Благородный обломок, уязвленный, как академик академии Гонкур, которого бы вдруг обозвали “литературный Горбун”, погружается в горечь, печаль, разочарование Время от времени он бубнит — Кто знает, ошибся ли я? Ведь наши парни не перевернули все дома!
   И потом, они обследовали ограниченное пространство, а тайник может быть в другом месте!
   Короче, в бюро установилась тишина, последний из наших посланцев протелефонировал о неудаче, и мы, все трое, сидим, как братья близнецы на похоронах: взгляд придурка, рот захлопнут, как заводская проходная.
   Натюрлих, объявляется Старик. Причем самым необычным для него образом: открывается дверь моей берлоги и в проеме вызывающе застывает его силуэт, эдакий Франсуа 1-й. Он приятен лицом, но вопросы его нелицеприятны. Я бы предпочел послать его к шутам, чем слушать, как он шутит. Одет он в черное, а игрушка Почившего Легиона рдеет на лацкане, как фонарь хвостового вагона. Ледяной взгляд, зеркальная плешь появление впечатляет, поверьте вашему Сан-А!
   — Итак, мсье! — произносит он с видом Рюи Блаза из народа.
   Мы дружно встаем, как школьники при появлении инспектора или военные в солдатской форме, когда звучит “Марсельеза” (слова и музыка Руже де Лиля). От усердия Берю опрокинул непочатый пузырь кисленького.
   Так как литровка была уже откупорена, из нее гадко забулькало на паркет. Пи но ограничился тем, что перевернул чернильницу на свои разложенные в соли корнишоны.
   — Пока ничего нового, господин директор, — храбрюсь я. Не хочу пудрить вам мозги, но память человечества не знает случая, чтобы Старый совершил набег в кабинет подчиненного. Надо думать, начальство его разнесло, как сестер Петере от картошки, если он покинул свою конуру.
   В лаконичных выражениях, кропотливо отобранных в Ля руссе, соединенных надлежащими звуковыми связями (и не слишком опасными), я излагаю ему события дня. Он слушает с видом параноика: брови совершенно горизонтальны, веки земноводного неподвижны на створоженных белках.
   — Я вас поздравляю! — итожит он.
   Из мудрой предосторожности я засовываю лапы подальше, чтобы он не мог видеть, как одновременно с закручиванием сюжета я кручу ему кукиш.
   Он пересекает помещение, осторожно переступая через винную лужицу.
   Идет в сторону окна. Боже! Как он широк в плечах. Его младенчески розовая балда сверкает в свете ламп.
   — Мсье, — бросает он, — мне только что сообщили новость, из-за которой этой ночью прольется много чернил: горят службы американского посольства на авеню Габриель. А ведь были приняты строгие меры безопасности…
   Он будто прощупывает взглядом даль Пантрюша, которая открывается из окна моего кабинета.
   — Мне кажется, что я различаю отблески пожара… Мы молчим.
   Происходит что-то слишком серьезное, что не позволяет раскрыть рта, даже если тебя зовут Берю или Пинюш и в тебе столько же ума, сколько в скелете динозавра из Музея.
   Старик поворачивается, он удручен. Его лоб в складках морщин, как бальное платье выпускницы. На вид он больше удручен, чем возмущен.
   — Мне больно от нашего бессилия, — говорит он. — Вы представляете себе, Сан-Антонио, те последствия, которые повлечет за собой новое покушение?
   — Это ужасно, — сокрушаюсь я по всем законам драматургии. Виандокс не преминул бы сделать мне заманчивое предложение.
   Весь в смятении, босс попирает вино Берю. Наконец он замечает это и, показывая на багряную лужу на полу, восклицает:
   — Вот, мсье, Франция!
   — Но… — буровит Берю.
   — Что такое? — гремит Старый.
   — Ничего… Э!.. Я хотел только уточнить, что это испанское вино!
   Уязвленный, дир сваливает, унося на подошвах частицу Испании.
   Мы ждем три минуты, прежде чем сесть.
   — Но вот! Мой ox! — вздыхает Жиртрест, ликвидируя разрыв бумажными салфетками… — Подумаешь, катастрофа… А винище, за которое я заплатил один франк двадцать сантимов!
   Пино извлекает корнишоны из чернильной лужицы. Я, в отличие от них, не произвожу шума, не колеблю воздух, а мыслю, как тростник И мысли, которые следуют одна за другой под куполом моего свода, вогнали бы в тоску даже клопов.
   Бессилие! Стриженый прав. Бессилие! Мы евнухи от полиции Слизняки из Большого дома! Все потеряно, кроме чести, как говорил.., тот… тому Земля горит под ногами америкашек. Я очень хорошо понимаю тактику террористов. Заставить службу америкашек во Франции думать, что они находятся на осадном положении. Создать недоверие между ними и французами.
   Хозяин прав, я согласен. Речь идет о том, чтобы восстановить порядок, мир и спокойствие.
   Я беру чистый лист, рисую на нем кружок, в котором пишу — Зекзак.
   Рядом с первым черчу второй кружок, в нем пишу — Грета. Соединяю их линией. Потом ниже рисую третий кружок, внутрь которого помещаю, как в медальон, фоторобот. Затем — вопросительный знак.
   На этом этапе графических работ Пинюш касается моей руки. Я поднимаю башку. Он показывает мне спектакль, который стоит беспокойства. Представьте себе, Толстый стоит на коленях. Он упирается в пол и лакает разлитое вино.
   — Берю! — хриплю я.
   Он поднимает ко мне рыло, измазанное помоями.
   — Ты бесчестишь звание человека! — назидательно бросаю я. — И такое отвратительное существо обладает правом голоса.
   Однако не следует задевать гражданское достоинство честного Берю. С ним можно обращаться, как с кретином и рогоносцем, он допускает это, потому что знает, что так оно и есть. Но если не признать за ним избирательные права, он вспыхивает, как омлет с ромом.
   Он поднимается и, сочась вином, приближается к моему столу.
   — Что ты сказал! — рычит эта обезьяна. — Мой долбаный комиссар совсем спятил? Мусью комиссар имеет желание, чтобы его выкинули в окно, предварительно даже не открыв его?
   Я рассматриваю парижскую ночь, забрызганную огнями.
   — Инспектор Берюрье, — говорю я, — предупреждаю вас, если вы будете продолжать в том же духе, вы можете вернуться к своему очагу, чтобы оставшиеся годы ухаживать за представительницей китообразных, которую однажды вам пришла прекрасная мысль проводить в мерию.
   Толстый рыгочет. Разрядка, что ли. Он утирает губы и объясняет, чтобы оправдать свое странное поведение, что уж если вино привозят из далеких Испании, то никто не имеет права поливать им служебные помещения. Хотя Пиренеев нет с тех пор как.., уже давно, это представляет собой порядочное путешествие.
   Он продолжает стекать, как еще недавно сочилась его литровка. Пино рассматривает с интересом мой набросок.
   — Во что ты играешь, Сан-А?
   — Видишь ли, — говорю я, — делаю схему, чтобы попытаться врубиться.
   — Почему ты поместил фото загадочного дергателя стоп-крана под Гретой?
   — Что ты хочешь этим сказать, средневековый архив?
   — Я хочу сказать, — бросает Пино, — что этот тип вмешался в дело не после смерти девушки, а до! — И добавляет, пока я рассматриваю его: Причем роковым образом!
   Толстый собирается принять участие в обсуждении, но не успевает. Я уже у двери. Бросаюсь в затихший коридор и качусь по лестнице вниз.
   От замечания Пино я прозрел. Конечно, человек из поезда появился не после, а до. И теперь, вместо того чтобы искать его в настоящем, я начинаю искать его в прошлом.


Глава 8

Что называется, состарить внешность


   Тобогган — мрачное ночное заведение, к которому, я бы сказал, тяготеет определенная часть парижской шпаны — если бы земное тяготение было возможно в этом узком помещении.
   Оно напоминает коридор, в конце которого возвышается полурояль (что совершенно естественно для места сборищ подобной полубосоты).
   На стенах художник, влюбленный в Корсику, написал побережье острова Красоты, в живых тонах, которые могли бы служить рекламой фирме Риполин. Среди других я замечаю две прекрасные фрески, одна из которых изображает купальщицу в бикини, сжимающую в объятиях дельфина, вторая — милую дафнию, которая противится дофину.
   Тут же у входа расположена довольно длинная стойка бара, в которую вцепились бабы и господа пальцами, забрызганными бриллиантами. Не обязательно отсидеть в Централе, чтобы сообразить, что они тоже оттуда.
   Мое появление производит определенное замешательство в вольере.
   Здесь бывают либо завсегдатаи, либо петушки из провинции, которые приезжают, чтобы их ощипали А так как я не принадлежу ни к одной из этих категорий, то эти бедные милашки в полном недоумении.
   Я взлетаю на высокий табурет у южной оконечности стойки бара и посылаю сигнал SOS халдею. Не знаю, где хозяин этого кабака выловил своего бармена, но могу вас заверить, что это было не на конкурсе смазливых ребят. Это бритый шилом хмырь, на лице которого столько же шрамов, сколько на дереве Робинзона, и видно — парень с душком, что заставляет меня вспомнить одного Омара, с ним я некогда загорал на пляже.
   — Что будем? — спросил он.
   — Один сто тридцать восьмой!
   — Не понял? — сухо бросает он.
   — Двойной Ват шестьдесят девять, ну! Вы не производите впечатление человека, способного к математике, уважаемый! Он удерживается от гримасы и готовит мне пойло.
   — Со льдом или с содовой? — спрашивает он.
   — Чистый… — отвечаю я, — я пью его так, в чем мать родила!
   Он отворачивается от меня, чтобы пополнить запас пластинок на проигрывателе, замещающем домашнего пианиста.
   Потом этот господин Маринующий-Маринад возвращается по-итальянски порывисто и заявляет, что улетучивается. Я слегка разворачиваюсь к почтенной публике.
   Мертвый час. За столиками три пары made in Сельпо-ле-Вен пьют шампанское, делая при этом вид, что находят его хорошим. Желчный метрдотель, по мере того как они пьют, подливает шампусика, а если видит, что они к нему спиной, использует для этого и ведерко со льдом.
   В этой войне свои правила. Париж by night кишит нищей братией, которая, платя восемь штук старыми за пузырь винца, считает, что пустилась в загул.
   Когда они возвращаются к мирной жизни на фабрике липучек для мух или в сельском хозяйстве, им этого хватает на десять лет рассказов восхищенным соседям.
   Клиентура бара представляет собой живописную картину Крутые стараются казаться круче, шлюхи — похотливей. Одна из этих скромниц слева не сводит с меня своих полтинников. Это — очаровательная девушка, кажется, мартиниканка, с блестящими глазами и волосами, завитыми, как рессоры какого-нибудь Данлопилло У нее невинный смех и приветливая улыбка, честное слово.
   По всей видимости, мое обаяние тронуло ее нежные чувства.
   Коричневая амазонка, которая ублажала сельских клиентов, пузатых и варикозных, помогая неповоротливым избавиться от бумажника, а застенчивым — от кальсон, похоже, говорит себе, что один головокружительный разок с очаровательным молодым человеком, который пишет свои любовные послания только на девственно чистой бумаге, был бы подарком судьбы.
   И вот уже она своими угольными зрачками подает мне порзянкой сигналы, при этом суетится, чтобы продемонстрировать мне свои формы, противовес и антресоль, высоко посаженные на телескопической вилке. Но я не привык покупать любовь за бабки и в упор ее не вижу. Мое внимание больше привлекает гарсон, нет, эта макака, переодетая в обезьяну, не вызывает во мне извращенное влечение, просто я хотел бы порасспросить его с глазу на глаз, и меня не остановил бы ни конъюнктивит, ни начинающийся ячмень.
   А дело все в том, должен вам сказать, пора пришла, что именно в Тобоггане малышка Грета занималась своим дерзким ремеслом танцовщицы, перед тем как использовать свой жар для более зажигательных целей.
   Я спрашиваю себя, мог ли этот халдей с щербатым лицом ишачить в заведении в те времена, когда в нем служила Грета.
   Я показываю ему пятерку, и он устремляется ко мне.
   — Уважаемый, давно вы здесь подрабатываете? — спрашиваю я.
   Его утомленные шнифты ядовиты пялятся на меня.
   — А в чем дело?
   — Просто интересно… Мне кажется, я вас знаю.
   — А я уверен, что мы не знакомы.
   — Потому что вы не такой физиономист, как я. Если мы познакомились не в Тобоггане, то значит, где-то в другом месте. Сколько лет вы жонглируете здесь посудой?
   — Два месяца! Опять мимо.
   — А вы бывали здесь раньше?
   — Да, случалось.
   Бармен заискивает передо мной. От беспокойства его мужественность бледнеет. Рот кривится… Я меняю тон.
   — Вы не знавали пару лет тому назад одну милую блондинку, такую фрау, которую звали Грета из Гамбурга? Он пожимает плечами.
   — Нет.
   — Хозяин кабака здесь?
   — Нет — И вы не знаете, кто бы мог просветить меня по поводу этой девицы?
   — Нет.
   Он надменно добавляет:
   — А в чем, собственно, дело?
   — Дело в деле, — отвечаю я ему, чтобы не оставлять в со стоянии волнующей неопределенности.
   Благодарный, я сую ему в лапу честно заработанные чаевые и иду к метрдотелю в мятом смоке. У этого пингвина низкий лоб, сломанный нос, а надбровные дуги создают впечатление, что он хмурится. Тяжелый случай, который может иметь только два объяснения: или в прошлом он занимался боксом, или отщелкал мордой ступеньки с третьего этажа Эйфелевой башни.
   Я запросто хватаю его за крыло.
   — Вы здесь всех знаете, дорогой мой?
   Он мгновенно принимает неприступный вид человека, который, отсчитывая вам сдачу, закосил пять тысяч и не хочет об это слышать.
   Я давлю на его нежные чувства, то есть сую в лапу задумчивую физиономию кардинала Ришелье.
   Он прячет ее с такой ловкостью, которая восхитила бы Луи XIII и особенно Анну Австрийскую.
   Он не задает вопросов, не проявляет никакого любопытства, просто в обмен на мои десять франков протягивает мне чудесное оттопыренное ухо, которое, если только его украсить пикулями, было бы вполне съедобным.
   — Вы не знали некую Грету, по прозвищу Гамбургская, она болталась здесь два или три года назад? Пингвин качает головой.
   — Нет, мсье комиссар? — говорит он. Я в ауте. Надо же, выкупили.
   — Вы меня знаете? — не могу сдержаться, чтобы не изречь, подчеркивая этим замечанием, что дальше распространяться не следует.
   — Я брат графини!
   Для меня это луч света. Графиня — прославленная хозяйка бистро на Монмартре, которая дала дубаря, потому что слишком трепала языком. Я часто заходил к ней до того прискорбного случая (она имела несчастье оказаться на пути человека, заряжавшего маузер).
   — Ты Фи-фи-трепло?
   — Точно!
   — Заметь, что мой вопрос остается в силе…
   — Я не знаю девушку, о которой идет речь, мсье комиссар. Я вышел из пансиона только в начале этого года. Вы прекрасно знаете, что я был в Пуасси!
   — А! Ладно, извини…
   Сегодня в этой конторе я погорел, как сухарь, верно мыслите. Фифитрепло, который потерял свою сеструху во цвете лет, потому что у нее был слишком длинный язык, не расколется при виде моего удостоверения!
   Более того, он, видно, дал маяк своим коллегам, как только я вошел в Тобогган, что объясняет, почему бармен говорил со мной без энтузиазма.
   — До свидания, Фи-фи, — нашептывал я. — Надеюсь, тебе понравится плескаться в чаевых.
   — Это увлекательно, — уверяет он.
   Обозленный, я ретируюсь.
   Мой шарабан стоит в двадцати шагах от бара. Когда я открываю дверцу, мелодичный голос щекочет мои евстахиевы трубы.
   — Алло!
   Я оборачиваюсь и замечаю мартиниканку с соседнего табурета. Она вышла следом и шла за мной по пятам.
   — Вы торопитесь? — шаловливо спрашивает она, складывая губки сердечком.
   — Всегда, — бросаю я.
   — Жаль, если бы у вас было время, можно было бы поболтать и… вообще!
   Вообще мне кажется лишним, а вот поболтать устраивает.
   — Почему бы и нет? — воркую я, закрывая дверцу моей кареты. — Куда мы пойдем?
   — Я знаю тут один чистенький отельчик!
   Она профессионально улыбается и начинает экскурсию. Следуйте за гидом, как советует Мишлин. Мы пересекаем street и поворачиваем в тупик, в глубине которого светится молочный шар на щербатом фасаде отеля.
   Барышня, отец которой явно не держит конюшню со скаковыми лошадьми, хотя она сама специализируется в скачках, сдает нам пять квадратных метров уединения за умеренную сумму (как говорит Берю), и мы шагаем туда.
   Комната — настоящее любовное гнездышко. В углу стоит вспухший диван, на полу лежит дырявый коврик плюс разбитый умывальник, увитый прилипшими волосами, и зеркало, на котором несколько поколений мух испытывали эффективность фруктина Виши. Да, я забыл стул, стиль Переживем 1924, в котором не хватает всего двух перекладин из трех.
   Моя темнокошечка между тем говорит, что любит маленькие подарки. Я галантно отвечаю ей, что она обратилась по адресу, так как я люблю их делать, и, чтобы доказать обоснованность реплики, кладу рядом с ее сумочкой ассигнацию в десять облегченных франков номер 34684, серия Л 190. Метиска темнеет и спрашивает, не смеюсь ли я над ней. Я возражаю ей, что речь шла о маленьком подарке. Она парирует, что маленький подарок не значит милостыня.
   По ее мнению, все, что она может сделать для меня за эту ничтожную сумму, так это показать фотографию своей бабушки. Так как капуанские наслаждения не соблазняют меня, я открываю ей дополнительный кредит в две косых старыми, которые она косит в свою сумочку и приводит в действие застежку-молнию на платье. В данном случае это скорее молниеносная расстежка. Я останавливаю ее.
   — Послушай, прекрасная северянка, я бы предпочел поболтать с тобой…
   Она вздыхает, как сердце, которое жаждет.
   — Тебя интересует Грета, а, Красавчик? — спрашивает она. — Я как раз услышала, как ты спрашивал у бармена Роро.
   Красавчик соглашается.
   — Ты знала Грету?
   — Да, — говорит она. — Странная девица. Если хочешь знать мое мнение, она ненормальная. Ты, надеюсь, не ее родственник?
   — Что ты называешь “ненормальная”?
   — С закидоном, что еще. У нее как будто крыша поехала…
   — Это правда?
   — Да. Совсем плохая. Она ни с кем не разговаривала. Случалось, когда она ругалась с кем-нибудь, мне казалось, что она может выцарапать глаза. Немцы, они такие!
   Сформулировав этот предрассудок, она кладет ногу на ногу, открывая до крайних пределов чулки цвета подгоревшего хлеба.
   — У нее никого не было?
   — Никого…
   — Друзей тоже?
   — Откуда! Хорошо, если она говорила кому-нибудь “добрый день”!
   Я достал фоторобот.
   — Знаешь его?
   Она косится.
   — Нет.
   Ну вот, опять, я возмущен коварством судьбы, поймите, она противится всем моим попыткам дать судебному делу законный ход. Эта механическая рожа у меня в печенках сидит.
   В бешенстве я рву фотографию и пускаю обрывки через клетушку любви.
   — Ты злишься, лапа, — обращает внимание Белоснежка, которой ничто человеческое не чуждо.
   — Да, я ищу одного типа, который мне должен деньги. Он был приятелем Греты, я надеялся его разыскать, и потом, ты видишь…
   — Что ты предпочитаешь? — спрашивает меня любезная коммерсантка, вспоминая о своем профессиональном долге.
   — Все, — говорю я, — но особенно прачку-недотрогу, форель в миндале и мельничиху-простушку…
   — Ты шалун, — мурлычет она.
   И перечисляет множество особых блюд собственного приготовления, одно привлекательнее другого. От варварской смоковницы до японской колыбели через венгерские щипцы для орехов и дырокол для сирени.
   — Ты давно в этом дерьме? — вежливо спрашиваю я.
   — Довольно давно, надо же зарабатывать на жизнь! Я отваливаю ей расхожих комплиментов, чтобы компенсировать отсутствие моих даров у ее холма Венеры.
   — Понимаешь, Красавчик, — говорит она, — главное — это заиметь клиентуру. Мне повезло, что у меня кожа цвета кофе с молоком.
   Некоторые предпочитают, ты даже не можешь представить что. Ну, контрасты. Мой брат, например, он ушел из мирской жизни, найдя покой в Сен-Жермен-де-Пре, хотя был ударником в оркестре… Контрасты, говорю тебе, блондины предпочитают брюнеток и лицей в Версале (Черт! Не числится ли и Берю среди ее постоянных клиентов?).
   Продолжая разговаривать, она начинает разоблачаться. Но я смотрю на свои собственные бока. Они показывают десять часов в римских цифрах.
   — Надо же! — говорю я. — Оставь, мне нужно вернуться к себе, я забыл про важную встречу.
   — Так что, нет?
   — Нет, только не обижайся, в следующий раз.
   Она пикирует на свою сумочку.
   — Я ничего не верну! — отчаянно заявляет она.
   — Кто тебе говорит об этом?
   Успокоившись, она расслабляется.
   — Ты знаешь, это ведь быстро.
   — Так говорят. Только это как с телевизором. Включаешь на пять минут, а сидишь два часа, даже если тебя кормят каким-нибудь производством презервативов.
   Застежка-молния движется вверх. Ее платье снова закрывается, как кожура банана.
   Она собирает обрывки фотографий, устилающие коврик, сотканный так же крепко, как интрига в пьесах Лабиша.
   — Так оставлять нельзя, — объясняет она. — На прошлой неделе хозяин сделал мне замечание из-за одного клиента, который забыл свой бумажник в простынях.
   Неожиданно она сбавляет тон.
   — А! Так это он!
   Она держит перед своим носиком ребенка-бунтаря кусок фотографии.
   — Как? — каркаю я.
   — Забавно!
   Я секу на кусок фотографии. Он изображает подбородок, рот, один глаз того парня.
   — Вот так я его узнаю, — говорит дочь саван из солуна.
   — Кого ты узнаешь?
   — Этого типчика. У тебя есть другое фото?
   Послушный, я предъявляю полный экземпляр фотографии. Она сравнивает.
   — Ну да, это он. Вы только подурачились и подретушировали фото, да?
   — Ну да, немного!
   — Вы его состарили, что ли! Я его узнала по этой части лица. Здесь хорошо видно, что ему только тридцать лет…
   Какой болван! Почему я не принял во внимание такую возможность?
   Человек, который участвует в таком необычном убийстве, должен был принять меры предосторожности, чтобы не быть узнанным!
   А я, болван, тщился, как сказал бы Ориола, воссоздать его таким, каким он мне явился.
   — Кто это?
   Я задерживаю дыхание, так как моя судьба балансирует на мясистых губах мисс Сахарный Тростник. Лишь бы ее не поразила эмболия до того, как она начнет говорить.


Глава 9

Что называется, улыбнитесь, сейчас вылетит птичка


   Мадемуазель Белоснежка, большой приз за малую добродетель на фестивале в Буффемоне, прямо в одежде погружается в раздумья, глубокие, как взор философа.
   — Знаю ли его я.., я его знаю, — читает она верлибром в монологе и себе под нос. — Но его имя… Оно крутится у меня на языке.
   У бедняжки на языке столько штучек, что она поневоле не может помнить все.
   — Это к концу Греты, — говорит она, как медиум в состоянии полного транса, который сталкивается нос к носу с эктоплазмой Великого Конде.
   — Как это, к концу Греты?
   — К концу ее работы в Тобоггане, ну! Мы все решили, что она подцепила Волшебного Принца. У парня была спортивная тачка, костюмцы из клетчатой ткани а-ля принц Гальский, в общем — все! Несколько вечеров подряд он приезжал за ней… Он всегда был с собачкой. Толстым желтым бульдогом с черными брылями.
   — Боксером.
   — Может, и так. Я вспоминаю даже, что его псина была выдрессирована: ей предлагали сахар — она не брала. Вступаю я:
   — Как он выглядел, этот парень?
   — Среднего роста, но коренастый. Блондин, очень светловолосый, с носом… Ну! Нос такой, ну, как приплюснутый. Он не был красив, но приятный. Я вспоминаю первый вечер, когда он появился в Тобоггане и спросил Грету. Ты знаешь, у кого он спросил, кто здесь Грета? У Греты!
   Забавно, да?
   — Очень смешно, — соглашаюсь я. — То есть он приехал за ней?
   — Думаю, да. Они ушли вместе. Буквально через восемь дней никто больше не видел малышку. Решили, что ей удалось устроить свою жизнь.
   — Где проживал этот донжуан?
   Вместо ответа метиска бледнеет, что добавляет немного молока в ее цвет кофе с молоком.
   — Но, послушай, ты говорил мне, что он тебе должен бабки. Значит, ты должен это хорошо знать!
   По счастью, у горячо любимого Сан-Антонио всегда есть хорошо смазанный и выведенный на орбиту удачный ответ.
   — Я знаю его в гриме. Но я не видел его до того, как он так быстро состарился. Ты не знаешь, как его могут звать?
   — Нет!
   — И не представляешь, где бы он мог обретаться?
   — Абсолютно!
   — Грета вам никогда не рассказывала о нем?
   — Она? Говорю же тебе, что у нее был висячий замок вместо языка. Я размышляю.
   — В общем, ты больше ничего не знаешь из того, что могло бы прояснить картину?
   — Нет, ничего!
   Я достаю записную книжку и пишу домашний адрес и телефон на одной из страниц, воздерживаясь от указания профессии и должности.
   — Если ты вспомнишь какую-нибудь деталь или не важно что об этом чудике, сообщи мне, я буду благодарен!
   В доказательство того, что не дурю ее, я делаю новый взнос. Счет моих расходов растет на глазах, но, что вы хотите, не подмажешь, не поедешь, не так ли?
   — Прощай птичка, — шепчу я, поглаживая ее пропеллер цепкой рукой, — и не забывай меня в своих молитвах.
   Я возвращаюсь домой, делая крюк через площадь Согласия, чтобы кинуть глаз, как там поживает пожар в посольстве. Огонь усмирен, обуглилась лишь часть крыши да почернел кусок стены. Отделались легким испугом. Больше ущерба морального, чем материального. Толпа осаждает авеню Габриель, водилы стоят на ушах. Болезненно пульсирует этот нерв столицы.