне ни слова, она удвоила свои субсидии, уж не знаю почему… Быть может, потому, что мальчику было шестнадцать лет, а мне тридцать два… Во всяком случае, я еще долго поминал добрым словом этого славного и безденежного паренька.
В этот вечер, устав от выходок Лоранс, от тошнотворных картинок телеящика, задыхаясь посреди бархатных подушек, я почувствовал, как снова после долгого перерыва на меня накатывает приступ клаустрофобии. Раньше стоило мне только подумать о какой-нибудь каморке или хотя бы о приюте для социально неадаптированной молодежи, куда я вполне мог бы угодить, — чтобы тут же прийти в себя; но в этот вечер ничего не получалось. Опьяненный твердостью Кориолана и неожиданным подобострастием Ни-гроша, я вдруг представил себе, как возвращаюсь в квартиру, которую сам оплачиваю и где ждет меня женщина — не безраздельная владычица моего живота, которая иногда бросает мне, словно кости, кусочки независимости, а та, с кем я хотел бы разделить свое существование. С другой стороны, идея расстаться с Лоранс теперь, когда у меня были для этого средства, казалась мне страшной низостью. Пусть я и вправду хочу и могу уйти, но я не мог не думать об отвращении, с которым буду после жить — уж не говоря о мнении окружающих, — об отвращении к самому себе, хотя, быть может, вскоре это и пройдет.
3
Как известно, чужие сновидения кажутся безумно скучными, поэтому я лишь упомяну, что всю ночь мне снились изумительные снегопады, звуки фортепиано, шелест каштанов, но проснулся я, задыхаясь больше обычного. В комнате пахло духами, любовью; и хотя эта атмосфера действовала на меня завораживающе, с раннего утра я чувствовал себя словно одурманенным. К счастью, Лоранс уже не было дома. Я открыл окно и все никак не мог надышаться парижским воздухом, который считается загрязненным выхлопными газами и пылью, а по мне — так самый свежий и здоровый воздух на Земле. Потом отправился на кухню и сам сварил себе кофе, поскольку Лоранс не желала видеть прислугу в доме до трех часов дня. Я этим воспользовался, чтобы, вопреки установленным правилам, походить босиком по голому полу и паласам, пожить немного в свое удовольствие. Я давно понял, что эта большая квартира не была приспособлена для праздноболтающегося; постоянно я наталкивался на обремененных делами женщин и обычно замыкался в своей студии, где порой чувствовал себя ужасно одиноко; я бы предпочел участвовать в домашней суете, расхаживать в халате, изрекать глупости — все уж лучше, чем торчать одному перед фортепиано, которое, словно ворчун с одышкой, глухо попрекало меня за мой провал в концертном зале Плейель. Слава Богу, оно покоилось рядом с диваном, куда я и перебирался с книгой в руках (за семь лет я, безусловно, прочитал больше, чем за все свое детство, хотя и тогда уже читал запоем).
Накануне я уговорился пообедать вместе с Ксавье Бонна, режиссером «Ливней», и с его продюсером. Ксавье назначил мне встречу в том ресторане, где он был завсегдатаем в пору неудач; это омерзительное заведеньице он величал своим «home». Слава славой, но Ксавье ему не изменил; и Лоранс расценивала это как то, что успех не вскружил ему голову. А я-то как раз думал, что он окончательно ее потерял, потому как ни одно плотоядное не могло питаться в этой харчевне, разве что с голодухи, да еще и в кредит.
«Ноте» представлял собой большой зал, под сводами которого с утра до вечера чадили свечи и беспрерывно гудела средневековая музыка в исполнении дудок, свирелей и труб, отчего могли расплавиться любые мозги. Ксавье Бонна и его продюсер П. Ж. С. поджидали меня за маленьким столиком. Одежда Ксавье еще раз подтверждала, что успех отнюдь не вскружил ему голову: режиссер по-прежнему щеголял в бежевой куртке с капюшоном, надетой поверх черно-серого свитера. Зато П. Ж. С. сидел в новой тройке и наконец-то выглядел настоящим продюсером. Бонна ненавидел любые условности, и я устроился рядом, не протянув ему руки и даже не посмотрев на него. Лоранс с ним познакомилась в шестнадцать лет; долгое время, по ее словам, он был влюблен в нее; еще она рассказывала, что Ксавье был «просто напичкан всяческими совершенствами». И всяческими бредовыми идеями; длинный, здоровенный, с тонкими чертами лица, ему могли дать и тридцать, и пятьдесят лет, а он лишь поддакивал; как теперь выяснилось из газет, нашей знаменитости стукнуло сорок. Сорок было и П. Ж. С., но лицом, телосложением, характером и умом он явно не блистал. К моему удивлению, П. Ж. С. встретил меня широкой улыбкой.
И вправду, они меня заинтриговали. Еще со времени учебы в лицее П. Ж. С. находился под сильным влиянием Бонна, потом финансировал все его картины, провалы которых обходились ему все дороже. Последний фильм он даже не довел до конца, и на полпути его сменили профессиональные продюсеры, выкупившие контракт на три четверти. Они-то и потребовали от Бонна среди прочих переделок отказаться от идеи целиком строить музыкальную фонограмму на основе нарочито заумного сочинения Альбана Берга[7]? Когда Ксавье пришел поплакаться к Лоранс, она ему подсказала мое имя. Он ухватился за эту соломинку, видимо, считая, что человек с консерваторским дипломом сочиняет исключительно додекафонную музыку (с первых нот моей партитуры, написанной более-менее в мелодическом ключе, он демонстративно вышел из монтажной). Ну а продолжение этой истории далеко не способствовало нашему примирению: фильм имел успех, собрал восторженную критику, но появились рецензии и другого рода, причем в таких влиятельных изданиях, как «Обсерватер» и «Кайе дю Синема». Когда я вернулся с Балтийского моря, Кориолан, которого от кино Бонна воротило, показал мне эти две заметки. В первой говорилось, что претенциозный зрительный ряд Ксавье Бонна держится только благодаря двум молодым актерам и особенно благодаря музыке. Автор второй вопрошал, почему такая чудесная музыка проиллюстрирована такими невразумительными картинами. Однако все это, очевидно, не слишком раздражало Бонна и не настроило его против меня.
— Ну и что ты думаешь об этом успехе? — спросил он. Голос его звучал устало и презрительно.
— Ты же знаешь, — подхватил я весело, — Лоранс захотелось побывать на Балтике; мы уехали в самый разгар успеха, а вернулись, когда уже все успокоилось. Наконец-то твой фильм идет широким экраном. — И, обратившись к П. Ж. С., добавил: — Для вас это, наверно, чертовски здорово.
— П. Ж. был бы, конечно, доволен, если бы не продал три четверти прав этим пройдохам! — сказал Ксавье. — К тому ж своим диктатом они чуть было не загубили фильм на корню.
Поскольку и моя музыка входила составной частью в этот диктат, я потупил глаза и опять подъехал к П. Ж. С.:
— Во всяком случае, критика приняла Ксавье прекрасно, замечательно!
— Чего уж там, — все так же сардонически отпарировал Бонна, — если эти писуны разок проснутся на просмотре моего фильма, считай уже, что они потрудились на славу. Вообще невероятно! Вот подожди… сейчас припомню… Послушай, ну хотя бы это… «Между Любичем и Штернбергом»[8]?.. «наконец-то сплав изящества и глубины» или… «сделать великий фильм на основе столь простого сюжета мог лишь выдающийся режиссер»… И это еще не все, нет, послушай-послушай… «Бонна сильно рисковал, поразительная удача». И это еще не все!
— Постой! Постой! — вклинился П. Ж. С. — Там есть один изумительный отзыв его коллеги… что-то насчет бритвы и облаков…
— Не вали все в одну кучу! — сурово отрезал Ксавье. — «Бонна не идет по стопам своих коллег, которые тащат нас в грязь или подымают под облака, — он словно скользит по лезвию бритвы».
— Вот-вот, «по лезвию бритвы»! По-моему, это великолепно! К тому же это правда… невероятно, однако правда!
— Представляешь себе? — не унимался Бонна. — Я еще далеко не все цитирую.
Это была его манера зубоскалить; и все же в его глазах и голосе проскальзывали не насмешливые, а скорее счастливые искорки; мне трудно было представить, что столько высказываний о себе самом можно запомнить из одного лишь отвращения.
— Заметьте, — сказал П. Ж. С., — музыка существенно способствовала успеху фильма, это вне сомнения!
Накануне я уговорился пообедать вместе с Ксавье Бонна, режиссером «Ливней», и с его продюсером. Ксавье назначил мне встречу в том ресторане, где он был завсегдатаем в пору неудач; это омерзительное заведеньице он величал своим «home». Слава славой, но Ксавье ему не изменил; и Лоранс расценивала это как то, что успех не вскружил ему голову. А я-то как раз думал, что он окончательно ее потерял, потому как ни одно плотоядное не могло питаться в этой харчевне, разве что с голодухи, да еще и в кредит.
