Потерявший рассудок Батис пнул ее ногой. Он сделал это вслепую, не думая, куда придется его удар. В этот мо­мент он казался мне страшнее омохитхов; я испытывал к нему такую ненависть, какой никогда не питал к ним. Град ударов Батиса повалил на пол мебель. Одной рукой он схватил Анерис за горло и прокричал ей прямо в ухо какую-то гадость на немецком языке. Его ручища души­ла ее. Я подумал, что он свернет ей шею, точно птице. Но этого не случилось. Он еще плотнее прижал свои гу­бы к ее уху и стал шептать ей нежные слова. Батис гово­рил тоном, который был для него необычен. Более того: веки его глаз неожиданно набухли, еще чуть-чуть – и он бы разрыдался. Кафф, это воплощение человеческой грубости, был готов расплакаться. Из упавшего шкафчи­ка выглядывала книга. Я подобрал ее. Это был том Фрей­зера, который Батис от меня спрятал.
   – Господи, вы это знали? – сказал я, стирая пыль с об­ложки. – Вы всегда это знали.
   Снаружи слышался вой омохитхов, в нем слышалось скорее негодование, чем ярость. Каффом овладело край­нее напряжение. Мне казалось, что оно должно было как-то разрядиться, и, вместо того чтобы продолжать го­ворить, я замолчал. Лучшего способа показать ему, что он не в состоянии привести ни одного довода в свою пользу, мне придумать не удалось.
   Выдержав паузу, я назидательным тоном предложил ему выход:
   – Батис, нам надо предложить им что-нибудь взамен мира. Это вам не прусские войска: они не потребуют безоговорочной капитуляции.
   Мне казалось, что Кафф был обезоружен. Но мои слова неожиданно придали ему силы для нападения. Яростно грозя мне пальцем, он заговорил. В его голосе я услышал иронию, на которую раньше считал его неспо­собным:
   – Вы с ней переспали, это ясно как день. Вы с ней спи­те. В этом-то все и дело!
   Я хотел лишь предложить ему разумный выход: пой­ти на мирные переговоры, чтобы сохранить себе жизнь. Но обстоятельства складывались так, что он делал пра­вильные выводы посредством ложных построений.
   – Мои любовные интересы не совпадают с вашими, – сказал я самым дипломатичным тоном, на который был способен.
   – Вы ее заполучили! – сказал он, вспыхнув от ярос­ти. – Вы ее сделали своей. Я это чувствовал с того само­го дня, когда впервые вас увидел, с того дня, когда вы пе­реступили порог маяка. Я знал, что рано или поздно вы нанесете мне удар в спину!
   Наша любовная история в самом деле так волновала его? Маловероятно. Подобное обвинение было лишь клапаном, через который он направлял свою ненависть. Нет, он не просто обвинял меня в адюльтере. Я был до­стоин более жестокого порицания, как человек, подняв­ший свой голос против построенного им примитивного мира, в котором не было места оттенкам; я мог продол­жить свое существование только при условии сохране­ния четкой границы между черным и белым. Прикла­дом, наносившим мне удары, подобно дубине, двигала не ненависть, а страх. Страх понять, что лягушаны по­добны нам. Страх перед тем, что они могут предъявить вполне выполнимые требования. Страх, что нам при­дется опустить оружие, чтобы выслушать их. Винтовка, от которой я с трудом уворачивался, говорила об этом красноречивее любого оратора: Батис, Батис Кафф, в своем намерении уйти как можно дальше от лягушанов превратился в существо самой отвратительной породы, какую только можно себе представить, в чудови­ще, с которым невозможно вести какой бы то ни было диалог.
   В какой-то момент я совершил роковую ошибку: мне не следовало испытывать его терпение до такой степе­ни. Сейчас он был готов убить меня. Сам не знаю, как мне удалось добраться до люка. Спотыкаясь и падая, я спустился по лестнице и оказался на нижнем этаже. Од­нако Батис последовал за мной, рыча, как горилла. Его кулаки двигались с невероятной силой. Они опускались на мои плечи, словно удары молота. К счастью, толстая одежда немного смягчала удары. Кафф понял это, схва­тил меня за грудки обеими руками и с силой прижал к стене. Голосом, который извергался из самых недр его биографии, он выплевывал слова:
   – Вы-то не итальянец, нет, не итальянец, на ваш счет я никогда не ошибался. В том-то и беда, что я вас насквозь видел с самого начала и не помешал вам! Пре­датель, предатель, предатель!
   В его руках я казался беспомощной куклой. Кафф тряс меня и ударял об стену. Рано или поздно он раско­лол бы мне череп или сломал позвоночник. Его жесто­кость вызвала во мне ярость пойманной крысы: мне не оставалось ничего другого, как выколоть ему глаза. Но как только Батис почувствовал на лице мои пальцы, он повалил меня на пол и стал топтать своими слоновы­ми ножищами. Я ощутил себя ничтожным тараканом и постарался отползти подальше, но, обернувшись, уви­дел в руках у Каффа топор.
   – Батис, не делайте этого! Вы же не убийца!
   Он не слушал меня. Я оказался на пороге смерти; моя голова отказывалась работать. Передо мной проплывали картины какого-то далекого и бессмысленного сна. Но вдруг, когда Батис уже занес надо мной топор, с ним произошло что-то странное. В его глазах отразился какой-то внутренний излом, внезапная вспышка мысли осветила его лицо, подобно метеору, пересекающему не­босвод. Все еще держа топор над моей головой, он смот­рел на меня с отчаянной радостью ученого, который взирал на солнце, желая проверить, как долго человеческий глаз способен выносить солнечный свет, пока лучи не сожгли ему сетчатку.
   – Любовь, любовь, – произнес он.
   С тихой грустью Кафф опустил топор. Для него сей­час звучали скрипки, в этот миг он стал человеком, ко­торый тихонько прикрывает дверь комнаты, где спят его дети.
   – Любовь, любовь, – повторил Батис, и на его лице по­явилось выражение, отдаленно напоминавшее улыбку.
   Но вдруг он снова превратился в Батиса– дикаря. Только я для него уже не существовал. Он отвернулся от меня и открыл дверь. Зачем он это сделал? Господи, "он открыл дверь! Избитый и оглушенный, я едва верил своим глазам.
   Один из омохитхов тут же решил проникнуть на маяк и получил удар топора, который предназначался мне. Кафф схватил в другую руку полено и выскочил наружу.
   – Батис! – позвал я, подбежав к порогу. – Вернитесь на маяк!
   Кафф бежал по гранитной скале. Потом раскрыл ру­ки и прыгнул в пустоту. Прыжок был так прекрасен, что мне на миг показалось, что он летел. Омохитхи напали на него со всех сторон. Они появлялись из темноты с криками кровожадного восторга, каких мы еще никогда не слышали. Два противника хотели прыгнуть ему на спину, но Батису удалось от них избавиться, прокатив­шись по земле. Потом он вдруг превратился в центр кричащего круга. Омохитхи хотели приблизиться к нему; он размахивал топором и поленом так яростно, что они казались крыльями мельниц. Одному из нападав­ших удалось вспрыгнуть ему на спину, и гомон усилил­ся. Кафф попытался ранить его, но не смог. В этой по­пытке он упустил жизненно важную секунду: круг сжался еще больше. Страшная картина. Не обращая внимания на раны, которые наносил вцепившийся в спину противник, Батис продолжал рассекать воздух оружием, стараясь удержать на расстоянии остальных. Они не пожалеют его.
   Я не мог более ждать. Цепляясь одной рукой за пери­ла, а другой потирая правый бок, который страшно бо­лел из-за полученных ударов, я поднялся по лестнице наверх. Одна из винтовок оказалась у меня под рукой. Я вышел на балкон. Внизу никого не было. Ни омохитхов, ни Каффа. Тишина. Только ледяной ветер.
   – Батис! – все– таки прокричал я в пустоту. – Батис! Батис!
   Мне ответила тишина. Ему не суждено было вернуться.

16

   С момента появления на маяке я пережил все несча­стья, какие только можно себе представить. Дни, которые последовали за гибелью Батиса, прине­сли новые мучения. Сложность и противоречивость на­ших отношений только усиливали смятение моей души. Я испытывал упадок духа, это странное чувство разъеда­ло меня, как морская соль. В нем сочетались грусть и потерянность, словно мои переживания не могли найти се­бе подходящего русла. Порой я плакал, подвывая, как ребенок, порой смеялся дерзко, но еще чаще смеялся сквозь слезы. Мне было не под силу понять самого себя. Можно ли тосковать о человеке, о котором в жизни не сказал доброго слова? Да, но только на маяке, где ка­чества потерпевших кораблекрушение оцениваются по мелким трещинкам в монолите их недостатков. Там, на маяке, даже самые далекие человеческие существа становились близки друг другу. Батис был для меня бес­конечно далеким человеком. Но других людей мне не придется увидеть. Теперь, когда Каффа не было рядом, на ум приходили его каменная невозмутимость и вер­ность товарища по оружию. Под тяжестью горя, такого смутного, безысходного и отчаянного, мне не удавалось согласиться с его смертью. Пока я работал – чинил укрепления и латал дыры в нашей обороне, – я говорил с ним вслух. Словно мне все еще надо было терпеть его грубые окрики, невоспитанность, его «zum Leuchtturm» по вечерам. Иногда я начинал обсуждать с ним планы дежурства или какого-нибудь сооружения, но говорил в пустоту. Когда я наконец понимал, что его больше ни­когда не будет рядом, что-то внутри меня обрывалось.
   Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем фи­зическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мертв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Пе­ред лицом опасности два человека – настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противо­стоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им те­перь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли по­ловину его солдат. Еще два-три штурма – и маяк рассып­лется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
   За смертью Каффа последовала тишина. Они не штур­мовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чере­дой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошенным, как выпитая бутылка.
   На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до нее, хо­тя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис оди­ночества усугублялся ее холодным и безразличным по­ведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и при­носила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смо­трела на закат. Спала. Просыпалась. Ее деятельность ог­раничивалась лишь самыми простейшими операциями. В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за ра­зом повторяет одни и те же движения.
   Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лежа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у нее было дере­вянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Ее не пере­ставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды ее мира.
   Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыс­лей постепенно обретало форму. Оно становилось все больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мертв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В ка­ком измерении она жила?
   Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на сво­боду. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне при­шел в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли ее самолюбие мысль о том, что она явля­лась призом, за который сражались два мира?
   Я выбросил сабо с балкона и взял ее лицо в свои ла­дони. Я гладил ее по щеке, не давая ей вырваться из мо­их объятий. Мне хотелось заставить ее понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. «Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали от всегои вся, вдали от жестокости и жестоких людей».
   Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, та­кого некрасивого, холодного, а теперь еще и обугленно­го. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по воз­можности приятным для жизни. Однако, чтобы добить­ся этого, она должна была увидеть во мне нечто боль­шее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
   Не знаю, когда я перестал кричать на нее и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше па­пиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил ее на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
   Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая ее? Пренебрежение, которое она мне выказывала, ее молчание – все говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец-то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у нее, а она – на маяке. Никогда еще интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал ее так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис – для моей любви: она разрушала ее и одновременно сохраняла навеки.
   Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвал­ся из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное дей­ствие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румян­цем. Я долго не замечал, что за мной следят.
   Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользо­ваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.
   История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медлен­ным, но решительным шагом направился к опушке ле­са: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.
   Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подоб­ное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие – руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послу­жить хорошим противоядием от насилия.
   Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залете­ло к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомне­ние, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возмож­но, хотя это было только моим предположением, они же­лали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.
   Мне показалось, что внимание омохитхов уже не бы­ло направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая сущес­твовала между нами, была недостаточно прочной и я от­дам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
   Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать перего­воры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне бы­ло шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
   Солнце сияло над нами; облака превращали его в ма­ленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его баш­маком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.
   Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни за­ключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой во­прос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне су­лит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
   Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи мая­ка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь толь­ко терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
   Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естествен­но, не поднял палец; я пошел назад.
   Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по на­правлению к ним. Причину этого явления нетрудно бы­ло понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступа­ли в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
   Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьев­щика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сра­зу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.
   Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боя­лась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не об­ращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал ку­рить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, об­нимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
   Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боял­ся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. По­том заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.
   Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотраги­ваться до нее.

17

   Я пьянствовал три дня и три ночи. А может быть, и дольше. Время и алкоголь играли в прятки. Опь­янение стало для меня не чем иным, как облас­тью, где какие-то незначительные события водили свой хоровод. И только. Я пил и благодаря этому жил за ку­лисами, как будто представление не должно было на­чаться никогда. Порой, когда солнце садилось, я пытал­ся нести караул на балконе, но засыпал среди винных паров. К утру мои пальцы становились темно-лиловы­ми. А указательный палец чуть было не пришлось ампу­тировать, потому что он всю ночь пролежал на желез­ном курке. Я жил только благодаря тому, что омохитхи старательно готовили свой последний штурм; я жил только благодаря тому уважению, которое мы внушили им своими выстрелами. Какое жалкое утешение.
   Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешкови­ны, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я на­граждал ее пинком, не вставая со стула.
   И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщет­ны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали дей­ствовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вме­сто решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьян­ствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.
   В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но до­билась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из-за неумеренного употребле­ния джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все-таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, тре­ща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швыр­нул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. На­конец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.
   Сон не шел, но и проснуться до конца мне тоже не уда­валось. Сколько времени прошло зря? Мой мозг превра­тился в городскую площадь, где собралась толпа пророков и краснобаев. Стройные мысли перемешались с баналь­ными глупостями, никакого порядка в этой куче не было, и я не мог отделить одни от других. Постепенно в моей го­лове выкристаллизовалась одна простая мысль: у Анерис, наверное, были достаточно веские причины, чтобы беспо­коить пьяного с таким вспыльчивым характером.
   Рассвет поднимался над балконом осторожно, словно солнце впервые видело остров. Сейчас я уже мог слышать их там, внизу, внутри маяка. Разноголосый хор приближался, поднимаясь по лестнице. Хуже всего мне подчинялись язык и губы. Я лепетал какие-то слова, как умирающий: винтовка, ракета, цепи… Но не мог тро­нуться с места. Лишь смотрел на крышку люка, точно завороженный.
   Рука подняла крышку. Две золотые нашивки на рука­ве. Потом показалась фуражка капитана с кокардой Французской республики. Затем недружелюбный взгляд человека, который не поступается принципами, длинный и мясистый нос в обрамлении светлых бакенбард, также очень длинных. Во рту дымилась сигара. Когда почти все его туловище оказалось в комнате, бутылка в его кармане уперлась в край люка. Он отреагировал на это ревом:
   – Техник морской сигнализации! Почему вы не отве­чаете, когда вас зовут? Что творится на этом чертовом острове? Катастрофа? Землетрясение? Я думал, что это не сейсмоопасная зона.
   Борода цвета наждачной бумаги портила его внеш­ность. Над синевато-серым бушлатом, казалось, потру­дились полчища грызунов, словно капитан долгие годы не заходил ни в какой порт. В целом его вид наводил на мысли о дезертире, оставившем службу на флоте, чтобы заняться пиратством. Команда попахивала хлоркой ка­зармы или чем-то похуже. Она состояла из уроженцев колоний, в большинстве своем азиатов или метисов. У каждого был свой цвет кожи, к тому же их наряд мало чем напоминал униформу, и это наводило на мысли о войске наемников. Им не дано было понять, какое вол­нение вызывало во мне их присутствие. Больше года я жил в изоляции; все мои чувства настроились на повто­рение одних и тех же событий. И вдруг меня окружило множество новых лиц, я слышал десятки разных голо­сов, на меня нахлынули забытые запахи. Пришельцы начали рыться в моих вещах, желая утащить что-нибудь. Среди них выделялся молодой человек, совсем мальчик, определенно семитской наружности, с черны­ми вьющимися волосами и в очках с металлической оп­равой. Мое имущество его совершенно не интересовало. На моряка он не походил да и одет был гораздо лучше, чем остальные. Цепочка, которая исчезала в кармашке жилета, выдавала спрятанные там часы. В чертах ос­тальных моряков просматривался отпечаток постоянно­го бунта. У этого еврея, напротив, было кроткое лицо человека, прочитавшего слишком много несерьезных книг. Он сильно кашлял.