– Откуда мне знать? – она скосила глаза на массивный дубовый шкаф, давая мне подсказку.
   Дверь шкафа была не заперта. Из его глубины на меня пахнуло слабым трогательным ароматом. Я снял с вешалки белое, очень открытое платье, которое, казалось, ещё помнило благоухание тела.
   – Наденем это?
   – Да, белое. И больше ничего.
   – Ты не замерзнешь?
   – Нет. Но меня смущают твои прихоти.
   Чуть дрожа, она высунула из-под одеяла ноги, бледные, с нежной гусиной кожей, и попросила:
   – Открой вон тот ящик, выбери мне чулки.
   Я нашёл чулки из чёрного шелка и опустился перед ней на колени. Она пыталась сопротивляться, отнимая ступни, но вскоре подчинилась. Мне казалось, будто я одеваю продрогшую, всеми брошенную девочку, хотя она и в болезни оставалась не по-детски обольстительной. Но в том, как она подставляла голые бёдра, чтобы я смог натянуть чулки и подвязки, не было ни тени распутства и жеманства; так доверчиво бесстыден ребёнок в руках взрослого.
   <…> Она не притронулась к еде и с каждым глотком вина становилась только бледнее.
   – Почему ты не возвращался так долго?
   – Наверно, потому что гордыня сильнее меня.
   – У твоей гордыни женские имена – каждый день новое.
   – Ей хватило бы и одного… Ты сейчас похожа на невесту.
   – Я и вправду невеста. Отец выдаёт меня замуж.
   – Он никогда не отменял своих решений. Скоро свадьба?
   – Этому не бывать.
   – Хочешь уехать вместе со мной?
   Она замолчала. Потом поставила бокал и сказала с какой-то удивительной мягкостью в голосе:
   – Я хочу, чтобы ты сейчас ушёл.
   – Сейчас же?
   – Да, Пласида проводит тебя в комнату… Ах нет, я же отпустила её спать!
   Пока мы шли со светильником по тёмному коридору, её не переставая бил озноб. <…> В дальнем углу комнаты, приготовленной для меня, стояла высокая кровать с пологом из дамасского шёлка. На широкой старинной консоли горели свечи в серебряных шандалах.
   Она пожелала мне спокойного сна, намереваясь уйти, но я не отпустил её:
   – Я уже сегодня был камеристкой, теперь буду сиделкой.
   Не имея сил противиться, она позволила взять себя на руки, отнести на постель и раздеть. Меня будто обожгло изнутри при виде бедной наготы, этих увядающих лилий, выпавших из расстёгнутого платья. Полночи я провёл в изголовье кровати, сторожа болезненное забытьё моей милой, потом сам незаметно уснул.
   В предутренних сумерках меня разбудил её взгляд, похожий на прикосновение. Свечи почти сгорели, остывающий воск оплыл на тусклом серебре. Она опустила веки и прижалась ко мне всем телом. Никогда ещё я не любил её с такой бешеной нежностью, как в то утро. Слабая, по-птичьи невесомая, она в любви была вынослива и щедра, как богиня. <…> Это утро было предпоследним в её жизни.
 
   К полудню в замок прибыла донья Беатрис, кузина Марии дель Росарио. Я знавал гостью ещё маленькой девочкой, которая забиралась ко мне на колени и просила покатать её верхом на лошади. За эти годы Беатрис превратилась в блестящую даму, владеющую в совершенстве светскими изысками и ухищрениями. Теперь она глядела на меня с плотоядным любопытством, как смотрят на знаменитость, которая пожизненно приговорена к своей пикантной или скандальной репутации. Во время обеда я был вынужден сдерживать натиск виртуозного кокетства, отвечая по возможности учтиво, хотя и суховато.
   Ближе к концу трапезы донья Беатрис наклонилась ко мне, скосив глаза на кузину, и с нежнейшим выдохом шепнула на ухо: «Она вас любит всё безумнее с каждым днём!»
   Хозяйке, сидевшей напротив, показалось, что гостья нашёптывает мне кое-что другое, и взгляд её потемнел. Я знал, как выглядит ревность Марии дель Росарио, но здесь было нечто страшнее ревности – какая-то чёрная обречённость.
   Полагая, что сестрам после разлуки есть о чём потолковать наедине, я откланялся и ушёл в монастырскую тишину библиотеки. На меня быстро нагнал скуку «Цветник премудрости», собрание проповедей дона Педро де Бентаньи, зато увлекли «Кастильские королевские хроники», где я нашёл закладку между страницами с жизнеописанием Хуаны Безумной.
   Уже смеркалось. Временами я отрывался от книги, прислушиваясь к ветру, буйствующему в саду. Голые ветви хлестали по стеклам запертых окон, будто в отчаянье или гневе. Мне захотелось уйти в свою комнату, но в эту минуту на пороге появилась Мария дель Росарио. Её ломкая, полупризрачная фигура, удлинённая шлейфом белого монашеского платья, вдруг вызвала у меня суеверный трепет. <…>
   – Отец прислал письмо. Он возвращается через два дня и торопит меня с приготовлениями к свадьбе. Тебе надо уехать – не позднее чем завтра!..
   – Ты требуешь от меня бегства? Чтобы я удрал, как трус? Я знаю нрав твоего отчима…
   – А я знаю твой нрав. Ни один из вас никогда не уступит. Умоляю тебя, уезжай! Ради всего святого…
   Она смолкла, заслышав шаги Пласиды, которая вошла с горящим светильником.
   – Что ж вы в потёмках сидите? – воскликнула нянька испуганно. – Темнота до добра не доводит.
   – Почему? – спросил я с улыбкой. Старуха понизила голос:
   – Так ведь нечистая сила только и ждёт!.. Спросите вон сеньориту, она сама с колдуньей зналась. Ох!..
   Тут, видимо, поняв, что сболтнула лишнего, Пласида прикрыла рот рукой, перекрестилась и ушла. Мы снова остались вдвоём.
   – Что за колдунья? Расскажи.
   Она неохотно призналась, что в прошлом году, когда ездила во Вьяну-дель-Приор, побывала у слепой гадалки, которая славится своими точными прорицаниями и готовит сильнейшие снадобья.
   – И что она предсказала?
   – Она совсем слепая, но заявила, что лицом я вылитая Хуана, та самая Хуана Безумная. И что меня ждёт точно такая же участь либо…
   – Ты веришь этому?
   – …Я нашла гравюру, портрет королевы Хуаны Первой, и сама поразилась этому сходству. Но ничью судьбу я повторять не собираюсь.
   Она встала, чтобы уйти. И уже у самой двери, открытой в темноту, оглянулась и произнесла с ледяной вежливостью:
   – Я прошу не тревожить меня сегодня ночью. Мне нужно остаться одной.
 