«Ноте» представлял собой большой зал, под сводами которого с утра до вечера чадили свечи и беспрерывно гудела средневековая музыка в исполнении дудок, свирелей и труб, отчего могли расплавиться любые мозги. Ксавье Бонна и его продюсер П. Ж. С. поджидали меня за маленьким столиком. Одежда Ксавье еще раз подтверждала, что успех отнюдь не вскружил ему голову: режиссер по-прежнему щеголял в бежевой куртке с капюшоном, надетой поверх черно-серого свитера. Зато П. Ж. С. сидел в новой тройке и наконец-то выглядел настоящим продюсером. Бонна ненавидел любые условности, и я устроился рядом, не протянув ему руки и даже не посмотрев на него. Лоранс с ним познакомилась в шестнадцать лет; долгое время, по ее словам, он был влюблен в нее; еще она рассказывала, что Ксавье был «просто напичкан всяческими совершенствами». И всяческими бредовыми идеями; длинный, здоровенный, с тонкими чертами лица, ему могли дать и тридцать, и пятьдесят лет, а он лишь поддакивал; как теперь выяснилось из газет, нашей знаменитости стукнуло сорок. Сорок было и П. Ж. С., но лицом, телосложением, характером и умом он явно не блистал. К моему удивлению, П. Ж. С. встретил меня широкой улыбкой.
И вправду, они меня заинтриговали. Еще со времени учебы в лицее П. Ж. С. находился под сильным влиянием Бонна, потом финансировал все его картины, провалы которых обходились ему все дороже. Последний фильм он даже не довел до конца, и на полпути его сменили профессиональные продюсеры, выкупившие контракт на три четверти. Они-то и потребовали от Бонна среди прочих переделок отказаться от идеи целиком строить музыкальную фонограмму на основе нарочито заумного сочинения Альбана Берга[7]? Когда Ксавье пришел поплакаться к Лоранс, она ему подсказала мое имя. Он ухватился за эту соломинку, видимо, считая, что человек с консерваторским дипломом сочиняет исключительно додекафонную музыку (с первых нот моей партитуры, написанной более-менее в мелодическом ключе, он демонстративно вышел из монтажной). Ну а продолжение этой истории далеко не способствовало нашему примирению: фильм имел успех, собрал восторженную критику, но появились рецензии и другого рода, причем в таких влиятельных изданиях, как «Обсерватер» и «Кайе дю Синема». Когда я вернулся с Балтийского моря, Кориолан, которого от кино Бонна воротило, показал мне эти две заметки. В первой говорилось, что претенциозный зрительный ряд Ксавье Бонна держится только благодаря двум молодым актерам и особенно благодаря музыке. Автор второй вопрошал, почему такая чудесная музыка проиллюстрирована такими невразумительными картинами. Однако все это, очевидно, не слишком раздражало Бонна и не настроило его против меня.
— Ну и что ты думаешь об этом успехе? — спросил он. Голос его звучал устало и презрительно.
— Ты же знаешь, — подхватил я весело, — Лоранс захотелось побывать на Балтике; мы уехали в самый разгар успеха, а вернулись, когда уже все успокоилось. Наконец-то твой фильм идет широким экраном. — И, обратившись к П. Ж. С., добавил: — Для вас это, наверно, чертовски здорово.
— П. Ж. был бы, конечно, доволен, если бы не продал три четверти прав этим пройдохам! — сказал Ксавье. — К тому ж своим диктатом они чуть было не загубили фильм на корню.
Поскольку и моя музыка входила составной частью в этот диктат, я потупил глаза и опять подъехал к П. Ж. С.:
— Во всяком случае, критика приняла Ксавье прекрасно, замечательно!
— Чего уж там, — все так же сардонически отпарировал Бонна, — если эти писуны разок проснутся на просмотре моего фильма, считай уже, что они потрудились на славу. Вообще невероятно! Вот подожди… сейчас припомню… Послушай, ну хотя бы это… «Между Любичем и Штернбергом»[8]?.. «наконец-то сплав изящества и глубины» или… «сделать великий фильм на основе столь простого сюжета мог лишь выдающийся режиссер»… И это еще не все, нет, послушай-послушай… «Бонна сильно рисковал, поразительная удача». И это еще не все!
— Постой! Постой! — вклинился П. Ж. С. — Там есть один изумительный отзыв его коллеги… что-то насчет бритвы и облаков…
— Не вали все в одну кучу! — сурово отрезал Ксавье. — «Бонна не идет по стопам своих коллег, которые тащат нас в грязь или подымают под облака, — он словно скользит по лезвию бритвы».
— Вот-вот, «по лезвию бритвы»! По-моему, это великолепно! К тому же это правда… невероятно, однако правда!
— Представляешь себе? — не унимался Бонна. — Я еще далеко не все цитирую.
Это была его манера зубоскалить; и все же в его глазах и голосе проскальзывали не насмешливые, а скорее счастливые искорки; мне трудно было представить, что столько высказываний о себе самом можно запомнить из одного лишь отвращения.
— Заметьте, — сказал П. Ж. С., — музыка существенно способствовала успеху фильма, это вне сомнения!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента