Страница:
Франсуаза Саган
Поводок
Посвящается Николь Висняк Грюмбаш
1
Потихоньку я вернулся в сумрак нашей спальни. В этой комнате, такой женской, со стенами, затянутыми ситцем, как обычно витал изысканно тяжелый запах духов Лоранс, от которого у меня как обычно немного заболела голова; к тому же с детства моя жена приучена спать при закрытых окнах и ставнях: на этом настояла ее мать, когда обнаружилось, что Лоранс предрасположена к туберкулезу.
Но, распахнув все окна в ванной, я только что надышался упругим и свежим, словно деревенским, воздухом, какой бывает в Париже лишь на рассвете, и теперь, склонившись над моей прекрасной спящей Лоранс, чувствовал себя просто великолепно. Длинные черные пряди волос обрамляли ее классически правильное лицо, делая его похожим на лик романской девы, что я отметил еще в первые дни нашего знакомства. Она вздохнула. Я наклонился и прикоснулся губами к ее шее. И зачем Лоранс постоянно стремилась похудеть — такая привлекательная, цветущая, с черными ресницами, оттеняющими нежно-розовую кожу. Я откинул край одеяла, чтоб чуть больше обнажить ее, но она, словно шокированная этим, натянула его на плечи.
— Ну уж нет! Прошу тебя! Твои причуды… с утра пораньше! Вот еще! Успокойся!
Как многие женщины, она говорила с отвращением в голосе: «Ты только об этом и думаешь!» — стоило лишь заикнуться о своем желании, ну а если не пристаешь к ней, мямлила бесцветным голосом: «Ты меня разлюбил?» Слишком страстная, чтобы выражаться академически, Лоранс тем не менее о любви говорила не как проститутка, а как порядочная женщина — по-детски, безыскусно. Да и кто сегодня умеет говорить о любви? Насколько я знаю, мужчины ничуть не лучше.
— Вот как, — сказал я, — мы уже и рассердились.
— Я не сержусь, я опечалена.
— Опечалена? Почему? Что мне инкриминируется? — спросил я, уже смирившись с тем, что провинился.
И вправду, кажется, накануне за обедом я обменялся двусмысленными фразами с женой какого-то банкира, хотя, по-моему, в нашем разговоре нельзя было уловить даже намека на смысл.
Оказывается, этот банкир был близким другом моего тестя, жуткого типа, — мы с ним рассорились семь лет назад, когда он заявил, будто я жалкий пройдоха и женюсь лишь затем, чтоб ограбить его единственное невинное и драгоценное дитя. А поскольку ему было более свойственно не тихо подозревать, а бурно обвинять, то это прямо-таки сразило Лоранс. И теперь один лишь намек на то, что ему непременно расскажут, как, обчистив его дочку, я к тому же выставляю ее в смешном свете, был для нее невыносим — все семь лет нашего брака моя жена тяготилась родительской немилостью.
Мы познакомились с Лоранс через два или три года после того, как я окончил консерваторию по классу фортепиано, и почти сразу же поженились, хотя ее отец с большим недоверием отнесся к моей карьере виртуоза. И семь лет спустя у него все еще были бы основания сомневаться во мне, если бы случайно меня не попросили написать музыку к одному фильму; фильм имел настоящий успех, и музыку приняли на ура — с тех пор ее исполняли все певцы и оркестры Европы, а теперь и Штатов. Я надеялся, что, получив деньги, смогу вернуть Лоранс хотя бы часть того, что ей задолжал. И вот, совершенно спокойно пережив годы моей праздности и прозябания, Лоранс, как ни странно, казалась напуганной этим чудесным везением, она выглядела такой расстроенной, что я даже сердился и не понимал, отчего ей не хочется разделить со мной радость удачи.
Успех этой мелодии был настолько ошеломительным, что все бросились искать автора. В ужасе Лоранс тотчас уволокла меня на какие-то острова в Балтийском море, чтобы скрыться, как она выражалась с гримаской презрения, от «этих вульгарных журналистов». Не найдя меня, они накинулись на режиссера и актеров, и, когда мы вернулись в Париж, никто здесь уже не интересовался моей персоной. И все-таки раздражение, ярость и недоверие Лоранс ко мне не исчезли, словно и я был в чем-то виноват.
С другой стороны, я не просто пенял ей за отношение к моему успеху, но и пытался понять ее. Лоранс выходила или хотела выйти замуж за известного пианиста, виртуоза, хотя я так и не стал им (правда, этим она меня никогда не попрекала). Однако и стала она женой не какого-нибудь сочинителя поп-музычки, ведь не ради какого-то шлягерника порвала она с семьей, пренебрегла волей отца и его угрозами лишить ее наследства, навязывала целых семь лет своим друзьям, снобам и меломанам, в качестве своего мужа и музыканта общество человека, которого они величали жиголо, впрочем, на мой взгляд, совершенно безосновательно — мы с Лоранс одного возраста, она по-настоящему красива и обожает музыку.
Во всяком случае, перед свадьбой Лоранс заявила, что искусство важнее денег, принцип абсурдный в глазах ее родных (но я надеялся доказать его правильность всеми доступными и небесприятными, по ее словам, средствами). Ей пришлось бороться за то, чтобы меня приняли в этом кругу снобов, плутов и лицемеров, которые были, впрочем, ничуть не хуже других; они-то и дали моему тестю добро на право презирать меня. Бедняга, ему пришлось смириться с тем, что его жена, умирая, завещала нам все свое состояние (все-таки мать Лоранс была единственной симпатичной личностью в этой семейке. В ней еще оставалось нечто привлекательное, и, должен признаться, не скончайся она так вовремя, я был бы весьма огорчен ее смертью).
Итак, я, конечно, понимал, что мне надо подбодрить Лоранс.
— Дорогая, я не обманываю тебя, и ты это знаешь! Да-да, — настаивал я, — и ты это знаешь! Я сам, сам это выбрал. Уже то, что ты мне даешь приют, еду, одежду, карманные деньги, сигареты, машину, страховки…
— Замолчи! — выпалила она.
Лоранс не выносила, когда я принимался перечислять ее благодеяния, или, вернее, она не выносила, когда это делал именно я, в этом она видела что-то настораживающе-мазохистское, как будто напоминание о великодушии, с которым она оберегала меня от нищеты, не служило лишней причиной, чтоб любить ее.
— Хватит! — крикнула она, наклоняясь ко мне. — Хватит! — И обвила руками мою шею. — Хватит! — Прижалась своей щекой к моей.
— Успокойся, успокойся, — повторял я, укачивая ее. — Ты же сама видела эту бедняжку, костлявую, с соломенными волосами и нос торчком. Помнишь?
— Не знаю. Может, и так…
— Не хочешь же ты сказать, что она в моем вкусе? — Я и сам расхохотался от такой нелепицы. — Пожалуйста, посмотри на себя.
Она кивнула, пробормотав: «Да, наверно…» (как будто в чередовании контрастов не было своей прелести. Но если женщине и нужна логика, то лишь для того, чтобы чувствовать себя счастливой). Ну уж в следующий раз я постараюсь держаться подальше от этой особы.
Я встал.
— Ладно! Пойду-ка ограблю Ни-гроша, — сказал, как отрезал, стараясь, чтоб мой смех над этой избитой шуткой прозвучал как можно громче; я все-таки надеялся развеселить Лоранс, а самому тем временем ретироваться из комнаты, пока игривое выражение ее лица не сменилось на раздосадованное, ну а мое лицо не вытянулось в виноватую мину; Лоранс терпеть не могла, когда я уходил из дома, даже если и не говорила мне об этом, — трудно сказать, характер ли такой или это нервы. Во всяком случае, по-моему, замечательная реакция после семи лет замужества, и ее стоит занести в актив моей благоверной.
У меня как раз хватило времени на то, чтобы выскользнуть в дверь и спуститься по лестнице. Ни-гроша, к которому я направился, было прозвищем владельца издательства «Дельта Блюз Продакшнз», где вышла моя композиция «Ливни». Несмотря на все эти американизмы и непрестанные поездки в Нью-Йорк, фамилия Палассу не менее, чем эксцентричные костюмы и двуцветные ботинки, выдавала его южное происхождение. Фердинан Палассу[1] имел отвратительную репутацию скупого и бессовестного издателя, однако способного подкормить своих несушек, если те давали ему хоть какой-нибудь доход — что как раз я и сделал — и если они Достаточно бурно требовали свои гонорары — что я собирался сделать с помощью моего лучшего друга Кориолана Латло.
У нас было общее прошлое и одинаковый возраст. Мы родились в одном и том же году на одной и той же улице одного и того же округа. Учились в одном и том же лицее, служили в одной и той же казарме, кадрили одних и тех же девчонок, сидели на одной и той же мели, пока не появилась Лоранс. С самого первого дня они невзлюбили друг друга, и я бы к этому привык, если бы каждый не старался продемонстрировать свою антипатию при любом удобном случае: она говорила, что он всего лишь изображает из себя гуляку, а он называл ее мещанкой, да к тому же явно переигрывающей свою роль, — со временем шутка переросла в упрек.
Как обычно, мы условились о встрече перед кафе «Льон де Бельфор» — нашей «штаб-квартирой». Автомастерская Кориолана находилась в конце улицы Дагерр, а его букмекерская контора — на улице Фру-адво, всего лишь в двух минутах ходьбы от нашей квартиры.
Из всей недвижимости, принадлежавшей матери Лоранс, мы выбрали квартиру на шестом этаже дома, возвышавшегося над бульваром Распай, сразу за Монпарнасом; благодаря этому я жил в трехстах метрах не только от Кориолана, но и неподалеку от квартала моего детства, что тщательно скрывал от Лоранс. Если б она узнала об этом раньше, то из всех квартир, принадлежавших ее семье, наверняка бы выбрала что-нибудь подальше от квартала, который я знал как свои пять пальцев. Лоранс захотелось бы пересадить меня на новую почву и — помимо новой жизни, новой любви и нового уюта — предложить мне новый округ. Ей так и не удалось полностью умыкнуть своего музыканта из его прошлой жизни, а те несколько попыток переехать в другое место, которые она последовательно и методично предпринимала, разбились о мою инертность. Конечно же, ни за что на свете я бы не стал противиться ее решениям, разрушать ее счастье — в конце концов, речь шла и о моем, — и я, безусловно, старался ей не перечить. К тому же эти размолвки почти всегда заканчивались для меня приступами какой-то почти дамской мигрени, долгими периодами упадка сил, тягостного молчания; все это настолько обескураживало Лоранс, что и она старалась особенно не давить на меня… короче, мы там и остались — то есть на бульваре Распай.
Итак, я отправился на встречу с Кориоланом и, хотя надо было пройти всего пару шагов, воспользовался своим роскошным двухместным автомобилем, который Лоранс подарила мне три года назад на день рождения; он был похож на черного зверя, прекрасного, мощного, грациозного, как музыка Равеля; его бока блестели под лучами выглянувшего из-за туч утреннего солнца. Париж был пуст, и я прокатился в свое удовольствие под мурлыканье мотора, сделав круг — вдоль бульваров Распай и Монпарнас, затем по авеню Обсерватуар. То дождило, а то вдруг проглядывало солнце, и прохожим надоело надевать и снимать плащи, в конце концов все попрятались под крыши. Пустынные мокрые улицы, сверкая, ныряли под капот моей машины, как гигантские гладкие тюлени. Воздух трепетал, и мне казалось, будто я бесшумно и без малейшего усилия скольжу внутри одной из этих капелек, сотканных из солнца и дождя, воздуха и облаков, ветра и пространства, — чудесное мгновение, которое ни один метеоролог не смог бы описать, — случайный, редкий дар изменчивого неба. Зато на бульварах вся проезжая часть от кромки тротуара до белой полосы была усыпана листьями, которые прошлой ночью бездумно и яростно сорвала с деревьев буря, не пощадив ни простодушных и наивных побегов, ни старых, порыжелых листьев. Машинально включив дворники, я увидел, как эти листья, скапливаясь, сползают по ветровому стеклу, перемешиваются с изломанными струйками дождя. Пока усердный механизм разделял их на две отары, чтобы тут же сбросить в сточную канаву, на последний выгон, листья, мне казалось, цепляются за стылые стекла, заглядывают мне в лицо и умоляют сделать для них что-то — но что именно мой холодный рассудок горожанина не мог понять.
Для меня приступы подобной чувствительности в общем-то неудивительны, хотя я и считаюсь человеком уравновешенным. Люди совершенно не разбираются в некоторых вещах, не представляют, даже вообразить себе не могут, что все, к чему мы можем прикоснуться и уничтожить, обладает нервами, способно страдать, стонать, кричать, а я понял, что скрывается за этой беззащитностью и безмолвием — безмолвием ужаса, — и эта догадка порой сводила меня с ума. Как музыкант, я знал, что собаки восприимчивее к звукам, чем люди, наше ухо не улавливает и сотой доли того, что звучит вокруг, а звуки, издаваемые травой, когда на нее наступают, не воспроизведет ни один, даже самый совершенный, синтезатор. — Наконец-то!
Дверца отворилась, и Кориолан просунул голову в машину. У него был вид вечно оскорбленного испанца, хотя сейчас лицо моего друга расплывалось в улыбке. Порой некоторое несоответствие между внешним видом и характером может привести в замешательство, но в случае Кориолана это просто ошеломляло. Внешне он воплощал собой настолько совершенную аллегорию испанского дворянина, получившего смертельное оскорбление, что даже его лучшие друзья, хотя и любили нежно Кориолана, предпочитали видеть его грустным. И мало кто из женщин, уступив уговорам благородного идальго, не был потрясен, проснувшись в одной постели с разбитным малым; из-за этого на вечеринках, где ему хотелось бы повеселиться, Кориолан зачастую был вынужден сохранять на лице меланхолическую мину, чтобы не потерять благорасположения своей подружки. Будучи серьезным, он производил впечатление и располагал к себе, как может нравиться и привлекать идальго; в смешливом же настроении смущал и разочаровывал, как разочаровывает и смущает выдающий себя за дворянина проходимец. Может, такая несправедливость судьбы кого-нибудь и угнетала, но не Кориолана, поскольку у него не только на лице было написано, что он гордый, храбрый и честолюбивый малый, но это и соответствовало действительности, даже если кто-то, поневоле введенный в заблуждение, и принимал эти достоинства за бездумность, упрямство и спесь. Во всяком случае, это был мой друг, мой лучший друг, а после женитьбы — мой единственный друг, поскольку наши с Лоранс взгляды на дружбу не совпадали.
— Куда едем? — спросил он, вытянувшись на переднем сиденье с довольным видом, который у него был всегда, когда он смотрел на меня, и я почувствовал к нему прилив благодарности. Более верного, внимательного товарища трудно себе представить; краем глаза я отметил, как он был одет, — значит, снова денежные дела идут из рук вон плохо; но от Лоранс он бы не взял ни одного су, а у меня" последние семь лет других денег не водилось.
— Надо обязательно вырвать деньги у Ни-гроша, — сказал я как можно убедительнее. — Повсюду играют «Ливни», а он заявляет, что SACEM[2] ему ничего не выплатило.
— Вот ворюга! — благодушно изрек Кориолан. — Всегда одно и то же! Каждый раз, когда ты зарабатываешь хотя бы десять франков, этот тип прикарманивает себе полтора только потому, что ему присылают квитанцию и он делает расчеты, представляешь! И еще не хочет тебе платить. Это уж чересчур! Откуда он, собственно, взялся?
— Ну, по-моему, он из Ниццы или Тулона, точно не знаю. Голова у него варит, хотя он и жаждет, чтобы его принимали за коренного ньюйоркца. Увидишь.
— Я им займусь, — заявил Кориолан, потирая руки.
Потом он принялся распевать во все горло квартет Шуберта, от которого, по его словам, вот уже месяц никак не мог отвязаться. Дело в том, что этот автомеханик и букмекер был одним из наиболее авторитетных музыкальных экспертов, сотрудничать с которым стремились крупные европейские журналы, к мнению которого прислушивались исполнители мировой величины, настолько его память, культура, интуиция во всех областях музыки ошеломляли; но он не хотел заниматься этим ради заработка, уж не знаю, из романтических или каких других ностальгических переживаний.
Кориолан перестал петь и повернулся ко мне:
— Ну а твоя жена? Она потихоньку привыкает к твоему успеху?
Уж не знаю, кто его оповестил о наших с ней размолвках. Суховато и раздраженно я ответил:
— И да и нет… Ты же знаешь, что она хотела бы видеть меня великим пианистом…
Кориолан рассмеялся:
— Ну-ну-ну! Да она и сама в это ни секунды не верит. Даже она! Ты не упражнялся уже целых три года… Чем ты занимаешься в своей знаменитой студии? Небось, читаешь детективы? Да ты сегодня не справился бы и с этюдами Черни; уж это понять у нее ума хватит! Какой ты теперь виртуоз? Для этого, старик, нужно работать, и сам знаешь как!
— Ну и чего же, по-твоему, она от меня хочет? И вообще, чего ей надо от меня?
— Чего ей от тебя надо? Чего она хочет? Да ничего, старик, ничего. Хотя нет: всего! Она хочет, чтобы ты был рядом и ничем не занимался. А ты еще не понял? Она хочет тебя — и точка! Вот единственная романтическая черточка в твоем вампире.
Тут зазвонил телефон, и Кориолан подавленно замолчал: больше всего в моей машине его завораживала эта штуковина. Я снял трубку и, естественно, ничего не услышал: тишина. Только Лоранс знала номер, и просто так она бы меня не побеспокоила. Значит, ошибка на линии. Однако мы уже подъезжали к конторе моего издателя.
Бюро Палассу — просто шарж на другие офисы Елисейских полей. По зачуханной лестнице надо было подняться на третий этаж к грязноватой двери, рядом с которой все-таки висела табличка «Дельта Блюз» — серебряными буквами по черному мрамору.
— А почему «Дельта Блюз»? — усмехнулся Кориолан. — Почему не «Тулонский таракан»? — предложил он, вышагивая за мной по слишком ворсистому паласу в приемной. Эффектная секретарша поведала нам, что издатель совещается по телефону с другим набобом, чем он и вправду занимался в довольно запальчивом тоне. Но, увидев нас, он заторопился, скроил измученную физиономию, хотя и не прервал разговора; впрочем, ему так и не пришло в голову извиниться, когда он положил трубку. Лично я привык к медвежьим манерам деловых людей: все друзья Лоранс занимают посты, с высоты которых мою вынужденную праздность можно только презирать, что они и делают, даже если втайне завидуют моему положению. — Но такое отношение со стороны Палассу, который в некотором роде кормится и за мой счет — и, говорят, неплохо, — кажется мне немного неуместным.
— Как поживает ваша очаровательная супруга? — осведомился он светским, как ему казалось, тоном.
— Хорошо, хорошо. Вы знакомы с Кориоланом?
— Ах, здравствуйте, месье! Вы пришли со своим испанским другом, мой дорогой Венсан? Вы никогда не ходите один?
Он еще и шутил! Я взорвался:
— Кориолан — мой импресарио! Он пришел по моей просьбе, чтобы объясниться с вами по поводу ваших задержек с выплатой.
— Ну уж! — хохотнул Кориолан, но, перехватив мой взгляд, замолчал.
Ни-гроша, казалось, опешил.
— Импресарио? Но вы же понимаете, мой дорогой друг, это профессия… простите, не знаю вашего имени… обычно в своем кругу мы все знакомы друг с другом… тут нужен опыт, подход, хватка, ну и умение помозговать…
— По-вашему, у меня не хватает извилин? — спросил Кориолан тонким инквизиторским голосом, и я отвернулся, уже не опасаясь за свое финансовое будущее.
Однако, посмотрев на ситуацию с другой стороны, я пришел в ужас: что я натворил? Сделать Кориолана своим импресарио, чтобы дать ему средства к существованию, — идея, безусловно, гениальная. Но что об этом подумает Лоранс? Я выбрал своим финансовым агентом человека, о полной безответственности которого она твердила мне целых семь лет; в ее глазах это будет выглядеть умышленным оскорблением, еще одним доказательством того, с каким презрением я отношусь к ее мнению. Она ни за что не поверит, что я сделал это ненароком, скуки ради, разозлившись на Ни-гроша, ну и, конечно же, из добрых чувств к Кориолану. Не поверит, что я всего лишь схохмил. (В сущности, все люди таковы: то, что их проклятущие советы забыли, забыли напрочь, не может служить оправданием того, что этим советам не последовали.) Вдруг я увидел прямо перед собой за окном, над трепещущими каштанами Елисейских полей, измученное и возмущенное лицо бедной Лоранс. Я перевел взгляд на Ни-гроша, который с широко раскрытыми глазами, утонув в своем кресле, внимал Кориолану.
— …Тут был у меня, как и вы, один клиент, который играл на тотализаторе в Нейи, ему просто не хотелось выплачивать долги. Во всем остальном симпатичный… великолепная контора на авеню Опера, счет в солидном банке — в общем, все как надо. Да только задолжал пятьсот тысяч франков новыми. Мне пришлось обеспокоиться, навестить его на авеню Опера, вот как сегодня я заглянул на Елисейские поля. Признаюсь, мне нравится только XIV округ. Лучше бы вам сразу отстегнуть Венсану то, что вы ему задолжали, иначе… — Он наклонился и понизил голос; я безрезультатно прислушивался…
— Ну что вы, что вы, дорогой Кориолан… — бормотал Ни-гроша. — Вы же знаете, как SACEM тянет с выплатой, — прибавил он громко.
Кориолан снова наклонился, одним жестом смахнул все отговорки и тихим голосом опять принялся что-то ему втолковывать. Ни-гроша отнекивался все тише и наконец, перейдя на шепот, достал из своего стола какие-то бумаги. Кориолан бросил на меня торжествующий взгляд, я ему ответил бодренькой улыбкой. Что бы там ни было, именно в такие мгновения достоинства друзей особенно бросаются в глаза.
Короче, я был очарован, Кориолан был очарован, и, как ни странно, Ни-гроша тоже, кажется, вздохнул с облегчением. И мы втроем отправились перекусить в компании клиентов «Дельта Блюз» — музыкантов какой-то рок-группы и одной известной певицы. Уступив настояниям и доводам моих спутников, я махнул рукой на угрызения совести и решил позвонить Лоранс и сказать ей, что не вернусь к обеду. Я уже давно не боялся выглядеть смешным, и мои сообщники решили обвинить меня в прижимистости — оба с убежденным видом твердили, что расплачиваться в ресторане должен я. К тому же вся эта история с Кориоланом в роли импресарио и без того сулила мне такие семейные ссоры, что эти два лишних часа погоды уже не делали. Правда, позвонить домой попросил гардеробщицу, потому что отлично знал: стоит мне самому заявить Лоранс о своем отступничестве, как она ответит на мои извинения так ядовито-снисходительно, что уж лучше бы отругала; а я был в добром настроении, в слишком добром, чтобы, видя беззаботные, сияющие, веселые глаза Кориолана, позволить хотя бы маленькой тени набежать на мое счастье. Порой и я становился эгоистом…
Но, распахнув все окна в ванной, я только что надышался упругим и свежим, словно деревенским, воздухом, какой бывает в Париже лишь на рассвете, и теперь, склонившись над моей прекрасной спящей Лоранс, чувствовал себя просто великолепно. Длинные черные пряди волос обрамляли ее классически правильное лицо, делая его похожим на лик романской девы, что я отметил еще в первые дни нашего знакомства. Она вздохнула. Я наклонился и прикоснулся губами к ее шее. И зачем Лоранс постоянно стремилась похудеть — такая привлекательная, цветущая, с черными ресницами, оттеняющими нежно-розовую кожу. Я откинул край одеяла, чтоб чуть больше обнажить ее, но она, словно шокированная этим, натянула его на плечи.
— Ну уж нет! Прошу тебя! Твои причуды… с утра пораньше! Вот еще! Успокойся!
Как многие женщины, она говорила с отвращением в голосе: «Ты только об этом и думаешь!» — стоило лишь заикнуться о своем желании, ну а если не пристаешь к ней, мямлила бесцветным голосом: «Ты меня разлюбил?» Слишком страстная, чтобы выражаться академически, Лоранс тем не менее о любви говорила не как проститутка, а как порядочная женщина — по-детски, безыскусно. Да и кто сегодня умеет говорить о любви? Насколько я знаю, мужчины ничуть не лучше.
— Вот как, — сказал я, — мы уже и рассердились.
— Я не сержусь, я опечалена.
— Опечалена? Почему? Что мне инкриминируется? — спросил я, уже смирившись с тем, что провинился.
И вправду, кажется, накануне за обедом я обменялся двусмысленными фразами с женой какого-то банкира, хотя, по-моему, в нашем разговоре нельзя было уловить даже намека на смысл.
Оказывается, этот банкир был близким другом моего тестя, жуткого типа, — мы с ним рассорились семь лет назад, когда он заявил, будто я жалкий пройдоха и женюсь лишь затем, чтоб ограбить его единственное невинное и драгоценное дитя. А поскольку ему было более свойственно не тихо подозревать, а бурно обвинять, то это прямо-таки сразило Лоранс. И теперь один лишь намек на то, что ему непременно расскажут, как, обчистив его дочку, я к тому же выставляю ее в смешном свете, был для нее невыносим — все семь лет нашего брака моя жена тяготилась родительской немилостью.
Мы познакомились с Лоранс через два или три года после того, как я окончил консерваторию по классу фортепиано, и почти сразу же поженились, хотя ее отец с большим недоверием отнесся к моей карьере виртуоза. И семь лет спустя у него все еще были бы основания сомневаться во мне, если бы случайно меня не попросили написать музыку к одному фильму; фильм имел настоящий успех, и музыку приняли на ура — с тех пор ее исполняли все певцы и оркестры Европы, а теперь и Штатов. Я надеялся, что, получив деньги, смогу вернуть Лоранс хотя бы часть того, что ей задолжал. И вот, совершенно спокойно пережив годы моей праздности и прозябания, Лоранс, как ни странно, казалась напуганной этим чудесным везением, она выглядела такой расстроенной, что я даже сердился и не понимал, отчего ей не хочется разделить со мной радость удачи.
Успех этой мелодии был настолько ошеломительным, что все бросились искать автора. В ужасе Лоранс тотчас уволокла меня на какие-то острова в Балтийском море, чтобы скрыться, как она выражалась с гримаской презрения, от «этих вульгарных журналистов». Не найдя меня, они накинулись на режиссера и актеров, и, когда мы вернулись в Париж, никто здесь уже не интересовался моей персоной. И все-таки раздражение, ярость и недоверие Лоранс ко мне не исчезли, словно и я был в чем-то виноват.
С другой стороны, я не просто пенял ей за отношение к моему успеху, но и пытался понять ее. Лоранс выходила или хотела выйти замуж за известного пианиста, виртуоза, хотя я так и не стал им (правда, этим она меня никогда не попрекала). Однако и стала она женой не какого-нибудь сочинителя поп-музычки, ведь не ради какого-то шлягерника порвала она с семьей, пренебрегла волей отца и его угрозами лишить ее наследства, навязывала целых семь лет своим друзьям, снобам и меломанам, в качестве своего мужа и музыканта общество человека, которого они величали жиголо, впрочем, на мой взгляд, совершенно безосновательно — мы с Лоранс одного возраста, она по-настоящему красива и обожает музыку.
Во всяком случае, перед свадьбой Лоранс заявила, что искусство важнее денег, принцип абсурдный в глазах ее родных (но я надеялся доказать его правильность всеми доступными и небесприятными, по ее словам, средствами). Ей пришлось бороться за то, чтобы меня приняли в этом кругу снобов, плутов и лицемеров, которые были, впрочем, ничуть не хуже других; они-то и дали моему тестю добро на право презирать меня. Бедняга, ему пришлось смириться с тем, что его жена, умирая, завещала нам все свое состояние (все-таки мать Лоранс была единственной симпатичной личностью в этой семейке. В ней еще оставалось нечто привлекательное, и, должен признаться, не скончайся она так вовремя, я был бы весьма огорчен ее смертью).
Итак, я, конечно, понимал, что мне надо подбодрить Лоранс.
— Дорогая, я не обманываю тебя, и ты это знаешь! Да-да, — настаивал я, — и ты это знаешь! Я сам, сам это выбрал. Уже то, что ты мне даешь приют, еду, одежду, карманные деньги, сигареты, машину, страховки…
— Замолчи! — выпалила она.
Лоранс не выносила, когда я принимался перечислять ее благодеяния, или, вернее, она не выносила, когда это делал именно я, в этом она видела что-то настораживающе-мазохистское, как будто напоминание о великодушии, с которым она оберегала меня от нищеты, не служило лишней причиной, чтоб любить ее.
— Хватит! — крикнула она, наклоняясь ко мне. — Хватит! — И обвила руками мою шею. — Хватит! — Прижалась своей щекой к моей.
— Успокойся, успокойся, — повторял я, укачивая ее. — Ты же сама видела эту бедняжку, костлявую, с соломенными волосами и нос торчком. Помнишь?
— Не знаю. Может, и так…
— Не хочешь же ты сказать, что она в моем вкусе? — Я и сам расхохотался от такой нелепицы. — Пожалуйста, посмотри на себя.
Она кивнула, пробормотав: «Да, наверно…» (как будто в чередовании контрастов не было своей прелести. Но если женщине и нужна логика, то лишь для того, чтобы чувствовать себя счастливой). Ну уж в следующий раз я постараюсь держаться подальше от этой особы.
Я встал.
— Ладно! Пойду-ка ограблю Ни-гроша, — сказал, как отрезал, стараясь, чтоб мой смех над этой избитой шуткой прозвучал как можно громче; я все-таки надеялся развеселить Лоранс, а самому тем временем ретироваться из комнаты, пока игривое выражение ее лица не сменилось на раздосадованное, ну а мое лицо не вытянулось в виноватую мину; Лоранс терпеть не могла, когда я уходил из дома, даже если и не говорила мне об этом, — трудно сказать, характер ли такой или это нервы. Во всяком случае, по-моему, замечательная реакция после семи лет замужества, и ее стоит занести в актив моей благоверной.
У меня как раз хватило времени на то, чтобы выскользнуть в дверь и спуститься по лестнице. Ни-гроша, к которому я направился, было прозвищем владельца издательства «Дельта Блюз Продакшнз», где вышла моя композиция «Ливни». Несмотря на все эти американизмы и непрестанные поездки в Нью-Йорк, фамилия Палассу не менее, чем эксцентричные костюмы и двуцветные ботинки, выдавала его южное происхождение. Фердинан Палассу[1] имел отвратительную репутацию скупого и бессовестного издателя, однако способного подкормить своих несушек, если те давали ему хоть какой-нибудь доход — что как раз я и сделал — и если они Достаточно бурно требовали свои гонорары — что я собирался сделать с помощью моего лучшего друга Кориолана Латло.
У нас было общее прошлое и одинаковый возраст. Мы родились в одном и том же году на одной и той же улице одного и того же округа. Учились в одном и том же лицее, служили в одной и той же казарме, кадрили одних и тех же девчонок, сидели на одной и той же мели, пока не появилась Лоранс. С самого первого дня они невзлюбили друг друга, и я бы к этому привык, если бы каждый не старался продемонстрировать свою антипатию при любом удобном случае: она говорила, что он всего лишь изображает из себя гуляку, а он называл ее мещанкой, да к тому же явно переигрывающей свою роль, — со временем шутка переросла в упрек.
Как обычно, мы условились о встрече перед кафе «Льон де Бельфор» — нашей «штаб-квартирой». Автомастерская Кориолана находилась в конце улицы Дагерр, а его букмекерская контора — на улице Фру-адво, всего лишь в двух минутах ходьбы от нашей квартиры.
Из всей недвижимости, принадлежавшей матери Лоранс, мы выбрали квартиру на шестом этаже дома, возвышавшегося над бульваром Распай, сразу за Монпарнасом; благодаря этому я жил в трехстах метрах не только от Кориолана, но и неподалеку от квартала моего детства, что тщательно скрывал от Лоранс. Если б она узнала об этом раньше, то из всех квартир, принадлежавших ее семье, наверняка бы выбрала что-нибудь подальше от квартала, который я знал как свои пять пальцев. Лоранс захотелось бы пересадить меня на новую почву и — помимо новой жизни, новой любви и нового уюта — предложить мне новый округ. Ей так и не удалось полностью умыкнуть своего музыканта из его прошлой жизни, а те несколько попыток переехать в другое место, которые она последовательно и методично предпринимала, разбились о мою инертность. Конечно же, ни за что на свете я бы не стал противиться ее решениям, разрушать ее счастье — в конце концов, речь шла и о моем, — и я, безусловно, старался ей не перечить. К тому же эти размолвки почти всегда заканчивались для меня приступами какой-то почти дамской мигрени, долгими периодами упадка сил, тягостного молчания; все это настолько обескураживало Лоранс, что и она старалась особенно не давить на меня… короче, мы там и остались — то есть на бульваре Распай.
Итак, я отправился на встречу с Кориоланом и, хотя надо было пройти всего пару шагов, воспользовался своим роскошным двухместным автомобилем, который Лоранс подарила мне три года назад на день рождения; он был похож на черного зверя, прекрасного, мощного, грациозного, как музыка Равеля; его бока блестели под лучами выглянувшего из-за туч утреннего солнца. Париж был пуст, и я прокатился в свое удовольствие под мурлыканье мотора, сделав круг — вдоль бульваров Распай и Монпарнас, затем по авеню Обсерватуар. То дождило, а то вдруг проглядывало солнце, и прохожим надоело надевать и снимать плащи, в конце концов все попрятались под крыши. Пустынные мокрые улицы, сверкая, ныряли под капот моей машины, как гигантские гладкие тюлени. Воздух трепетал, и мне казалось, будто я бесшумно и без малейшего усилия скольжу внутри одной из этих капелек, сотканных из солнца и дождя, воздуха и облаков, ветра и пространства, — чудесное мгновение, которое ни один метеоролог не смог бы описать, — случайный, редкий дар изменчивого неба. Зато на бульварах вся проезжая часть от кромки тротуара до белой полосы была усыпана листьями, которые прошлой ночью бездумно и яростно сорвала с деревьев буря, не пощадив ни простодушных и наивных побегов, ни старых, порыжелых листьев. Машинально включив дворники, я увидел, как эти листья, скапливаясь, сползают по ветровому стеклу, перемешиваются с изломанными струйками дождя. Пока усердный механизм разделял их на две отары, чтобы тут же сбросить в сточную канаву, на последний выгон, листья, мне казалось, цепляются за стылые стекла, заглядывают мне в лицо и умоляют сделать для них что-то — но что именно мой холодный рассудок горожанина не мог понять.
Для меня приступы подобной чувствительности в общем-то неудивительны, хотя я и считаюсь человеком уравновешенным. Люди совершенно не разбираются в некоторых вещах, не представляют, даже вообразить себе не могут, что все, к чему мы можем прикоснуться и уничтожить, обладает нервами, способно страдать, стонать, кричать, а я понял, что скрывается за этой беззащитностью и безмолвием — безмолвием ужаса, — и эта догадка порой сводила меня с ума. Как музыкант, я знал, что собаки восприимчивее к звукам, чем люди, наше ухо не улавливает и сотой доли того, что звучит вокруг, а звуки, издаваемые травой, когда на нее наступают, не воспроизведет ни один, даже самый совершенный, синтезатор. — Наконец-то!
Дверца отворилась, и Кориолан просунул голову в машину. У него был вид вечно оскорбленного испанца, хотя сейчас лицо моего друга расплывалось в улыбке. Порой некоторое несоответствие между внешним видом и характером может привести в замешательство, но в случае Кориолана это просто ошеломляло. Внешне он воплощал собой настолько совершенную аллегорию испанского дворянина, получившего смертельное оскорбление, что даже его лучшие друзья, хотя и любили нежно Кориолана, предпочитали видеть его грустным. И мало кто из женщин, уступив уговорам благородного идальго, не был потрясен, проснувшись в одной постели с разбитным малым; из-за этого на вечеринках, где ему хотелось бы повеселиться, Кориолан зачастую был вынужден сохранять на лице меланхолическую мину, чтобы не потерять благорасположения своей подружки. Будучи серьезным, он производил впечатление и располагал к себе, как может нравиться и привлекать идальго; в смешливом же настроении смущал и разочаровывал, как разочаровывает и смущает выдающий себя за дворянина проходимец. Может, такая несправедливость судьбы кого-нибудь и угнетала, но не Кориолана, поскольку у него не только на лице было написано, что он гордый, храбрый и честолюбивый малый, но это и соответствовало действительности, даже если кто-то, поневоле введенный в заблуждение, и принимал эти достоинства за бездумность, упрямство и спесь. Во всяком случае, это был мой друг, мой лучший друг, а после женитьбы — мой единственный друг, поскольку наши с Лоранс взгляды на дружбу не совпадали.
— Куда едем? — спросил он, вытянувшись на переднем сиденье с довольным видом, который у него был всегда, когда он смотрел на меня, и я почувствовал к нему прилив благодарности. Более верного, внимательного товарища трудно себе представить; краем глаза я отметил, как он был одет, — значит, снова денежные дела идут из рук вон плохо; но от Лоранс он бы не взял ни одного су, а у меня" последние семь лет других денег не водилось.
— Надо обязательно вырвать деньги у Ни-гроша, — сказал я как можно убедительнее. — Повсюду играют «Ливни», а он заявляет, что SACEM[2] ему ничего не выплатило.
— Вот ворюга! — благодушно изрек Кориолан. — Всегда одно и то же! Каждый раз, когда ты зарабатываешь хотя бы десять франков, этот тип прикарманивает себе полтора только потому, что ему присылают квитанцию и он делает расчеты, представляешь! И еще не хочет тебе платить. Это уж чересчур! Откуда он, собственно, взялся?
— Ну, по-моему, он из Ниццы или Тулона, точно не знаю. Голова у него варит, хотя он и жаждет, чтобы его принимали за коренного ньюйоркца. Увидишь.
— Я им займусь, — заявил Кориолан, потирая руки.
Потом он принялся распевать во все горло квартет Шуберта, от которого, по его словам, вот уже месяц никак не мог отвязаться. Дело в том, что этот автомеханик и букмекер был одним из наиболее авторитетных музыкальных экспертов, сотрудничать с которым стремились крупные европейские журналы, к мнению которого прислушивались исполнители мировой величины, настолько его память, культура, интуиция во всех областях музыки ошеломляли; но он не хотел заниматься этим ради заработка, уж не знаю, из романтических или каких других ностальгических переживаний.
Кориолан перестал петь и повернулся ко мне:
— Ну а твоя жена? Она потихоньку привыкает к твоему успеху?
Уж не знаю, кто его оповестил о наших с ней размолвках. Суховато и раздраженно я ответил:
— И да и нет… Ты же знаешь, что она хотела бы видеть меня великим пианистом…
Кориолан рассмеялся:
— Ну-ну-ну! Да она и сама в это ни секунды не верит. Даже она! Ты не упражнялся уже целых три года… Чем ты занимаешься в своей знаменитой студии? Небось, читаешь детективы? Да ты сегодня не справился бы и с этюдами Черни; уж это понять у нее ума хватит! Какой ты теперь виртуоз? Для этого, старик, нужно работать, и сам знаешь как!
— Ну и чего же, по-твоему, она от меня хочет? И вообще, чего ей надо от меня?
— Чего ей от тебя надо? Чего она хочет? Да ничего, старик, ничего. Хотя нет: всего! Она хочет, чтобы ты был рядом и ничем не занимался. А ты еще не понял? Она хочет тебя — и точка! Вот единственная романтическая черточка в твоем вампире.
Тут зазвонил телефон, и Кориолан подавленно замолчал: больше всего в моей машине его завораживала эта штуковина. Я снял трубку и, естественно, ничего не услышал: тишина. Только Лоранс знала номер, и просто так она бы меня не побеспокоила. Значит, ошибка на линии. Однако мы уже подъезжали к конторе моего издателя.
Бюро Палассу — просто шарж на другие офисы Елисейских полей. По зачуханной лестнице надо было подняться на третий этаж к грязноватой двери, рядом с которой все-таки висела табличка «Дельта Блюз» — серебряными буквами по черному мрамору.
— А почему «Дельта Блюз»? — усмехнулся Кориолан. — Почему не «Тулонский таракан»? — предложил он, вышагивая за мной по слишком ворсистому паласу в приемной. Эффектная секретарша поведала нам, что издатель совещается по телефону с другим набобом, чем он и вправду занимался в довольно запальчивом тоне. Но, увидев нас, он заторопился, скроил измученную физиономию, хотя и не прервал разговора; впрочем, ему так и не пришло в голову извиниться, когда он положил трубку. Лично я привык к медвежьим манерам деловых людей: все друзья Лоранс занимают посты, с высоты которых мою вынужденную праздность можно только презирать, что они и делают, даже если втайне завидуют моему положению. — Но такое отношение со стороны Палассу, который в некотором роде кормится и за мой счет — и, говорят, неплохо, — кажется мне немного неуместным.
— Как поживает ваша очаровательная супруга? — осведомился он светским, как ему казалось, тоном.
— Хорошо, хорошо. Вы знакомы с Кориоланом?
— Ах, здравствуйте, месье! Вы пришли со своим испанским другом, мой дорогой Венсан? Вы никогда не ходите один?
Он еще и шутил! Я взорвался:
— Кориолан — мой импресарио! Он пришел по моей просьбе, чтобы объясниться с вами по поводу ваших задержек с выплатой.
— Ну уж! — хохотнул Кориолан, но, перехватив мой взгляд, замолчал.
Ни-гроша, казалось, опешил.
— Импресарио? Но вы же понимаете, мой дорогой друг, это профессия… простите, не знаю вашего имени… обычно в своем кругу мы все знакомы друг с другом… тут нужен опыт, подход, хватка, ну и умение помозговать…
— По-вашему, у меня не хватает извилин? — спросил Кориолан тонким инквизиторским голосом, и я отвернулся, уже не опасаясь за свое финансовое будущее.
Однако, посмотрев на ситуацию с другой стороны, я пришел в ужас: что я натворил? Сделать Кориолана своим импресарио, чтобы дать ему средства к существованию, — идея, безусловно, гениальная. Но что об этом подумает Лоранс? Я выбрал своим финансовым агентом человека, о полной безответственности которого она твердила мне целых семь лет; в ее глазах это будет выглядеть умышленным оскорблением, еще одним доказательством того, с каким презрением я отношусь к ее мнению. Она ни за что не поверит, что я сделал это ненароком, скуки ради, разозлившись на Ни-гроша, ну и, конечно же, из добрых чувств к Кориолану. Не поверит, что я всего лишь схохмил. (В сущности, все люди таковы: то, что их проклятущие советы забыли, забыли напрочь, не может служить оправданием того, что этим советам не последовали.) Вдруг я увидел прямо перед собой за окном, над трепещущими каштанами Елисейских полей, измученное и возмущенное лицо бедной Лоранс. Я перевел взгляд на Ни-гроша, который с широко раскрытыми глазами, утонув в своем кресле, внимал Кориолану.
— …Тут был у меня, как и вы, один клиент, который играл на тотализаторе в Нейи, ему просто не хотелось выплачивать долги. Во всем остальном симпатичный… великолепная контора на авеню Опера, счет в солидном банке — в общем, все как надо. Да только задолжал пятьсот тысяч франков новыми. Мне пришлось обеспокоиться, навестить его на авеню Опера, вот как сегодня я заглянул на Елисейские поля. Признаюсь, мне нравится только XIV округ. Лучше бы вам сразу отстегнуть Венсану то, что вы ему задолжали, иначе… — Он наклонился и понизил голос; я безрезультатно прислушивался…
— Ну что вы, что вы, дорогой Кориолан… — бормотал Ни-гроша. — Вы же знаете, как SACEM тянет с выплатой, — прибавил он громко.
Кориолан снова наклонился, одним жестом смахнул все отговорки и тихим голосом опять принялся что-то ему втолковывать. Ни-гроша отнекивался все тише и наконец, перейдя на шепот, достал из своего стола какие-то бумаги. Кориолан бросил на меня торжествующий взгляд, я ему ответил бодренькой улыбкой. Что бы там ни было, именно в такие мгновения достоинства друзей особенно бросаются в глаза.
Короче, я был очарован, Кориолан был очарован, и, как ни странно, Ни-гроша тоже, кажется, вздохнул с облегчением. И мы втроем отправились перекусить в компании клиентов «Дельта Блюз» — музыкантов какой-то рок-группы и одной известной певицы. Уступив настояниям и доводам моих спутников, я махнул рукой на угрызения совести и решил позвонить Лоранс и сказать ей, что не вернусь к обеду. Я уже давно не боялся выглядеть смешным, и мои сообщники решили обвинить меня в прижимистости — оба с убежденным видом твердили, что расплачиваться в ресторане должен я. К тому же вся эта история с Кориоланом в роли импресарио и без того сулила мне такие семейные ссоры, что эти два лишних часа погоды уже не делали. Правда, позвонить домой попросил гардеробщицу, потому что отлично знал: стоит мне самому заявить Лоранс о своем отступничестве, как она ответит на мои извинения так ядовито-снисходительно, что уж лучше бы отругала; а я был в добром настроении, в слишком добром, чтобы, видя беззаботные, сияющие, веселые глаза Кориолана, позволить хотя бы маленькой тени набежать на мое счастье. Порой и я становился эгоистом…
2
Два часа спустя я оставил несколько оторопелого, но надменного Кориолана при исполнении его новых обязанностей — он беседовал с бухгалтером издательства «Дельта Блюз Продакшнз», которое упорно продолжал именовать «Тулонским тараканом». В конце концов, благодаря своему неуважительному отношению к деньгам он, быть может, станет прекрасным финансовым агентом для других. И потом я не собирался тут же оповещать Лоранс о его назначении, во всяком случае, до тех пор, пока чек на кругленькую сумму не упадет в нашу мошну.
Часа в четыре я тихонько открыл дверь в квартиру. И сразу же на меня обрушился ноток чудесной музыки: из комнаты Лоранс, словно мне в назидание, звучал концерт Шумана. Сперва я подумал пробраться в студию, которую мне устроили в глубине квартиры, чтобы я бренчал там себе помаленьку на фортепиано; но для этого мне нужно было пройти через нашу общую комнату, нашу спальню, или же прошествовать мимо моей секретарши Одиль.
Разбирать почту, отвечать на телефонные звонки — а после внезапного успеха звонили мне достаточно часто — Лоранс доверила одной из своих многочисленных поклонниц, школьной подруге Одиль. Добродушная крепышка с невыразительным лицом, она была из тех женщин без возраста, которые со смешанным чувством неловкости и надежды разыгрывают неблагодарные роли сначала девушки, потом молодой женщины, цветущей дамы и так далее и так далее, никогда никого, и даже самих себя, не умея убедить в искренности своей игры. Одиль приходила рано, уходила поздно, отвечала вместо меня на довольно тощую почту, в которой корреспонденты обращались ко мне главным образом за деньгами.
Лоранс считала, что это классическая почта «шлягерника». Если бы я прославился как виртуоз, мои корреспонденты, разумеется, были бы утонченнее, а ее положение почетнее. Что ж, если мечтать о том, как после сольного концерта мужа можно отобедать где-нибудь в Байрейте или Зальцбурге[3] вместе с Шолти[4] и Кабалье, а вместо этого оказаться в Монте-Карло на песенном фестивале Евровидения, то есть от чего расстроиться. Ну а уж представив себе, как муж во фраке раскланивается на авансцене перед восторженной публикой, вдруг обнаружить, как он за кулисами подбадривает обладательницу тщедушного, выхолощенного голоска, благодаря которому пластинки с его музыкой разойдутся в тысячах экземпляров, — после этого белый свет и вовсе может померкнуть. Что бы там ни говорили, но такие лубочные картинки моей карьеры могли бы за семь лет несколько поблекнуть. Но откуда она взяла, что я равнодушен к этим романтичным и очаровательным небылицам? И если она хотела стать Мари д'Агу[5]? то это не мешало мне мечтать о славе Ференца Листа. Однако я был еще в своем уме, чтобы отличать Бетховена от Венсана Скотто[6]? и даже если глушить меня с утра до вечера Шуманом, я все равно соображу, где тут попреки, а где отзывчивость и понимание. Когда-нибудь в один прекрасный день я все это ей объясню, когда-нибудь, — но не сегодня, потому что из-за неожиданного обеда с Ни-гроша она уже, должно быть, и так вне себя. А мне все-таки бесконечно тяжело расстраивать Лоранс.
Часа в четыре я тихонько открыл дверь в квартиру. И сразу же на меня обрушился ноток чудесной музыки: из комнаты Лоранс, словно мне в назидание, звучал концерт Шумана. Сперва я подумал пробраться в студию, которую мне устроили в глубине квартиры, чтобы я бренчал там себе помаленьку на фортепиано; но для этого мне нужно было пройти через нашу общую комнату, нашу спальню, или же прошествовать мимо моей секретарши Одиль.
Разбирать почту, отвечать на телефонные звонки — а после внезапного успеха звонили мне достаточно часто — Лоранс доверила одной из своих многочисленных поклонниц, школьной подруге Одиль. Добродушная крепышка с невыразительным лицом, она была из тех женщин без возраста, которые со смешанным чувством неловкости и надежды разыгрывают неблагодарные роли сначала девушки, потом молодой женщины, цветущей дамы и так далее и так далее, никогда никого, и даже самих себя, не умея убедить в искренности своей игры. Одиль приходила рано, уходила поздно, отвечала вместо меня на довольно тощую почту, в которой корреспонденты обращались ко мне главным образом за деньгами.
Лоранс считала, что это классическая почта «шлягерника». Если бы я прославился как виртуоз, мои корреспонденты, разумеется, были бы утонченнее, а ее положение почетнее. Что ж, если мечтать о том, как после сольного концерта мужа можно отобедать где-нибудь в Байрейте или Зальцбурге[3] вместе с Шолти[4] и Кабалье, а вместо этого оказаться в Монте-Карло на песенном фестивале Евровидения, то есть от чего расстроиться. Ну а уж представив себе, как муж во фраке раскланивается на авансцене перед восторженной публикой, вдруг обнаружить, как он за кулисами подбадривает обладательницу тщедушного, выхолощенного голоска, благодаря которому пластинки с его музыкой разойдутся в тысячах экземпляров, — после этого белый свет и вовсе может померкнуть. Что бы там ни говорили, но такие лубочные картинки моей карьеры могли бы за семь лет несколько поблекнуть. Но откуда она взяла, что я равнодушен к этим романтичным и очаровательным небылицам? И если она хотела стать Мари д'Агу[5]? то это не мешало мне мечтать о славе Ференца Листа. Однако я был еще в своем уме, чтобы отличать Бетховена от Венсана Скотто[6]? и даже если глушить меня с утра до вечера Шуманом, я все равно соображу, где тут попреки, а где отзывчивость и понимание. Когда-нибудь в один прекрасный день я все это ей объясню, когда-нибудь, — но не сегодня, потому что из-за неожиданного обеда с Ни-гроша она уже, должно быть, и так вне себя. А мне все-таки бесконечно тяжело расстраивать Лоранс.