— Что это такое?
   — Листок бумаги…
   — Листок бумаги, в желудке?..
   — Он проглотил его примерно за час до смерти. Желудочный сок уже начал…
   Я уже не слушаю. Нервно вспарываю конверт. В целлофановом пакетике я нахожу маленький прямоугольник зеленоватой бумаги, который судмедэксперт постарался развернуть. Печатные буквы различаются еще так же, как и другие, написанные от руки, но сам текст неразборчив.
   Я протягиваю документ Пино.
   — Отнеси это в лабораторию, пусть они срочно расшифруют.
   — Я вам больше не нужен? — спрашивает Скальпель.
   — Нет. Поблагодарите доктора от моего имени, его почин, возможно, позволит нам покончить с очень запутанным делом.
   После того как нитевидный ушел, я делаю несколько гимнастических упражнений. Честное слово, я чувствую себя помолодевшим лет на десять!


Глава 14

Что называется, поймать ветер в крылья парусов


   — Знаешь, кого ты мне напоминаешь? — говорит Пино, наблюдая, как я хожу взад-вперед, сложив руки за спиной, в передней лаборатории.
   — Нет.
   — Молодого папашу, который ждет в коридоре роддома, кто же у него родится.
   Я даю ему такую отповедь, которая, несмотря на свою мягкость, заставляет его моргать глазами.
   — Что-то в этом роде. Я спрашиваю себя, это будет мальчик или девочка? Пино! Какой скверной работенкой мы занимаемся, а?
   — Ты считаешь? — лепечет он.
   — Ну, давай посмотрим. Мы портим себе кровь из-за вещей, которые нас не касаются. Мы проводим ночи под открытым небом, получаем плюхи и без сахарной пудры! — а иногда и пулю в шкуру, не имея даже надежды заработать на три франка больше просто потому, что это так!
   Он дергает кончик уса, потом сковыривает чешуйки, засохшие в уголках глаз.
   — Что ты хочешь, Сан-А, это как раз то, что называют призванием.
   Кто-то становится кюре или врачом, а кто-то военным или депутатом…
   Это жизнь!
   — Она отвратительна! — брюзжу я. — Бывают дни, понимаешь, старик, когда даже дети не умиляют меня. Я вижу их позже, как будто смотрю через очки, которые позволяют заглянуть в их будущее. Эти белобрысые сорванцы хохочут, носятся в коротких штанишках, играют в классики или в космонавтов, а я их вижу такими, какими они станут в сорок лет, с брюхом и обрюзгшим лицом, ревматизмами и предписанным режимом, с мыслями от зарплаты до зарплаты и мерзким взглядом, который оставляет след, похожий на слизь улитки.
   — Видно, что ты плохо спал, — утверждает Пино. — Твои нервы на пределе, мой мальчик!
   — Ты что, думаешь, это от нервов?!
   — Или желчь! Мы даже не можем себе представить, какое место в нашем существовании занимает печеночная желчь. Уж я-то знаю, послушай меня.
   Мой организм не терпит сардин в масле, алгебраик я, как теперь говорят…
   — Аллергик!
   — Если хочешь, ну вот, когда я имею несчастье их поесть, на следующий день так страдаю, что мне хочется избавиться от самого себя!
   — Тогда зачем ты их ешь?
   — Чтобы проверить, — проникновенно объясняет Пинюш. — Чтобы проверить, продолжается ли моя алжирия. Мне все время кажется, что она должна пройти… И каждый раз вижу, нет, она не прошла. Тоска!
   Любопытно, да?
   Появление рыжего избавляет меня от необходимости выслушивать эту кулинарно-сардино-масляную философию.
   Рыжий ухмыляется. Его веснушки сверкают, как велосипедные отражатели.
   — Вы знаете, что это была за бумаженция? — вопит он голосом глухопера.
   — Нет! — реву я.
   — Ладно, раз вы знаете, то скажите! — обиженно говорит он.