   <…> За ночь я не сумел уснуть ни на минуту. Вчерашний ветер умолк, но мглистая тишина, окутавшая замок Брантесо, казалась ещё более отчаянной. Как только небо за окном затянулось предутренней поволокой, я вскочил с постели в невыносимой тревоге и, накинув халат, вышел в коридор. Меня страшили мои собственные отражения, мелькающие в тёмных зеркалах, как преследователи, то по левую, то по правую руку. <…>
   Я бы нашёл её дверь даже с закрытыми глазами. Пытаясь унять жесточайшее сердцебиение, я заставил себя помедлить, прежде чем войти. Спальня была не заперта. Мария дель Росарио лежала на краю постели в неудобной, перекошенной позе: одна нога на полу, другая – подогнута, как у сломанной куклы. Было страшно вглядываться в бескровную белизну застывшего лица. Мне не хватило решимости приблизиться к ней, чтобы определить, мертва она или спит. В комнате стоял странный чесночный запах, заставивший меня вспомнить вчерашние слова о нечистой силе.
   В это мгновение снаружи за дверью послышался тихий отчётливый звук – какой-то убегающий шёлковый шелест, будто по коридору промчался маленький вихрь. И почти сразу же до моего слуха донёсся выкрик: чей-то женский голос окликнул меня по имени. Внутренне содрогаясь, я вышел в пустую темноту коридора и направился в ту сторону, откуда, как мне казалось, долетел голос. <…>
   Наконец, после неуверенных блужданий мне бросилась в глаза полоска света, резко выделявшаяся между полом и дверью. Это была спальня доньи Беатрис. Забыв о приличиях, я постучался и вошёл. Полуголая, с распущенными волосами, донья Беатрис глядела на меня с постели так, будто ждала моего прихода.
   – Это вы? Вы меня звали?
   – Не кричите! Кузина услышит!..
   Боже правый, я бы не колеблясь отдал годы жизни, чтобы она и вправду могла ещё слышать нас… В растерянности я сел на кровать, и донья Беатрис, не пряча наготы, приникла головой к моему плечу. Мне причудилось в этом жесте сердечное сочувствие, в ответ я обнял её, но тут же услышал взволнованный шёпот:
   – Закройте дверь, негодяй! <…>
   Пусть меня простит Мария дель Росарио там, на небесах. Мы все не ангелы и не звери. А сам я – из тех доверчивых тварей, которые превозмогают горести и скорби если не любовью, то хотя бы её подобием.
   Трудно сказать, сколько минут промелькнуло с того момента, когда Беатрис потушила светильник и с поразительной сноровкой, нимало не интересуясь моими желаниями, превратила меня в своего любовника или, можно сказать, в орудие для самоублажения. <…> Казалось, эта сладкая обжигающая пытка никогда не кончится, как вдруг я почувствовал на себе взгляд из темноты, присутствие кого-то третьего – и оглянулся.
   В редеющих синих потёмках, возле закрытой двери явственно белела фигура в длинном монашеском платье. Лицо и руки стоящей заслоняла глубокая тень.
   – Кто здесь?! – крикнула донья Беатрис неожиданно грубым, бабьим голосом, всё ещё хриплым от вожделения, и этот вскрик ударил по моим нервам сильнее, чем появление молчащей непрошеной гостьи. Когда я вскочил, подобрал с пола и накинул халат, её уже не было в комнате. И снова из коридора послышался тот же самый звук – стремительно убегающий шёлковый ветер.
   В считаные мгновенья, терзаемый колотьём в груди, я добежал до спальни Марии дель Росарио.
   Она лежала, запрокинув голову, подогнув под себя ногу, всё в той же перекошенной позе. Я бросился к ней, стиснул в ладонях нежное холодное лицо, словно подёрнутое инеем, теребил губами полуоткрытый рот, пытаясь наполнить его дыханием. Увы! Жизнь ушла из неё. <…>
Из главы LXIV
   На исходе января донья Беатрис удостоила меня изящным посланием, где, помимо всего прочего, сообщала невероятные, леденящие душу подробности.
 
   «Мой любезный друг! Полагаю, вы поступили весьма разумно, покинув Брантесо до возвращения в замок моего дяди. Ослеплённый горем и яростью одновременно, он был склонен обвинять именно вас не только в смерти падчерицы, но ив том, что произошло позднее, после вашего отъезда.
   Мне страшно об этом писать, но придётся. Ужас в том, что мою несчастную кузину нам даже не довелось похоронить!
   Наверно, вы помните аббата Бенисио? Он, между прочим, был ещё нестарым приятным мужчиной, хоть и вечно с дурным запахом изо рта. Я пишу «был», потому что в ночь, когда его оставили у гроба с телом моей бедной кузины, чтобы он совершил обряд отпевания, в эту самую ночь из часовни бесследно исчезли и покойница, и сам аббат Бенисио!
   У меня и сейчас волосы встают дыбом при воспоминании о том, как мы стояли ранним утром в ужасной растерянности в этой мрачной сырой часовне, и она была совершенно пуста! На наши испуганные возгласы отвечало только эхо, которое взмывало над алтарём подобно хищным птицам…»
 
   Заключительные главы «Приятных записок» маркиз дописывал, судя по всему, уже в самом преклонном возрасте. Рассказы о любовных приключениях постепенно сошли на нет, уступая место сетованиям на удручающую нехватку набожности. Причем нельзя сказать, что отставной донжуан сожалел о своём безбожии по сугубо моральным причинам. На старости лет маркиз решил, что, будь его вера в Бога более глубокой, он сумел бы найти внятное объяснение неким загадочным событиям прожитой жизни, в том числе и обстоятельствам ухода Марии дель Росарио. Эти обстоятельства продолжали смущать его и тревожить. Если верить мемуарам, он даже вступил в переписку со знаменитым французским астрономом и естествоиспытателем Камилем Фламмарионом, чтобы как-то сверить свой мистический опыт с научным.
   В 72-й главе «Приятных записок» приведён отрывок из ответного письма К. Фламмариона:
 
   «…Всего за несколько месяцев исследований[4] я получил более 1800 сообщений, подобных вашему, о том, какумирающие или уже умершие люди являются к живым и здоровым независимо от местонахождения последних. Отсеяв свидетельства, способные вызвать хотя бы малейшее подозрение в мистификациях, неискренности либо чрезмерной экзальтированности моих корреспондентов, я имею 786 писем, которые содержат 1132 факта, чья достоверность представляется бесспорной.
   Все описанные случаи были пережиты моими корреспондентами в бодрствующем, совершенно нормальном состоянии, рассказаны простым языком, добросовестно и без претензий. Я намерен эти случаи классифицировать и составить из них книгу. Наука ещё далека от постижения столь таинственных явлений, и делать выводы о природе нашего общения с умершими, безусловно, рано. Но я считаю своим долгом показать, что эти факты существуют. Тот, кто упорствует в их отрицании, похож на слепца, отрицающего наличие звёзд.
   Возможно, кое-кто из учёных коллег упрекнёт меня в наивном пристрастии к чудесам. Я же отвечу словами Августина Блаженного: «Чудеса не противоречат законам природы, а противоречат лишь тому, что мы знаем о ней»…»
 
   В последний раз автор «Приятных записок» упоминает Марию дель Росарио в 74-й главе:
 
   Её уход оставил в моей душе выжженную равнину. Единственное облегчение после расставания с Брантесо мне давала тогда ещё не утраченная способность плакать. Я плакал, как одинокий язычник, потерявший свою последнюю богиню, и как языческий бог, которому больше не приносят жертвы.
   До сих пор я не в состоянии полностью осознать смысл её ухода, её молчаливого исчезновения, после которого не осталось даже могилы.
   Мне ясно лишь одно: это был отказ. Отказ не только от жизни, но и от смерти, от всеобщей участи людей. <…>

Глава четвёртая ЖИВЫЕ РЕСУРСЫ

   Они познакомились в провинциальном обувном магазине, где не было ни подножных зеркал, ни даже сидений для примерки. Сначала она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
   Вот так они нашли друг друга и стали парой – со всеми вытекающими последствиями.
   Парам полагалось первое время «ходить». То есть посещать киносеансы в домах культуры или просто гулять в людных местах типа скверов, где по праздникам и воскресеньям играл духовой оркестр – тот же, что и на похоронах: медные тарелки и толстые трубы, скрученные в бараний рог. На асфальтовом пятачке между кустами волчьей ягоды и дощатой эстрадой, под ритмичное шарканье танцующих затевались простодушные сюжеты, которые потом, сквозь годы, будут именоваться жизнью и судьбой.
   Дома культуры носили одинаково полезные названия: ДК нефтяников, ДК строителей, ДК машиностроителей. Анонсы на киноафишах тоже были солидарно одинаковыми. Других развлечений здесь не имелось.
 
   Вообще говоря, город являл собой сколоченную наспех пристройку к их величествам Заводам и Комбинатам, победительно дымящим в почтительном окружении котельных, ремонтных мастерских и складов для хранения бесценных промышленных ресурсов.
   Фактически вся текущая окрестная жизнь, все вещи вокруг безропотно служили именно ресурсами, хотя и с разной степенью ценности. Самым дешёвым ресурсом – быстроизнашивающимся и легкозаменяемым – были, конечно, люди. Для них приходилось возводить наряду со складами что-то наподобие жилья, щедро лимитируя квадратные метры (около шести квадратов на душу) и как бы складируя таким образом непрактичные живые ресурсы, которые терпеливо ожидали своей участи в порядке живой очереди.
   Властный жест, наделяющий наших замотанных, беспородных, бесправных родителей кровом, жилплощадью, комнатой с соседями, даже отдельной квартиркой с санузлом, которая потом, осыпаясь, ветшая, дурнея, станет последним фамильным сокровищем, единственным рыночным аргументом стариков, – вот этот жест я могу сравнить только с милостью провидения. Задним числом кто-то выплюнет унизительное слово «хрущобы». Но тогда, после общежитского и коммунального ада, это было реальное крупнопанельное счастье.
 
   Итак, парам полагалось «ходить» в людных местах. Уединение вдвоём без регистрации уже само по себе выглядело подозрительно. Моральным оправданием такой распущенности мог быть лишь переход на более высокую стадию отношений, близкую, понятно, к регистрации.
   А эти двое ухитрились вообще не «ходить».
   На второй неделе знакомства он предложил ей поскорее пожениться. Она спросила:
   – Чего вдруг?
   Ни грамма не умеющий лестно лукавить, он пояснил:
   – Понимаешь, просто нет времени гулять. Всё равно ведь поженимся.
   Прозвучало довольно убедительно.
   Лида пожала плечами и согласилась. Правда, осторожно поинтересовалась: что его так уж сильно привлекло?
   С тем же неотразимым прямодушием Фёдор сознался, что, поскольку всё началось в обувном магазине, самым первым, прямо вот ослепительным впечатлением были её ноги. А потом уже глаза. Хотя глаза немного испугали.
   С ногами, в общем, и так всё было понятно. На них не оглядывались и не пялились разве что гипсовые статуи пионеров-героев. Одна студенческая Лидина приятельница, знающая толк в житейских ценностях, говорила, что с такими ногами выходят замуж как минимум за генерала или секретаря обкома. Генералы и секретари Лиду заботили не больше, чем гипсовые пионеры. Её занимал Фёдор, не имеющий времени для ухаживаний.
   Про глаза он тоже неслучайно сказал. В них на самом деле была пугающая странность, заметная и людям со стороны, и ей самой в зеркале: какой-то неизлечимый холод, взгляд на мир как на чужбину, к которой невозможно привыкнуть.
   Спустя десять лет она услышит от Фёдора такой безнадёжный диагноз:
   – Ты, Лида, совсем неправильная жена. Жена всётаки принадлежит мужу. А ты вообще не умеешь никому принадлежать.
   – И давно ты заметил?
   – Ещё в самом начале.
   Однако это не помешало Фёдору сходить с ума по своей неправильной Лиде – и на третьем году после женитьбы, и на седьмом, и на двенадцатом. А если бы не сходил, то чего ради он стал бы писать жене из дальних командировок оглушающе бесстыдные, головокружительно нежные письма, где самым приличным выражением было «твою девочку мокрую»? И с какой стати она прятала бы эти раскалённые послания на дне коробки от монпансье вместе с младенческими прядями, молочными зубиками, оберегами из сердолика и хранила до самой своей смерти?
 
   Где бы Фёдор ни появлялся, он всегда и всюду производил впечатление иногороднего. Такой сдержанно-учтивый гость в чужом монастыре: со своим уставом не лезет, но и здешними порядками не увлекается.
   Вот эта неукоренённость, нерастворимость в любой среде – уличной или заводской – была, можно сказать, его второй натурой, если не первой. Сын матери-одиночки (тоже, как и Лида, из эвакуированных), он сам, по сути, всю жизнь оставался отъявленным одиночкой, даже будучи уже отцом семейства.
   Когда крепко пьющее, но бдительное начальство допытывалось у подозрительно трезвого специалиста по электротехнике: «Почему не вступаешь в партию?», Фёдор отвечал твёрдо, на голубом глазу: «Пока не чувствую себя достойным».
   Тем не менее, ценимый за тщательность в работе, он был удостоен одиннадцатиметровой комнаты в коммуналке – на низеньком первом этаже шлакоблочной хибары, построенной пленными немцами вскоре после войны.
   В этой комнате они прожили семь лет: сначала вдвоём, потом втроём, потом вчетвером.
   Лида забеременела в первый же месяц замужества.
   Ей было двадцать восемь, Фёдору – на три года больше. Когда она ходила худющая с животом, он трясся над ней, как над смертельно больной. Хотя никаких особых недугов не наблюдалось, если не считать изнурительную, неукротимую рвоту на протяжении всех девяти месяцев.
   Когда я появился, отец рассмотрел меня детально, как неведому зверушку, и спросил с брезгливым любопытством, почти с ужасом:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента