– Мия! – Звонкий детский голосок расколол сонную утреннюю тишину, разлитую над табором. – Мия, ты где?
   Дымок недовольно дернул остатками обкорнанного когда-то уха и громко тявкнул в ответ, вскакивая настолько шустро, что я едва успела перехватить это стремительное создание поперек туловища, прижав к груди и не дав ему вырваться и облаять восьмилетнюю дочку ромалийского скрипача. Чернявая смуглая девочка, одетая в заметное красное платье и заботливо укутанная в цветастую материнскую шаль, опасливо встала в трех шагах от меня, неловко переминаясь с ноги на ногу и глядя на утихомирившегося Дымка.
   – Мия, там тебя лирха Ровина зовет, что-то интересное показать хочет. Иди быстрее, огонь я поддержу, я умею…
   Я неловко встала, пытаясь размять затекшие от неудобной позы ноги, качнулась, едва не смахнув разгоревшиеся щепочки краем тяжелой широкой юбки, кликнула собаку и направилась к повозке, над откидной дверью которой звенели тонкие медные трубочки на витых шнурках.
   Динь… Динь…
   Плачут медные трубочки-бубенцы на холодном ветру, и, даже не заглядывая в повозку, я знаю, что лирхи там нет. Стынет покинутый домик на колесах, даже ненадолго оставленный хозяйкой, которая в очередной раз пытается научить меня понимать мир людей, слушать ветер, путающийся в хитросплетенной сетке-паутине, читать по воде и идти по дороге, увидеть которую можно лишь в яркую лунную ночь.
   «Сюда, внученька!» – Сильный голос лирхи Ровины, казалось, слышен отовсюду.
   Я невольно зажала уши ладонями, подняла голову к светло-серому небу, затянутому снеговыми тучами.
   «Сюда!»
   Чернеющие в сером утреннем свете голые ветки кустов – как корявые пальцы, протянувшиеся во все стороны в поисках добычи. Под ногами громко трещали невидимые под тонким снежным покрывалом сучья. Я пробиралась сквозь валежник неумело и шумно, цепляясь широкой юбкой за обломанные ветки и ругаясь сквозь зубы словами, подслушанными у Михея-конокрада, когда тот рассказывал у мужицкого костра о встрече с торговым караваном, везущим в ближайший речной порт шерсть и меха. Мол, у Загряды, что стоит славным городом как раз на пути у ромалийцев, нежити расплодилось столько, что крестьяне из окрестных деревень уже колья точить перестали. Как есть, выдергивают из плетня основу, что похлипче других, ею упыря али белую бабу заколют, а потом на место ставят. Все равно на следующую ночь, а то через две опять начнет что-то шаркать у забора, охотиться на скот и малолетних детей.
   Ругань же была на змееловов и стрелков их, которые саму Загряду-то посещали раз в год по большому одолжению и солидному денежному посулу. А до сельских мертвяков, которые невесть почему поднимаются с освященного кладбища, прославленным охотникам за чудовищами и тварями земными вроде как и дела нет совсем. Спрашивается, к чему змеелову со своей дудкой ехать в загрядскую деревню, если крестьяне и так упырей побивают и упокаивают, даже не запыхавшись.
   Но это пока.
   «Сюда, Аийша!»
   Имя, данное мне матерью при рождении из янтарно-рыжего яйца в сухой теплой пещере с низким сводом, судорожной дрожью прокатилось вдоль позвоночника, стянуло грудь тугим стальным обручем глухой, почти позабытой тоски. Я споткнулась, запуталась в валежнике и едва не упала. Левую руку обожгло болью, жаркие капельки покатились по замерзшей коже.
   Остро пахнет железом, так остро, что голова кружится, а мир перед глазами плывет и из черно-серо-белого становится радужным, цветным, в нем каждый предмет или живое существо окружены облачком-аурой. Краски вспыхивают неожиданно и оттого кажутся наиболее яркими, слепящими – и особенно радующими после зимнего бесцветья. Над спящей под снежным покровом лощиной поднимается белесое зарево, словно там, за чернеющими древесными стволами, находится пресловутый край света, где заходит солнце и встает луна, где мечутся травянисто-зеленые сполохи болотных огней и безжалостно хлещут землю сизые плети молний. Перезвон стеклянных бубенцов заполняет стылую тишину, окружает странной переливчатой мелодией, которой хочется покориться, позволить ей нести себя, подобно щепке, попавшей в бурный речной поток.
   Из-за деревьев вышла лирха Ровина. Я узнаю ее по лунно-белому сиянию: женщина закутана, как в королевскую мантию, в расшитый серебром и алмазами шлейф самой зимы. Ромалийка ступала легко и бесшумно: босая, даже в мешковатом шерстяном платье с высоко подобранным подолом она смотрится царицей, владычицей этого безмолвного заснеженного леса, затянутого тяжелыми облаками неба и ледяного ветра.
   Она протянула мне руки, помогая вылезти из бурелома, куда я по глупости забралась. Ее кожа теплая, нежная, а ласковое прикосновение утишило боль в ссаженной ладони, остановило карминовые жаркие бусинки-капли, падающие на снежное покрывало. Ровина достала из широкого рукава тонкие серебряные ободки-браслеты, усыпанные крохотными колокольчиками, застегнула кажущиеся ледяными оковы на моих хрупких запястьях, а потом повела за собой на поляну, в центре которой уже полыхает огненный рыже-красный цветок, огромный костер, к которому невозможно приблизиться и на пять шагов – до того жарко.
   «Не бойся, Аийша».
   Губы лирхи оставались плотно сомкнутыми, но я все равно слышала ее голос, ласковый, звонкий, как пение непокорного ручейка, несущего кристально чистые воды в узком извилистом русле меж камней. Ровина вела меня по кругу, по границе холода и жара, по тающему снежному покрывалу в двух шагах от черной земли, кое-где покрытой жухлой влажной травой, и с каждым шагом росло во мне напряжение. Как будто бы шасса, свернувшаяся безмолвным чешуйчатым клубком внутри хрупкого человеческого тела, вот-вот пробудится, расправит завернутый спиралью бурый хвост, встопорщит острый гребень вдоль гибкого позвоночника – и вырвется из слишком тесной человечьей шкуры на волю.
   Замкнулся круг, в центре которого жарко полыхает трепещущее под порывами ветра пламя. Лирха остановилась, помогла мне снять теплую шерстяную свиту и цветастый платок, аккуратно складывая вещи на снег, жестом велела подоткнуть подол широкой юбки, а потом недовольно посмотрела на мои потрепанные башмаки. Я торопливо разулась, но не сразу решилась ступить босиком на снег.
   Ромалийка терпеливо ждала.
   Где-то глухо, протяжно завыли волки, с треском разломилось прогоревшее посередине бревнышко в костре, выбросив сноп колючих искр, золотых хвостатых звездочек. Я сделала шаг вперед, и мерзлая земля под ногами показалась обжигающе-горячей, колющей пятки острыми иглами, но потом лирха взяла меня за руку, и пробирающе-яркий мир свернулся радужной спиралью, пронизанной плачем серебряных колокольчиков, украшающих мои запястья.
   Две птицы танцуют на заснеженной поляне: одна – цвета лунного серебра, другая – солнечного золота. Их резные длинноперые крылья соприкасаются друг с другом с тихим металлическим звоном, рождая мелодию, изменяющую мир вокруг. Вот уже и земля не кажется холодной и жесткой, и высокое рыжее пламя утрачивает свой жар, обращаясь в великолепный цветок с множеством причудливых острых лепестков, проросших сквозь самоцветную россыпь алых углей. Дрожит над чудесным цветком перегретый воздух, тихо звенят монетки, вплетенные в длинные косы лирхи Ровины, которая ведет меня за собой в странной пляске по кругу. Миг – и огонь расступается, пугливо припадает к пылающим рубиновым самоцветам и почти гаснет, а ромалийка тянет меня все дальше, сквозь душное полотно невесомого жара, сквозь сгущающиеся сумерки…
 
   Как нить, протянувшаяся сквозь полотно следом за иглой, так я прошла следом за лирхой сквозь огонь, очутившись в призрачном городе, где дома, сложенные из мертвого камня, почти смыкались крышами над головой, закрывая вечернее небо. Гладкие окатыши под ногами, образующие странное каменное поле, меж которых застрял мелкий мусор, перемешанный с грязью. Тонкие столбы, увенчанные бело-голубой неяркой звездочкой, расположенные у каждого дома и дающие скупой свет. Окна закрыты прочными ставнями с железной оковкой.
   И повсюду разлито болезненное тусклое сияние страха, окутавшего человеческий город подобно туманному одеялу, холодному, сырому, липнущему к лицу и волосам.
   «Ищи…»
   Что искать?
   Топаз у меня на груди вдруг нагревается, золотое сияние пробивается из туго стянутой ладанки. Я торопливо достаю сверкающий «змеиный камень», крепко сжимаю в ладони, но свет все равно просачивается сквозь пальцы, одевая их прочной шассьей чешуей.
   Не бурой и не бронзовой.
   Золотой, как монеты в косах лирхи Ровины…
   Краем глаза я замечаю движение – кто-то выходит из узкого переулка, пьяно пошатываясь и хватаясь за стену необычайно светлой рукой. Красные точки зрачков плывут в темноте, существо окутано плотным багряным коконом, который значительно больше меня, да и любого из людей, которых я встречала.
   Тишина, звенящая, закладывающая уши, в которой шумное дыхание существа кажется особенно громким. Негромкое ворчание, больше похожее на низкий горловой рык, когда неведомый зверь, прижившийся в человеческом поселении, заметил меня, попятился обратно в переулок, отворачивая лицо, видевшееся мне лишь ровным пятном, в котором смешались все оттенки алого, как в рубиновом древе, когда-то жившем в каменном саду моего родного гнездовища.
   Не бывает у людей столь сочного красного цвета в ауре, их цвета – оттенки синего и зеленого, изредка смешиваемые с кровавой яростью, огненной мечтой-одержимостью, лунным серебром врожденной магии. Оттенков множество, но это всегда лишь одиночные всполохи, искры на фоне озерной синей глади, светлячки в зеленом травяном море. Шассы находили друг друга по ровному янтарному сиянию, иногда способному озарить целый каменный зал, а иногда по тусклому огоньку, как у новорожденных или недавно отложенных яиц в надежно укрытом гнезде. Животные и птицы в мире людей виделись мне светло-зелеными с желтизной пятнами, как берилловые кристаллы в каменных нишах, яркие подземные цветы, украшающие шассьи пещеры.
   Здесь же нечто совсем иное. Не живое, не мертвое – просто иное. Не зверь, не человек, не принявшая чужой облик шасса. Так что же?
   Тянется за прижавшимся к холодной каменной стене существом яркий багряный след, цепочкой лужиц уходит куда-то в непроглядную темень переулка, в рукотворную пещеру меж тесно соседствующих друг с другом домов. По такому следу его любая нежить найдет, любой охотник выследит, а ослабленный житель теневой стороны людского мира вряд ли сумеет выстоять против стаи падальщиков. Черной уродливой дырой, прожженной угольком на многоцветной шелковой ткани, выглядит рана над сердцем.
   Я вижу, как тело непонятного создания пытается зарастить эту дыру в ровном полотне сияющей алым ауры, как протягиваются багряные нити-паутинки, соединяющие неровные края, но слишком редко плетение, слишком медленно идет заживление раны. Существо медленно гаснет в сгущающейся тьме, из ярко-алого становясь тусклым, малиновым.
   Жалко…
   Шаг вперед, сквозь кажущийся холодным и плотным густой туман. Сизые извивы оплетают ноги тугими петлями, обнимают за пояс чужими, нежеланными руками, но стоило мне разжать пальцы и выпустить искристое золотое сияние «змеиного камня» на волю, как туман пугливо отступает, торопливо оседая мутными белесыми хлопьями на камни мостовой.
   Еще шаг, и еще.
   Прерывистым, хриплым становится дыхание теневика, когда я приближаюсь на расстояние вытянутой руки и склоняю голову набок, рассматривая дыру в его ауре. «Змеиный камень» в моей ладони обжигает даже сквозь прочную чешую, сыплет во все стороны белыми и рыжими хвостатыми искрами, а контур солнечно-желтого сияния вдруг становится точно по размеру обугленного черного пятна на переливчато-алой «ткани».
   Я улыбаюсь. Оказывается, все так просто…
   Вспыхнувшие с новой силой алые паутинки торопливо прорастают сквозь дармовую силу, аккуратно и тщательно приращивая сияющую золотом заплатку поверх прорехи, заживляют сквозную, смертельную рану.
 
   Я очнулась, сидя на стволе поваленного дерева в двух шагах от потухшего костра. Самоцветная россыпь у основания огненного цветка обратилась в обычные черные угольки, которые неведомая сила разметала по запорошенной снежной крупой поляне; цветастый платок лирхи Ровины, брошенный на горячее еще кострище, тлел ровным сизым дымком, а сама лирха сидела рядом со мной, положив теплую ладонь на мое плечо. Мне было холодно и жарко одновременно, ступни пульсировали тупой болью, которая вспыхнула с новой силой, когда я попыталась подобрать ноги, чтобы хоть как-то обогреть их. Лирха торопливо обняла меня, коснулась ладонью моего взмокшего лба.
   – Тише, внученька, тише. В первый раз оно всегда так.
   Но я уже негромко подвывала, разглядывая свои покрасневшие, распухшие ступни, кое-где измазанные сажей. На пальцах вздувались волдыри, наполненные прозрачной жидкостью, да и пятки с каждой минутой болели все сильнее.
   – В первый раз? – Я смотрела на Ровину с все возрастающей обидой, ощущая, как глаза начинает жечь от соленой влаги. Люди легко плачут от боли, особенно женщины и дети, последние вообще льют слезы по поводу и без него, даже если ссадят коленку или потеряют игрушку, без которой, разумеется, ну никак не могут обойтись. Странная, мало чем оправдываемая реакция человеческого тела, совладать с которой мне не всегда удается.
   – Танец на угольях, – негромко пояснила лирха, доставая из небольшой сумки, аккуратно пристроенной у древесного ствола, деревянную коробочку и две чистые полоски мягкого небеленого льна. – Самый высокий порожек на пути в берегинье царство, в туманные дали, но переступить его легче остальных. Другие не порогом – лестницей высокой кажутся, не каждый смельчак до вершины дойдет, зато уж если доберется – попадает сразу на серебристую лунную дорогу, которая ведет куда надо. А в царстве берегинь самой надо свой путь искать. Нашла ли, Ясмия? Или рановато я тебя на землю вытолкнула?
   Лирха смотрела на меня с хитрым прищуром, потрескавшиеся на легком морозце губы едва заметно растянулись в улыбке, выбившиеся из кос черные с проседью пряди обрамляли лицо Ровины кружевной узорчатой рамой.
   – Не знаю. – Там, где розоватая мазь уже начала впитываться в кожу, постепенно утихала боль от ожогов. Я наклонилась за расшитым мелким бисером кошельком, что носила привязанным к поясу, и мешочек-ладанка выскользнул из выреза блузки, закачался на длинном витом шнурке. Легкий и пустой, утративший привычную тяжесть.
   Я ахнула, схватилась за ладанку, сдавливая в кулаке ромалийский оберег, ощупывая аккуратный шов со всех сторон, дергая за узелок на горловине, ища дырку, через которую мог вывалиться бесценный «змеиный камень». Безуспешно – ладанка была совершенно целой, туго завязанной на хитрый ромалийский узел, который с легкостью распускается, если знать, какую петельку объемной путанки потянуть на себя.
   – Потеряла что-то? – Голос Ровины звучал глухо и будто бы издалека. – Или оставила по доброй воле в берегиньем царстве?
   Оставила? По доброй воле?
   Я вспомнила угольно-черную дыру, расползшуюся по переливающемуся всеми оттенками алого полотнищу, вспомнила, как своей рукой вложила в нее «змеиный камень», надежно и прочно закрывший прореху, подобно кусочку мозаики, как алые нити протянулись сквозь золото кровеносными сосудами, заживляя рану. Кому я подарила частицу шассьего гнезда, кусочек своей прошлой жизни? Кому оставила каменное семечко, которое непременно стало бы деревом, если бы я решилась и попыталась прорастить его в ближайшей пещере?
   – Похоже, я спасла кого-то. Того, кого спасать не стоило. – Я зажмурилась, а потом глянула на ромалийку шассьими глазами, всматриваясь в частую черную сеть, покрывающую зеленое сияние человеческой ауры. – Ровина, как давно ты знаешь, кто я?
   Теплой улыбкой озарилось лицо лирхи, серебристыми искрами заскользила магия по тонким пальцам, утишая боль в обожженных ногах.
   – Еще до того, как тебя привели к нам. Тарры сказали. Я искала ту, что сможет заменить меня, когда придет мой черед сплясать последний танец с женщиной в белом, а нашла Ясмию, змеедеву из волшебных сказок. Тебя оставил у нас человек, безжалостно уничтожающий вокруг себя все то, что не в силах понять или принять, от чего не может держаться подальше. Шут, безрассудно и слепо идущий по дороге своей судьбы, не замечающий ничего вокруг: ни чудовищ, что пытаются ухватить его за ноги, ни берегинь, что стремятся предупредить об опасности. – Она вздохнула, набросила мне на плечи теплую шаль и укутала потеплее. – Идем, внученька. Придется тебе на меня опереться, а то пока дойдем до стоянки, успеем и замерзнуть, и простыть. Не смотри, что я старая и больная женщина, сейчас я посильнее и покрепче тебя. Только золото из глаз своих скрой до поры до времени – не все ромалийцы верят бабкиным сказкам, предпочитая прислушиваться к речам змееловов.
   Подняться на ноги оказалось еще труднее, чем в тот, самый первый раз, когда я ощутила вместо гибкого сильного хвоста две трясущиеся от слабости неказистые подпорки, на которых предполагалось ходить и даже бегать. Сделать шаг в обмотках по снегу, остро чувствуя каждую сломанную веточку, каждый мелкий камушек или желудь, скрытый под тонким белым покрывалом, – почти невозможно. Если бы не Ровина, подставившая мне плечо, я бы и вовсе никуда не дошла, осталась бы на той поляне и, что самое вероятное, просто сбросила бы человечий облик, как старую, отслужившую свое шкуру. Отыскала какую-нибудь нору и впала б в спячку на несколько месяцев, как обычные горные змеи, которые с наступлением холодов прячутся в расщелинах скал и выбираются наружу только после того, как солнце растопит лед и согреет темные камни.
   – Ничего, внученька. – Лирха взмахнула рукой слева направо, словно отводя в сторону невидимый полог. – Сейчас будем дома.
   Разноцветными искрами замерцали камни в широком золотом браслете, болтающемся на узком, иссушенном прожитыми годами запястье, качнулась, подобно подвесному мостику, заметенная снегом тропинка под нашими ногами, вильнула, как потревоженная змея, и уперлась в вересковую заросль, до которой было от силы пять шагов.
   – Потерпи, хорошая моя. – Ровина кое-как довела меня до кустов, прикрыла мне глаза ладонью и потащила сквозь цепляющийся за одежду вереск.
   Острая веточка оцарапала мне подбородок, снег пушистыми хлопьями осыпал непокрытую голову, а в следующую секунду лесная тишина сменилась залихватской мелодией, наигрываемой на старой ромалийской скрипке, людским гамом и отдаленным лошадиным ржанием. Лирха убрала ладонь от моего лица и едва заметно улыбнулась.
   Иногда дорогу домой можно сделать очень и очень короткой.

Глава 4

   Деревенька под названием Гнилой Лес, казалось, испокон веков стояла у широкого торгового тракта, ведущего мимо Загряды к морскому порту у далекого северного берега Славении. Даже старожилам уже не вспомнить, что раньше появилось – поселение, которое вначале разрослось до шести десятков дворов, а потом опустело на треть, или сама дорога, проложенная через многочисленные болота. Годы шли, стылые топи, от которых тянуло сыростью, холодом и лихорадками, постепенно осушались, да и мрачный густой лес перестал быть гнилым и превратился в обычный еловый бор, богатый грибами и ягодами, но деревня свое название так и не поменяла. Пробовали жители переименоваться – и шильду новую на подъезде ставили из крепкого проморенного дуба, и проезжающих мимо поправляли, да только без толку все. Шильды с новым названием за одну только зиму чернели и рассыпались в мелкую труху, а в Загряде и окрестных деревнях как прозывали местных гнильцами, так и продолжали прозывать. Словно приросло к небольшому клочку плодородной земли у края болот кем-то вскользь брошенное имя, стало его неотъемлемой частью и глубинной сутью – и через много лет само место не согласилось на перемены.
   Так и остался стоять Гнилой Лес рядом с дорогой и стоял бы дальше, радуя проезжавшие мимо торговые караваны свежим хлебом да радушием, если бы не случилась однажды беда, после которой деревня зачахла. Кто успел, прихватил самое необходимое и сбежал вместе с семьей из проклятого места, кто замешкался, подбирая имущество подороже да время поудобнее, навсегда остался прикованным к клочку земли в шесть с половиной верст от края до края. Ровный круг на славенской карте, границу которого свободно пересекают лишь пришлые, дорожные люди. Глухой лес, за полвека стеной вставший по краю заколдованной человеческим отчаянием земли, стал своего рода тюремной стеной, за которую не мог выбраться ни один из рожденных в медленно умирающем поселении. Людей истреблял голод, затем болезни, а в конце пришел страх перед самыми близкими.
   Скрипнуло потемневшее от времени крыльцо, и усталая, рано состарившаяся женщина вышла на порог некогда ухоженного и красивого дома, держа в руках пустые деревянные ведра. Тихо, почти испуганно прикрыла за собой входную дверь, за которой звенели детские голоса, и торопливо направилась к колодцу. Первый снег накрыл пустынные улицы и крыши домов тонким слоем, не столько скрывая, сколько подчеркивая разруху, уже который год подтачивающую деревню и превращающую добротные деревянные избы в покосившиеся развалюхи с протекающей крышей и скрипучими половицами, здоровых и крепких людей – в бледных, постаревших, усталых призраков, а детей…
   Женщину передернуло, и она пугливо втянула голову в плечи, ускоряя шаг и отворачиваясь от заметенного снегом пустыря, посреди которого еще стоял почерневший от сажи и времени остов церковной колокольни. Давно стоял – полвека уже прошло; бревна, что дотла не сгорели в ночь большого пожара, так и сгнили под холодными осенними дождями и снегом, но полуразрушенная колокольня по-прежнему возвышалась над деревней как ни в чем не бывало, и ничего ее, проклятую, не брало. Сказывали старики: место это когда-то было освященной землей, да и церковь стояла хоть и крохотная, но на диво уютная и светлая. Бывало, зайдешь, встанешь под круглым оконцем, что было прорублено в башенке-куполе, и словно боженька сверху на тебя смотрит, легко и радостно на сердце становится.
   Вот только глупость да жестокость людская все погубили. Крестьяне, живущие рядом с болотами, в которых гибли по пьяной лавочке люди и пропадала скотина, с которых по осени и весне тянуло промозглой сыростью да лихорадками, боялись всего, чего не могли понять и принять.
   Укрылась как-то в церкви блаженная девчонка с некрасивой заячьей губой, невесть от кого нагулявшая ребеночка в неполных шестнадцать лет, – сбежала из дома сразу же, как скорый на расправу, водящий тесную дружбу с бутылкой отец заметил «позор» семьи. Сбежала, чтобы не исполнил родитель жестокую угрозу – выбить из дочкиного чрева прочно укоренившееся семя неведомого чужака, а в дальнейшем научить девушку скромности и послушанию кулаком да палкой. Священник, в то время живший в пристроенной к церкви избушке, укрыл девчонку, помогал по мере сил, а когда пришло время ей разродиться, позвал на подмогу повивальную бабку с окраины деревни – ведь каким бы благочестивым и отзывчивым ни был духовный отец, при родах он не самый лучший помощник. Женское это дело, всегда было, есть и будет, и лишь потому в прицерковную избу, где обычно крестили новорожденных, пришла сухощавая женщина с острым взглядом, сноровистыми руками и целой сумкой снадобий и травяных сборов.
   Ребенок родился сразу после полуночи, а уже вечером следующего дня по Гнилому Лесу разошелся слух о том, что чудаковатая девка родила чертенка. Крепкая, уверенная в себе повитуха, вечером ушедшая в избушку священника принимать роды у приблудной девицы, вернулась поутру домой дряхлой, трясущейся от старости и ужаса бабкой, которая и слова связного вымолвить не могла, только твердила что-то о бесах да нечисти поганой. Вот тогда-то от неуверенного шепотка по углам селяне и перешли к действиям – в ту же ночь вышли на улицы и мужчины, и женщины, оставив всех детей моложе двенадцати лет под надежным на первый взгляд укрытием родных стен, и с зажженными факелами направились к церкви.