   Я прижимаю губы к отверстию его микрофона и кричу так громко, как только позволяют мои голосовые связки:
   — Я говорю, что ничего об этом не знаю, долб…!
   — Это не доллар, — говорит он. — Это квитанция камеры хранения.
   Он добавляет:
   — Камера хранения вокзала Сен-Лазар, номер восемьсот восемьдесят семь, я не смог восстановить только дату, потому что не хватает кусочка.
   Он собирается продолжать, но я уже зацепил крыло крестного Пино и тащу его к лифту, заталкиваю в клеть, влезаю сам, закрываю дверь и, глядя в глаза Преподобного, произношу:
   — Ты видишь, Пино, это был пацан!
* * *
   У служащего камеры хранения — свободный час, который он использует, чтобы подкинуть в топку уголька (как говорят машинисты). Уже за пятнадцать метров догадываешься, что парень любит чеснок, а в двух шагах уверен, что он от него без ума. Это славный малый с черными усами. A priori, деталь эта может показаться банальной, и все же я хочу заметить, что, действительно, черные усы встречаются реже, чем нам кажется. Его усы напоминают рисунок тушью, выполненный китайским националистом.
   — У меня была ваша квитанция на багаж номер восемьсот восемьдесят семь, — говорю я ему, мило улыбаясь, — но я ее потерял. В любом случае, вот дубликат, сделанный по всей униформе.
   И показываю ему удостоверение сколько-то сантиметров в длину на столько-то сантиметров в ширину, снабженное моей фотографией и представляющее меня в качестве (если таковое имеется) легавого.
   Парень перестает жевать.
   — Надеюсь, меня не собираются впутать в историю с кровавым чемоданом! — говорит он, откладывая в пыль стеллажа свой сандвич с рубленой свининой по-овернски.
   Он объясняет:
   — В тридцать восьмом у меня уже был случай, когда на складе оказалась разрезанная на куски девчонка. Вы знаете? Оказывается, отчим раскроил ее, потому что она не хотела уступить его настояниям!
   Я нервно пианирую на деревянном прилавке.
   — Речь не идет о расчлененной даме. Принесите мне посылочку восемьсот восемьдесят семь…
   Он все же идет за ней вместе со своим сандвичем и черными усами.
   Минутой позже он появляется из чемоданных катакомб, неся в руках коробку размером с картонку для обуви.
   — Она небольшая, но тяжелая! — объявляет он. Я взвешиваю предмет в руке. В самом деле, он весит добрых с десяток кило.
   — А если там бомбы? — спрашивает служащий с испугом над и под усами.
   — Это очень похоже на правду, — подтверждаю я. Я кнокаю на коробку.
   Она имеет застежку с замком и на крышке металлическую ручку, чтобы удобнее было носить.
   Единственное украшение на ней — это ярлык камеры хранения. По нему я узнаю, что ящик был сдан позавчера. В моей голове раскручивается стереокино.
   — Послушай, Пинюш, — говорю я. — Вот что мы сейчас сделаем. Ты останешься здесь и будешь наблюдать. Я мчусь в контору, чтобы со всеми необходимыми предосторожностями составить опись содержимого ящика.
   Освобождаю его и живо возвращаю тебе. Если кто-нибудь явится, чтобы его забрать (и на этот раз я оборачиваюсь к едоку чеснока), позвольте ему вас убедить. Вам расскажут какую-нибудь дурацкую историю, а вы, хотя и лучитесь интеллектом, сделайте вид, что поверили, и отдайте ящик, ясно?
   — Ясно! — произносит потребитель зубков чеснока.
   — Что касается тебя, Пинош, ты знаешь, что придется делать?
   — Знаю, — цедит Пино, — не беспокойся, я буду следовать за этим типом, как тень!
   Успокоенный, я беру курс на контору, косясь на таинственный ящик, мирно лежащий рядом на сиденье.
* * *
   — Ке зако? — спрашивает Берюрье, который изучает иностранные языки.
   — Сейчас узнаем, — говорю я, слагая свою ношу на письменный стол выдающегося сыщика.
   Я говорю себе, что было бы благоразумнее вызвать саперов, чтобы вскрыть ящик, но, в конце концов, если его доверили камере хранения на вокзале (место, где не особенно церемонятся с вещами), значит, не очень боялись толчков. Вооружившись своим сезамом, я начинаю ковыряться в замке. Он прочный, но простой, как проза Вольтера. Для того чтобы найти общий язык с механизмами, мне нужно не больше времени, чем электронному мозгу, чтобы умножить скорость корабля на возраст его капитана. Я поднимаю крышку, к моему большому изумлению, вижу, что она сантиметров десять толщиной, и начинаю беспокоиться. Под ней вторая крышка или, скорее, прокладка из пробки, которую я осторожно снимаю. Во время этой работенки мой мотор крутит на полных оборотах!
   — Это что, мороженица? — спрашивает любопытный бойскаут.
   Мой острый взгляд погружается в ящик. Нет ничего более унизительного, чем открыть ящик, уставиться на его содержимое и не врубаться, кто, что, для чего это такое.
   Как в известной загадке: “Что это такое — зеленое, в перьях, живет в клетке и кричит ку-ка-ре-ку?” Ответ: “Селедка, которую покрасили, вываляли в перьях и посадили в клетку. А ку-ка-ре-ку — это для того, чтобы вы не догадались сразу!” В нашем случае вопрос будет таким: “Что это такое — черное, гладкое с одной стороны, перепончатое с другой, с крыльями, лапками и похоже на крохотные сложенные зонтики?” Ну?
   Попытайтесь отгадать, постарайтесь не спрашивать. Не знаете? Даю вам одну минуту! Начали, да? Время пошло! Как? Вы говорите, что не стоит?
   У вас мозговая гипертрофия, которая изнашивает вашу сердечносо-судистую систему и разрушает эритроциты? Хорошо, тогда отдайте ваши мозги зарытой собаке, и, когда она сожрет их, я сообщу вам ответ по телефону! Хватит? Ну ладно! Эти черные штуковины, гладкие с одной стороны и т, д., это — дохлые летучие мыши! Чудесно! Должен сказать, что я был готов ко всему, кроме этого! Если бы я нашел в этом ящике баночки с медом, подержанные вставные челюсти, череп Луи XIV, когда он был еще ребенком, невинность Жанны д'Арк, закон Архимеда, ключ к свободе из кованой стали, все это было бы мне понятно. Но это! Мертвые летучие мыши! Скажите, для чего?
   — Что ты об этом скажешь, Толстый? — бормочу я. Он пожимает плечами, вот и весь его ответ.
   — Эти козявки слишком долго ждали в камере хранения. Но с чем их едят?
   Преодолевая отвращение, я цепляю одну из них пинцетом и разглядываю на свету. Это превосходная летучая мышь. А что? Упитанная, с ужасными крыльями, настоящая реклама для театра “Гран Гиньон”.
   — Омерзительно! — утверждает Берю.
   Чтобы дополнить это отвращение, я опорожняю коробку на его бювар.
   Образуется премилая куча летучих мышей. Толстый убегает на другой конец комнаты, падает на мое вертящееся кресло, как жалкий раненый сокол.
   — Ты что, совсем псих?! — протестует он.
   — Извини меня, — отрезаю я, — но я должен вернуть тару, по ней плачет камера (это как раз то слово).
   Я выхожу, чтобы вручить ящик посыльному. Заметьте, что я не тешу себя иллюзиями: дружки Кайюка должны верить, что зверушки на месте. Я уже убедился, что нельзя оставлять без внимания ни одной мелочи, особенно чистоту юных дев. Я загружаю ящик и передаю посыльному Лопнодонесси (корсиканцу), чтобы он отвез его на вокзал Сен-Лазар так быстро, как позволяет городской транспорт, предоставленный в распоряжение парижан.
   Он говорит: “Банко” (большинство корсиканцев говорят на монакском), и садится верхом на велосипед.
   Вместо того чтобы вернуться в кабинет, я поднимаюсь к Старику, чтобы ввести его в курс дела. Согласитесь, есть от чего заработать головную боль. В конце концов, не каждый день приходится видеть подобных животных упакованными, которые к тому же сданы в камеру хранения, как чей-то багаж. В дорогу отправляют летчиков, в дорогу отправляют мышек, но редко летучих мышей. В любом случае я первый раз вижу такое.
   Я излагаю дедушке дополнительную информацию, он внимательно меня слушает, потом раздается легкий летучий смешок.
   — Черт побери, Сан-Антонио, эти зверушки служили подопытными кроликами.
   — Вы думаете?
   — Наверняка за этим стоит деятельность какой-то подпольной лаборатории, где проводятся подозрительные опыты. Надо, чтобы вы ее обнаружили, мой дорогой друг.
   — Я постараюсь, шеф!
   Он в прекрасном настроении. Я удостаиваюсь сердечного похлопывания по плечу.
   — Вы на правильном пути, поверьте мне!
   — Хотелось бы, чтобы это было действительно так, патрон.
   Я покидаю его кабинет в лучах северного сияния, озарившего наши отношения.
   Шагаю по вонючему коридору, который ведет в мой кабинет, как вдруг мой слух поражают вопли, несущиеся оттуда. Я легко узнаю мощный, вибрирующий от жира голос Берюрье. От этих криков дрожат переборки. Я бегу. Дверь распахнута, я теряю дар речи, как сказал бы Франсуа Мориак, если бы здесь присутствовал хоть один. Мои летучие мышки воскресли и мечутся, как безумные, вокруг Толстого, цепляясь за его котелок (днем бедняжки слепы, не так ли?) или ударяясь об оконный переплет. Верю описывает линейкой фехтовальные мулине и уже прикончил с полдюжины.
   — Помогите! — ревет Опухоль. — Помогите, а то эти дряни выцарапают мне зенки!
   Сбегаются сотрудники. Мы вооружаемся шляпами, которые служат как сачки для бабочек, и наконец нам удается обезвредить эскадрилью. Поле битвы представляет собой отвратительную картину. Воистину, создавая летучих мышей, Господь забыл об эстетике. В этот день он перепутал чертежи.
   — Отнеси этих ужасных зверей в лабораторию, — говорю я. — Пусть их пока поместят в соответствующее место! Толстый стал лиловым, как епископ в парадном наряде.
   — Если я не подхвачу желтуху, — бормочет он, — значит, мне повезло.
   — Ты ведь даже не знаешь, что это такое, — успокаиваю я.
   Он говорит, что все же, чтобы успокоиться, пойдет хлопнет рому внизу; у меня не поворачивается язык, чтобы запретить ему. К тому же я счастлив, как дурачок. Снимаю телефонную трубку.
   — Патрон, — говорю я Старику, — мне в голову пришла одна идея, могу ли я снова зайти к вам?
   — Сан-Антонио, вы всегда желанный гость, — бросает мой начальник.
   — Как в горле кость, — добавляю я, положив треплофон на хромированный рычаг.
* * *
   — Итак, что это за блестящая идея? — сразу атакует Стриженый.
   Он чистит своими ногтями свои ногти. Блестящие манеры.
   Я описываю ему берюрьенское приключение.
   — Только этого нам не хватало! — восклицает он. — Воскресшие летучие мыши!
   — Нет, шеф. Хотя и явились они с вокзала Сен-Лазар, я не думаю, что они воскресли, как он. Чудеса происходят только один раз, вы это знаете. Я думаю, что они были просто в состоянии зимней спячки. И их поместили в холодильный ящик, потому что это идеальный способ перевозить их, не привлекая внимания.
   — Вы горите на работе! — подтверждает хозяин. Согласитесь, подобная манера говорить не соответствует обстоятельствам.
   — Но это еще не самая блестящая идея, патрон! Он похрустывает суставами.
   — О! О!
   — Нет, я, кажется, разгадал, как на самом деле использовали этих крылатых млекопитающих!
   — Я слушаю!
   — Они не предназначались для лаборатории…
   — А-для-чего-же-в-таком-случае? — говорит Старик так быстро, что мне кажется, будто он выражается на венгерском.
   — Шайка Кайюка пользовалась ими для того, чтобы устраивать поджоги у американцев. Вот почему пожары происходили только по ночам; вот почему они всегда начинались с краю крыш; вот почему, наконец, самые прочные полицейские кордоны не могли их предотвратить. Террористы нашли способ прикреплять к летучим мышам маленькие зажигательные бомбы. Вечером они оживляют их, просто помещая в комнатную температуру, и везут поближе к избранному объекту. Летучие мыши по прошествии получаса — время, которое понадобилось им в моем кабинете пробуждаются. Их притягивают огни дома, избранного целью, и…
   — Браво! — кричит Старик.
   Никогда я не видел его таким возбужденным. Он теряет контроль над собой.
   — Сан-Антонио, вы только что нашли ключ к этой тайне. И давай мять мою десницу с такой энергией, что я боюсь, как бы она не осталась в его пальцах.
   — Короче говоря, чтобы защитить американские базы, нужны не вооруженные люди, а сети…
   — Совершенно правильно, патрон.
   — Что вы собираетесь теперь делать? — спрашивает он, возвращаясь к позитивному настрою, который всегда был правилом его поведения.
   — Ждать! Я надеюсь, что этим бойким ребятам понадобятся летучие мыши, чтобы продолжить свои нападения. Может быть, они попытаются получить обратно своих мышей, которые, как они считают, спокойно лежат в камере хранения Сен-Лазара.
   — Очень хорошо, — подает голос Старик. — И если вам удастся схватить еще одного члена банды, разденьте его догола, чтобы он не смог покончить с собой.
* * *
   Конечно! Старик и я, мы только что совершили ошибку, но, несмотря на это, мы оказались правы!
   На самом деле летучих мышей, в противоположность тому, что мы думали, привлекает не свет, и они умеют избегать препятствий, потому что движутся с маленькими персональными радарами.
   Жерве, один из ученых нашей лаборатории, рассказал нам об этом позже. Только здесь речь идет о зверушках, которым впрыснули одну гадость, пальфиум или пироламидол, обнаружить которую позволил анализ, а это вещество обладает способностью уничтожать чувственные рефлексы, а в определенных случаях изменять их.
   С этой дрянью в юшке летучие мыши отлично выполняют то, о чем я говорил, и вам больше ничего не остается, как согласиться со мной, что почтенные мышеводы — ребята не без фантазии.


Глава 15

Что называется, попасть в ловушку


   Когда я заваливаю, едок чеснока бранится с каким-то шотландцем, который просит снизить тариф.
   — Мой приятель здесь? — заявляю я рекламационно.
   — Нет, — рычит человек с дезинсекционным дыханием, — он убрался.
   — Как так?
   — Не успели вы отвалить, как за ящиком пришел какой-то тип. Сказал, что он потерял свою квитанцию, и хотел сунуть мне тысячу монет. Так как вы мне еще не вернули эту вещь, я притворился неподкупным и предложил ему подать в дирекцию ходатайство. Он ушел со скандалом, а ваш кавалер последовал за ним…
   В моей душе на лазурном фоне зажглась надежда. Наконец сделан первый ход. Если Преподобный продержится, мы восстановим разорванную нить.
   — Как он выглядел, этот некто?
   Но служащий был занят скандалом со своим шотландцем. Он говорит, что видел его жалобы в гробу в шотландской юбке, и что если он не согласен с тарифами НОЖДФ, то может отправляться ближайшим скорым.
   На этом инцидент исчерпан.
   — Так о чем вы? — спрашивает чеснокмен. Я повторяю ему свой вопрос.
   Он поднимает козырек каскетки, чтобы слегка проветрить мозги, вытягивает сигарету из-за уха и, задумчиво разминая ее, заявляет:
   — Человек средних лет, рослый, сдержанный. С манерами пижона. Он был в очках. Хорошо прикинут. Ну что я могу вам еще сказать?
   Я думаю, что можно рассказать еще массу интересного, но не хочу настаивать. Преподобный Пино на тропе войны, мне остается только ждать его телефонного звонка. Я вручаю совестливому служаке тысячный билет, от которого он недавно отказался, и возвращаюсь в Большой Дом, моля святую Ромашку, покровительницу печеночников, чтобы сегодня у Пи-ноша не случилось приступа печеночной колики.
* * *
   Берю сделал все необходимое, чтобы поднять свой моральный дух. И если бы в этом мире существовала высшая справедливость, наверняка у него были бы неприятности с пищеварением. В любом случае, судя по скорости, с которой он отплывает, он уверился, что будет жить среди летучих мышей до конца своих дней.
   Развалившись в кресле, биток надвинут на лоб, как крыша альпийского домика, сардельки сцеплены на брюхе, он медленно плывет.
   — Тебе лучше? — спрашиваю я. Он трясет головой. Его вялые губы пытаются что-то выговорить, но это им не удается.
   — Ты загружен, как товарный состав, — вздыхаю я. — Все же какое это несчастье — иметь под началом таких алкоголиков. Ты замкнут в порочном круге, Толстый. Ты пьешь, чтобы забыться, единственное, о чем ты не забываешь, — это засасывать… И выберешься ты из него только копытами вперед, а перед ними на черной подушечке будут нести твою физкультурную медаль.
   Он поднимает волосатый кулак, чтобы грохнуть по столу, пробуя таким образом восстановить свой суверенитет, но промахивается, падает вперед, рожей прямо на телефонный аппарат.
   — Иди проспись где-нибудь, — срываюсь я. — Ты стыд нашей профессии.
   Только теперь, оживленный силой воли, он мямлит:
   — Слчлось несчастье…
   — Что? — восклицаю я, кажется, уловив смысл лаконичного изречения.
   — Слчлось несчастье с Пино…
   Его башка покачивается. Я бросаюсь к стенному шкафу, хранящему, кроме постоянно поломанных вешалок, грязный умывальник, потрескавшийся, липкий, волосатый.
   Я зачерпываю воду одной из кастрюль, служащей Толстому для подогревания его шукрутов и сосисок, и выплескиваю прямо в морду. Он визжит, задыхаясь. Его налитые кровью шары вываливаются из блюда, как будто он стоит в вагоне-ресторане экспресса, который сошел с рельсов.
   — Говори, Рухлядь! Что случилось с Пино? Берю хнычет.
   — Позвонили с Центральной, бедняжка попал в аварию…
   — Продолжай!
   — Его сбило авто…
   — Он умер?
   — Н-н-н-нет! Больница!
   — Какая больница?
   Я изо всех сил ору ему в ухо. Я трясу этот мешок с потрохами до тех пор, пока его глаза не делают “щелк”.
   — Больница Божон.
   Я отпускаю моего пьянчужку, который опрокидывается в кресло. От этого толчка вращающееся сиденье описывает полукруг, развернув таким образом Берю лицом к стене. Поскольку у Толстого нет сил пошевелиться, он так и остается тет-а-тет с ее зеленоватой поверхностью, изливая обиды мелодичным голосом, который наводит на мысль об отступлении целой армии через болото.
   Ваш Сан-Антонио, щеки горят (после того как огонь опалил самые стратегически важные части его тела), руки согнуты в локтях, снова отправляется в путь. Поистине, это дело — сплошные хождения взад и вперед. Я бегу как белка в колесе, и, как колесо этого прелестного грызуна, дело крутится вхолостую.
* * *
   Меня встречает светловолосый интерн с лицом размером с ломберный столик, выпуклые бока которого подчеркнуты колпаком. Я говорю ему, кто я и кого пришел проведать. Он строит недовольную гримасу.
   — Инспектор Пино ваш подчиненный?
   — Он удостоен такой чести.
   — Вы могли бы научить ваших людей мыть ноги. Когда его раздели, он преподнес милый сюрприз!
   — Дальше! Как он?
   — Сломаны три ребра, травма черепа и перелом левого запястья.
   — Его жизнь…
   — ..вне опасности, да! А вот жизнь медсестры, которая приводит его в порядок, под угрозой!
   Он слишком умен, этот практикант. Если бы момент был менее критичным для меня (и для Пинюша, скажем прямо), я бы охотно заставил его проглотить несколько коренных зубов, приправленных собственными остротами.
   — Я хочу его видеть.
   — Видите ли, он слишком плох сейчас!
   — Я повторяю вам, я хочу его видеть!
   Будущий экс-интерн парижских больниц вздыхает и ворчит о неуверенности, где дело полиции, а где вопрос медицинской этики.
   Однако он ведет меня в палату, где валяется старший инспектор Пино.
   Мое сердце сжимается, когда я обнаруживаю тщедушное тело моего старого дружбана в этих слишком белых для него простынях. Пятьдесят лет честности, самопожертвования, преждевременного слабоумия и недержания речи распростерлись на этой железной эмалированной кровати.
   На голове у него повязка, он охает при каждом вздохе. Бедный герой!
   Я сажусь у него в изголовье и ласково глажу его здоровую руку.
   — Ну что, старый идиот, — говорю я, — что с тобой случилось?
   Он останавливает на мне горящий от лихорадки взгляд.
   — О! Тоньо, это, наконец, ты!
   — Ты действительно попал в аварию? Его лицо искажает гримаса боли, потом, преодолев страдание, он шепчет:
   — Нет, эти гады достали меня!
   — Ты можешь рассказать?
   — Один тип пришел в камеру хранения…
   — Я знаю, ты пошел следом, дальше?
   — Он взял такси до площади Виктора Гюго. По счастливой случайности мне тоже удалось поймать машину…
   — Дальше…
   Он опять замолкает, охваченный болью.
   — У тебя нет с собой кальвадоса? — спрашивает он. — Не знаю почему, но когда мне плохо, так хочется кальвадосу. Я уже двадцать минут требую его в этой богадельне, но они мне отказывают.
   — Я пришлю тебе большой пузырь, Пино. Шикарного, от папаши Нарадуасть, ты помнишь, где на этикетке изображен фрукт с полосатым чепчиком на голове.
   — Ты не забудешь?
   — Заметано! Но, умоляю тебя, рассказывай дальше!
   — Слушай, мне кажется, что парень, который пришел в камеру хранения, принял все меры предосторожности, его страховали дружки. Он, должно быть, заметил, что мое такси следовало за его машиной, и вышел на площади Виктора Гюго. Он поднялся ножками по авеню Пуанкаре, я за ним… В тихом месте он перешел через перекресток. И когда я в свою очередь вышел на проезжую часть, машина ринулась на меня. Ты не можешь себе представить, как это страшно…
   При этом воспоминании он задыхается от страха.
   — И все же ты остался жив, голубчик. Это главное.
   Я искренне так думаю. Но думаю также и о том, что я законченный болван и мне бы следовало извлечь уроки из ошибок, которые уже сидят в печенках. В самом деле, они приняли меры предосторожности, чтобы обеспечить тылы, части прикрытия следовали за гонцом на вокзал, тогда как олух Сан-Антонио не нашел ничего лучше, чем использовать в качестве Шерлока папашу Пино. Результат: Пино раздавили, а эта новая путеводная нить не ведет больше никуда.
   Старикан рассматривает меня маленькими глазками, дрожащими, как термит, рвущийся на свежий воздух.
   — Я знаю, о чем ты думаешь! — бросает он. К чему валять дурака.
   — Ну да, — пусть вздохнет страстный Сан-Антонио, — что ты хочешь, мой бедный Папан, хватит, надоело. С самого начала я знал, что это совершенно дерьмовая история. Я не привык, чтобы мне ставили мат (повторяю вам, я сам привык проходить в дамки), но даже меня она доконала…