– Да, конечно! – ответил он. – Лично мне хотелось бы жить там, где много-много солнца и море вокруг…
   Произнося эти слова, он представлял себе кокосовые пальмы, кромку пены на пляже и себя, одиноко бредущего по песку. Да, получалось, что одиноко…
   – На солнце мне плевать, – пробурчала она сквозь зубы. – Солнце, его не купишь, оно для всех. А я хочу чего-нибудь такого, чтоб нравилось мне и принадлежало мне одной. Мне и только мне. А там уж, дождь ли, солнце… все равно…
   – Да неужели вы б остались в Карвене, если б сюда поместить это ваше райское место? – возмутился Герэ. – Неужели вы б остались жить среди всего этого?
   И он обвел рукой уже скрытый сумерками угрюмый, ненавистный пейзаж, воспринимавшийся им теперь, когда появилась возможность уехать, как личное оскорбление.
   – Богатый человек держит окна и двери на замке, – ответила она строго. – И при желании дальше пальцев своих ног ничего не видит. Можно даже и пальцы ног не видеть, а нанять кого-нибудь, и он тебе будет их за деньги массировать… (Голос ее изменился, и она подняла к нему внезапно помолодевшее лицо.) А все остальное время можно выращивать цветы. Пойдемте покажу…
   И она увлекла Герэ в темноту, к двери, а затем в крошечный садик, где он то и дело спотыкался. Темная масса террикона наблюдала за ним издали, выделяясь на светлом, неправдоподобно светлом ночном небе…
   – Смотрите, – сказала она, наклоняясь. – Возьмите зажигалку. Вот, видите, пионы… Я их шесть лет назад посадила. Поначалу они были почти серые. Понадобилось шесть лет, чтоб сделать их красными. А теперь, видите, как хороши?..
   Цвет, разумеется, разглядеть было невозможно, но она продолжала:
   – Понятно, им нужна теплица. Огромная теплица с фонтанами и постоянным отоплением. Не одни же только орхидеи…
   Она замолчала. Она стояла рядом с ним. Глядя на профиль хозяйки на фоне пустыря и террикона, он впервые заметил на ее лице мечтательное выражение. Подул легкий ночной ветерок, Герэ, вышедший в одной рубашке, вздрогнул, она же, очнувшись, обернулась к нему.
   – Ну и ну! – произнесла она хрипло, весело и яростно одновременно. – Простудишься чего доброго.
   Она сняла шаль и накинула ему на плечи, прежде чем он успел отреагировать на ее «ты» и на заботу; при этом она как-то снисходительно посмеивалась. Герэ вскипел: «Так все-таки считает ли она его убийцей? Да или нет? Что, преступники все так подвержены простуде?» Он скинул шаль на землю.
   – Не нужно мне вашей шали!.. И теплицы вашей не нужно, понятно? Эти глупости жуть сколько стоят! И вообще, раз так, почему бы вам не забрать все?..
   – Почему бы и нет… – Она отрывисто хихикнула.
   Затем неторопливо подняла шаль с земли, почистила ее рукой. Шаль вывалялась в грязи, и Герэ захотелось извиниться, попросить прощения за вспыльчивость, как ребенку. Но поздно!
   – Если вы предпочитаете войну, – сказала она, уже повернувшись к нему спиной, – вы ее получите…
   Перед тем как войти в дом, она оглянулась.
   – Не валяйте дурака, слышите, Герэ? – Голос звучал жестко. – Если со мной что случится, у меня есть друзья, которым все станет известно…
   Ему потребовалось несколько секунд на то, чтобы прийти в себя и расхохотаться мужским презрительным смехом, пусть через силу, зато он испытывал незнакомую доселе радость – радость бунта.
   Он поднялся по лестнице тяжелыми, размашистыми шагами и хлопнул дверью. Некоторое время он с хладнокровным видом смотрел на себя в зеркало, затем сунул руку в карман. В кармане он сжал пальцами воображаемый пистолет, достал его и, бормоча страстным шепотом какие-то угрозы и ругательства, нацелил на свое отражение; отражение же, устав от борьбы, очень скоро обрело обычный подавленный и смущенный вид с оттенком недоверчивости по отношению к совсем неубедительному гангстеру.
   Герэ подошел к зеркалу ближе и принялся разглядывать себя с интересом, уже безо всяких гримас. Левой рукой он провел по волосам, опустил их на лоб, придал лицу серьезное выражение. И нашел себя чуть ли не красивым, впервые за… да что там, просто впервые…
 
   На другое утро, сопровождаемый уже по-летнему ярким солнцем, в заводские ворота вошел знаменитый гангстер Герэ. Служащие, будто кто их предупредил, все оборачивались на него и провожали глазами. Он расстегнул ворот рубашки, ослабил галстук, его большое тело двигалось уверенно, не ощущая тяжести и неловкости. Женщинам на заводе Герэ впервые показался красивым.
   Он пихнул дверь бухгалтерии, прошел к себе за стол, а вместо ответов на вялые приветствия коллег лишь помахал рукой «жестом поп-певца на телевидении», как подметил Иона, юный помощник бухгалтера. Усевшись, Герэ, удивленно подняв брови, отодвинул кресло от стола, будто только сейчас обнаружил тесноту отведенного ему пространства, затем решительно выдвинул стол на метр вперед, вторгаясь на территорию второго бухгалтера – Промёра. Оторванный от вычислений звуком передвигаемой мебели, тот вздрогнул и уставился на Герэ сперва недоуменно, потом возмущенно.
   – Послушайте, месье Герэ, вы понимаете, где находитесь?
   Двое мелких служащих оторвали головы от бумаг в восторге от нового развлечения, а Герэ между тем, ничего не отвечая, выравнивал ножки стола на захваченной территории. Затем подошел к окну и распахнул обе створки, впуская в комнату поток солнечного света и вихрь, взметнувший бумаги на столах.
   – Да он с ума сошел! – вопил Промёр, ловя сорвавшиеся листы. – Господин Мошан будет поставлен в известность, можете не сомневаться…
   Но распоясавшегося Герэ даже и имя Мошана не смутило; глядя на ползающих на четвереньках коллег, он только смеялся, а сам, присев на край стола, закурил сигарету, прищурив левый глаз «в манере Хэмфри Богарта», как снова отметил юный клерк. Порядок был восстановлен, но окно осталось открытым, и в комнате на целый час воцарилось молчание, прерываемое лишь вздохами да негодующим бурчанием старика Промёра, судя по всему, ожидавшего подмоги.
   Мошан вошел в заведенное время, с грохотом пихнув дверь локтем. Он остановился против раскрытого окна, и лицо его сделалось чуть багровее обычного.
   – Это что еще такое? – прошипел он.
   Мошан злобно покосился на Герэ, хранившего полнейшее бесстрастие, но вопрос адресовал Промёру, как старшему и ответственному, ожидая разоблачения, которое не заставило себя ждать.
   – Это он! – взвизгнул Промёр.
   И мстительно тыкал пальцем в сторону Герэ, но тот, нисколько не оробев, продолжал невозмутимо улыбаться.
   – Это что еще такое? – взвыл Мошан, уверенный в своей правоте, коль скоро виновность Герэ подтвердилась. – Что это такое?
   Он обратил к провинившемуся оскаленное лицо. Но тот, поплотнее усевшись в кресле и вытянув ноги, рявкнул в ответ так же громко, как сам Мошан:
   – Это воздух, месье Мошан! Кислород! Закон запрещает удушать служащих несвежим воздухом, месье Мошан. Запрещает несвежий воздух и крик! Вы не знали?
   Мошан, из багрового сделавшийся фиолетовым, шагнул было к нему, но тут все увидели (о ужас!), как застенчивый Герэ поднялся и, крепко ухватив за руку повыше локтя, выставил за дверь начальника, которого он, кстати, превышал на целую голову.
   А в полдень посетители «Трех кораблей» стали свидетелями того, как Герэ угощал все кафе по случаю якобы выигранного пари. Все слышали, как он заливается звонким смехом, а Николь так даже заметила, как он ущипнул Мюрьель за талию с развязностью, какой она у него прежде не наблюдала. И далее на протяжении целого дня все видели, как Герэ, ослабив узел галстука, размашистыми шагами разгуливает по заводу в своем бежевом шерстяном пиджачке и насвистывает с видом свободного человека. Герэ и в самом деле ощущал себя свободным, юным и торжествующим. Он сам не отдавал себе отчета в том, что в этот памятный день самое большое удовольствие ему доставило не восхищение клерков, не отмщенное унижение, не взгляды нескольких женщин, а выражение ужаса и отчаянной трусости, которое он перехватил в глазах Мошана, когда поднялся, чтобы выпроводить его за дверь.
   По дороге к террикону он повстречал собаку – та бросилась к нему с лаем, виляя хвостом вне себя от счастья, и впервые не отстранилась, когда Герэ поймал ее за ошейник и погладил. Собака, похоже, чувствует, подумалось Герэ, что он перестал бояться. Словно бы раньше она чуяла исходящий от него запах страха и потому шарахалась от его руки. Он разделил с ней сандвич, присев в тени одного чахлого деревца, чудесным образом выросшего на этой золистой почве. Позднее именно эта незатейливая картина вставала перед глазами Герэ воплощением самого глубокого и реального счастья: собака, черная тень террикона на залитом солнцем поле, запах хлеба и горчицы, и ослепительное дружественное солнце, навевавшее мысли о загаре на южных пляжах, какие он видел в журналах у Николь и на афишах туристического агентства. В тот день в обычном месте собака рассталась со счастливым человеком, и в пансион «Глициния» вошел счастливый человек.
   Хозяйка, однако, находилась в состоянии войны. Захмелевший от успехов и позабывший об объявленной войне жилец на самом деле только оттого так вольготно рассиживался в кафе и в поле, что ожидал встретить в своем убогом пансионе тот самый взгляд, в котором накануне и родился на свет преображенный Герэ. Этот взгляд был основанием и истоком его сегодняшнего персонажа, и он рассчитывал получить в нем подтверждение своего нового бытия и почерпнуть сил. Но в глазах мадам Бирон не существовало больше ничего – ни опасного бандита, ни даже жалкого постояльца: она не смотрела на него вовсе, она его не замечала.
   На столе стоял холодный суп, ветчина с картофельным салатом и треть рисовой лепешки; другую же заканчивал старик Дютиё, удрученный тяжким похмельем. В столовой царила тишина. В ответ на звонкое приветствие запоздалого постояльца послышалось нечленораздельное ворчание; Герэ посмеялся над собственным опозданием и начал было рассказывать о веселом застолье в кафе, как вдруг заметил, что никто его не слушает. Он сначала обиделся, а потом рассердился, как школьник, принесший домой образцовый дневник с хорошими отметками и натолкнувшийся на безразличный прием родителей.
   – Я послал куда подальше поганую свинью Мошана, – не сдержался все-таки и заявил он с гордостью.
   Хозяйка бросила на него взгляд, в котором он прочитал иронию и полнейшее презрение, и мгновенно от этого взгляда протрезвел. «Невелика заслуга, – осадил он сам себя, – заткнуть рот жирному унтеру в метр шестьдесят ростом… Это следовало сделать десять лет назад, подумаешь, подвиг, нашел чем гордиться. Хорошенький подвиг для мнимого убийцы, семнадцать раз пырнувшего ножом несчастного бельгийца и сбросившего его живьем в канал…» В эту минуту Герэ впервые почувствовал, как за ним захлопывается западня.
   Он вдруг испугался, что она заподозрит обман. И понял, что особенно сейчас, после дня торжества, более всего, даже более возможного ареста он боится, что она перестанет считать его преступником, что в ее ясных хищных глазах сотрется образ Герэ-головореза, образ, позволивший ему целый день прожить человеком. А что, если найдут убийцу? Настоящего. Если она узнает, что дерзкое преступление совершил не он? Если догадается, что вовсе не злость «дюжего мужика», как ей представлялось, а простая случайность сделала его обладателем драгоценностей?..
   Он смутно чувствовал, что такое открытие коренным образом все бы изменило и деньги, которых она так откровенно желала, обесценились бы для нее на три четверти. Что банкноты, не будь они вымазаны густой кровью жертвы, сделались бы в ее глазах «грязными». Это ощущение пронзило его, и он на секунду замер с поднятой вилкой и опущенной головой, лишившись разом аппетита и мыслей. Старик Дютиё не произносил ни слова, она подавала бесшумно, даже без тех редких отрывистых комментариев, какими удостаивала своих постояльцев прежде. И новый Герэ начинал постепенно распадаться: он застегнул ворот рубашки, затянул галстук, уронил вилку, смутился. Ему казалось, что он жует слишком шумно, что рука его одрябла, а мускулы сдулись.
   Когда Дютиё поднялся, угрюмо буркнув: «Спокойной ночи», – ему захотелось его удержать, сыграть с ним в карты и даже завести разговор о войне 40-го и плене – излюбленной теме старика, давно набившей всем оскомину. Но дедулю мутило после вчерашнего, и задерживаться он был не расположен, так что вскоре Герэ остался за столом один; он сидел, положив руки по бокам от тарелки, подавленный, скованный, переходя от стыда к отчаянию и от отчаяния – к желанию позвать на помощь… но кого? Эта женщина казалась бесстрастнее гранита. Как несбыточный сон, вспоминались ему те несколько минут, когда она смеялась, говорила об орхидеях, о солнце, о том, как ей будут массировать большие пальцы на ногах; те несколько незабываемых минут, когда лицо ее озарилось светом очарования, молодости и поразительной красоты.
   «Она мне нравится», – говорил он себе с изумлением, но сильнее изумления было сожаление о том, что она больше не старалась его обольстить. Между тем ее бесформенный на первый взгляд силуэт, подобранные волосы, скрытное, отмеченное печатью времени и горечи лицо казались ему отныне отражением его собственной судьбы. Несуразные мысли одолевали его затуманившийся разум: побежать наверх, взять кожаный мешочек, высыпать все драгоценности на кухонную клеенку, отдать их ей, умолять ее, если понадобится, их принять. В затмении своем он даже мечтал броситься к ногам печальной и мрачной домохозяйки, предложить ей свою жизнь, кровь, сокровища – все, что угодно, лишь бы только она еще раз взглянула на него с тем загадочным уважением и желанием… Речь, понятно, не о том, чтоб она его полюбила, думал он, вернее, силился так думать, нет, просто ему хотелось, чтоб она обратила на него внимание, чтоб восхищалась им как мужчиной и как героем. Потому что новый для него образ героя и мужчины, в котором она ему сегодня отказывала, не имел ничего общего с тем, который отражался в глазах Николь: последний был слишком примитивным, однозначным, лишенным притягательности.
   Хозяйка мыла посуду размеренными привычными движениями; и вдруг он не выдержал, ударил кулаком по столу, да с такой силой, что тарелка подскочила и разбилась о кафельный пол. Мадам Бирон, хотя и стояла к нему спиной, даже не вздрогнула, лишь обернулась через плечо.
   – Боже мой! – закричал Герэ. – Боже мой! Вы что, мне слова сказать не можете? Что я такого сделал? За шаль извиняюсь, я не нарочно…
   Ничего не отвечая, она тяжело наклонилась и метелкой собрала осколки на совок, «явно преувеличивая усилие», – подумалось Герэ. Она намеренно старалась казаться старее и утомленнее, чем была на самом деле. Она не стремилась больше ему понравиться, она его отталкивала. Да что ему за дело, в конце-то концов, уговаривал он себя. Какое ему дело до того, что эта взбалмошная, грубая и жадная особа к нему охладела? Он отдаст ей часть добычи, треть, половину, если она захочет, а на остальное уедет в Сенегал или еще куда-нибудь и станет жить там припеваючи. Так чего ей еще надо? Так твердил он про себя безо всякой логики, потому что откуда ей было знать, что он уже сдался и оставил ей отступного.
   – С вас три пятьдесят за разбитую тарелку, месье Герэ, – сказала она. – Я запишу на ваш счет.
   – Да плевал я на три пятьдесят! – гаркнул он и в подтверждение своих слов еще сильнее хлопнул по столу, желая, чтоб стол сломался, чтоб все полетело на пол и разбилось и чтоб нанесенный урон пробудил в ее потухшем взоре искорку интереса.
   Ничего подобного не произошло, а он только отбил себе ладонь. Не сознавая, что ведет себя как маленький, он поднес ушибленную руку к губам.
   – Больно, – буркнул он с обидой, словно бы мог рассчитывать хоть на толику жалости с ее стороны.
   Тем временем она повесила на место тряпку, расшевелила золу в печи, сняла фартук, сложила – и все это не глядя на Герэ, будто бы его здесь не было. Сейчас она уйдет спать, а он останется – в пух и прах побежденный победитель на жалком, выложенном плиткой поле боя. Тем не менее он не посмел шевельнуться, когда она выходила, и еще добрых пять минут после ее ухода просидел неподвижно в изнеможении и отчаянии, положив обе руки на скатерть, слушая тиканье настенных часов. Затем поднялся к себе, не заперев двери, подошел к печи, протянул руку за мешочком, но брать не стал. Не раздеваясь, он повалился на кровать и до самого рассвета курил сигарету за сигаретой, глядя, как при электрическом свете, тускнеющем от посмеивающихся над ним первых лучей дневного, становятся гротескными и пугающими приклеенные на стене фотографии средиземноморских пляжей и соблазнительные красотки на них.
 
   На другой день шел дождь и на третий – тоже. Завод Самсона вновь обрел своего незаметного и молчаливого младшего счетовода, а собака снова начала от него шарахаться; на третий день, когда Герэ поднял камень, чтоб вспугнуть не в меру расщебетавшегося на верхушке дерева дрозда, собака приняла угрозу на свой счет, взвыла и, поджав хвост, бросилась наутек. Оставшись один, Герэ вдруг припустился к дому, готовый на все и ни на что конкретно. Влетел в коридор, заорал, как безумный: «Мадам Бирон! Мадам Бирон!» – голосом, полным отчаяния и паники; заглянул в пустую кухню и маленький кабинет; без стука ворвался к Дютиё, пустая спальня которого означала, что старик, как обычно, уехал на выходные; забежал к себе, но даже не взглянул на печь с ее сокровищами и тем же решительным шагом переступил порог комнаты хозяйки.
   Накинув халат, она сидела в закутке, служившем ей ванной. Одно плечо у нее было оголено, волосы распущены, в ней чувствовалась обезоруженность женщины за туалетом; Герэ не увидел торжествующего и лукавого взгляда, который она бросила на себя в зеркало, когда он накинулся на нее, обнял, как опьяненный страстью юнец, уткнувшись лицом в ее затылок и все еще округлое плечо, такое плотское, такое для него желанное, которое она подставляла ему со спины, как его единственную и последнюю надежду.
 
   На рассвете он сидел на ее постели с обнаженным торсом и сквозь открытое окно смотрел на зарождающийся серый суровый день, на бледную землю пустыря, по которому дождь стучал умиротворенно и чуть ли не ласково.
   Она лежала у него за спиной, натянув простыню до самого подбородка, наполовину скрытая подушкой, и властной, красивой, таинственно выступающей из темноты рукой мечтательно гладила его по спине, спокойно, как гладят лошадь. Поскольку он не реагировал, она больно ущипнула его, но он и тут не обернулся, а только чуть наклонил к ней голову, улыбаясь смущенно и умиротворенно. Он не мог видеть ее на еще окутанной полумраком кровати, но отчетливо слышал ее голос, близкий, теплый голос удовлетворенной женщины. «Красивый парень, – говорил этот голос, – ты красивый парень…» Она похлопывала его по бокам, точно барышник лошадь, а он польщенно улыбался. Он непринужденно закурил, она требовательно застучала ему по спине; протянув сигарету ей, он сам взял другую.
   – Очень мило с твоей стороны раскуривать сигареты для старушки матери, – проговорил насмешливый голос у него за спиной. – Ты знаешь, что я тебе в матери гожусь? А? Негодник ты эдакий?
   Он чуть сдвинул брови, нахмурился, а голос, успокаивающий и в то же время беспощадный, продолжал:
   – Добрый юноша раскуривает сигареты старухе матери – своей старой шлюхе-любовнице… Добрый юноша вежлив с главным бухгалтером Мошаном… Добрый юноша всаживает ночью семнадцать ударов ножом какому-то бедолаге… Ты странный тип, знаешь…
   Она расхохоталась. Герэ только на секунду зажмурился и продолжил глядеть в окно, затягиваясь дымом. Он ощущал полнейшую беззаботность, словно прибыл в пункт назначения, в надежное место, в убежище, гарантированное ему звуком ироничного, немного вульгарного голоса ничего о том не подозревающей женщины за его спиной. Он даже усмехнулся про себя украдкой, но сразу замер, когда голос, сделавшийся вдруг низким, настойчивым, зашептал:
   – Расскажи, как ты это сделал?.. Ну, первые три удара – я понимаю, а после? Как ты смог? Расскажи.
   – Нет, – отвечал Герэ. – Только не это.
   Он швырнул сигарету в окно, повернулся к лежащей на постели, но невидимой ему женщине и набросился на нее с исступлением, очень походившим на страсть.
   – Грубиян… Животное… – сказал еще голос и замолчал.
 
   В следующее воскресенье в карвенской церкви звонил колокол. Светило солнце, хозяйка пансиона Бирон, одетая по обыкновению в черное, поливала цветы, а жилец, Герэ, в одной майке и брюках, босой сидел на пороге и наблюдал за ней, рядом с ним стояла чашка кофе, у ног его лежала чья-то приблудившаяся собака.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента