Потерявший рассудок Батис пнул ее ногой. Он сделал это вслепую, не думая, куда придется его удар. В этот момент он казался мне страшнее омохитхов; я испытывал к нему такую ненависть, какой никогда не питал к ним. Град ударов Батиса повалил на пол мебель. Одной рукой он схватил Анерис за горло и прокричал ей прямо в ухо какую-то гадость на немецком языке. Его ручища душила ее. Я подумал, что он свернет ей шею, точно птице. Но этого не случилось. Он еще плотнее прижал свои губы к ее уху и стал шептать ей нежные слова. Батис говорил тоном, который был для него необычен. Более того: веки его глаз неожиданно набухли, еще чуть-чуть – и он бы разрыдался. Кафф, это воплощение человеческой грубости, был готов расплакаться. Из упавшего шкафчика выглядывала книга. Я подобрал ее. Это был том Фрейзера, который Батис от меня спрятал.
– Господи, вы это знали? – сказал я, стирая пыль с обложки. – Вы всегда это знали.
Снаружи слышался вой омохитхов, в нем слышалось скорее негодование, чем ярость. Каффом овладело крайнее напряжение. Мне казалось, что оно должно было как-то разрядиться, и, вместо того чтобы продолжать говорить, я замолчал. Лучшего способа показать ему, что он не в состоянии привести ни одного довода в свою пользу, мне придумать не удалось.
Выдержав паузу, я назидательным тоном предложил ему выход:
– Батис, нам надо предложить им что-нибудь взамен мира. Это вам не прусские войска: они не потребуют безоговорочной капитуляции.
Мне казалось, что Кафф был обезоружен. Но мои слова неожиданно придали ему силы для нападения. Яростно грозя мне пальцем, он заговорил. В его голосе я услышал иронию, на которую раньше считал его неспособным:
– Вы с ней переспали, это ясно как день. Вы с ней спите. В этом-то все и дело!
Я хотел лишь предложить ему разумный выход: пойти на мирные переговоры, чтобы сохранить себе жизнь. Но обстоятельства складывались так, что он делал правильные выводы посредством ложных построений.
– Мои любовные интересы не совпадают с вашими, – сказал я самым дипломатичным тоном, на который был способен.
– Вы ее заполучили! – сказал он, вспыхнув от ярости. – Вы ее сделали своей. Я это чувствовал с того самого дня, когда впервые вас увидел, с того дня, когда вы переступили порог маяка. Я знал, что рано или поздно вы нанесете мне удар в спину!
Наша любовная история в самом деле так волновала его? Маловероятно. Подобное обвинение было лишь клапаном, через который он направлял свою ненависть. Нет, он не просто обвинял меня в адюльтере. Я был достоин более жестокого порицания, как человек, поднявший свой голос против построенного им примитивного мира, в котором не было места оттенкам; я мог продолжить свое существование только при условии сохранения четкой границы между черным и белым. Прикладом, наносившим мне удары, подобно дубине, двигала не ненависть, а страх. Страх понять, что лягушаны подобны нам. Страх перед тем, что они могут предъявить вполне выполнимые требования. Страх, что нам придется опустить оружие, чтобы выслушать их. Винтовка, от которой я с трудом уворачивался, говорила об этом красноречивее любого оратора: Батис, Батис Кафф, в своем намерении уйти как можно дальше от лягушанов превратился в существо самой отвратительной породы, какую только можно себе представить, в чудовище, с которым невозможно вести какой бы то ни было диалог.
В какой-то момент я совершил роковую ошибку: мне не следовало испытывать его терпение до такой степени. Сейчас он был готов убить меня. Сам не знаю, как мне удалось добраться до люка. Спотыкаясь и падая, я спустился по лестнице и оказался на нижнем этаже. Однако Батис последовал за мной, рыча, как горилла. Его кулаки двигались с невероятной силой. Они опускались на мои плечи, словно удары молота. К счастью, толстая одежда немного смягчала удары. Кафф понял это, схватил меня за грудки обеими руками и с силой прижал к стене. Голосом, который извергался из самых недр его биографии, он выплевывал слова:
– Вы-то не итальянец, нет, не итальянец, на ваш счет я никогда не ошибался. В том-то и беда, что я вас насквозь видел с самого начала и не помешал вам! Предатель, предатель, предатель!
В его руках я казался беспомощной куклой. Кафф тряс меня и ударял об стену. Рано или поздно он расколол бы мне череп или сломал позвоночник. Его жестокость вызвала во мне ярость пойманной крысы: мне не оставалось ничего другого, как выколоть ему глаза. Но как только Батис почувствовал на лице мои пальцы, он повалил меня на пол и стал топтать своими слоновыми ножищами. Я ощутил себя ничтожным тараканом и постарался отползти подальше, но, обернувшись, увидел в руках у Каффа топор.
– Батис, не делайте этого! Вы же не убийца!
Он не слушал меня. Я оказался на пороге смерти; моя голова отказывалась работать. Передо мной проплывали картины какого-то далекого и бессмысленного сна. Но вдруг, когда Батис уже занес надо мной топор, с ним произошло что-то странное. В его глазах отразился какой-то внутренний излом, внезапная вспышка мысли осветила его лицо, подобно метеору, пересекающему небосвод. Все еще держа топор над моей головой, он смотрел на меня с отчаянной радостью ученого, который взирал на солнце, желая проверить, как долго человеческий глаз способен выносить солнечный свет, пока лучи не сожгли ему сетчатку.
– Любовь, любовь, – произнес он.
С тихой грустью Кафф опустил топор. Для него сейчас звучали скрипки, в этот миг он стал человеком, который тихонько прикрывает дверь комнаты, где спят его дети.
– Любовь, любовь, – повторил Батис, и на его лице появилось выражение, отдаленно напоминавшее улыбку.
Но вдруг он снова превратился в Батиса– дикаря. Только я для него уже не существовал. Он отвернулся от меня и открыл дверь. Зачем он это сделал? Господи, "он открыл дверь! Избитый и оглушенный, я едва верил своим глазам.
Один из омохитхов тут же решил проникнуть на маяк и получил удар топора, который предназначался мне. Кафф схватил в другую руку полено и выскочил наружу.
– Батис! – позвал я, подбежав к порогу. – Вернитесь на маяк!
Кафф бежал по гранитной скале. Потом раскрыл руки и прыгнул в пустоту. Прыжок был так прекрасен, что мне на миг показалось, что он летел. Омохитхи напали на него со всех сторон. Они появлялись из темноты с криками кровожадного восторга, каких мы еще никогда не слышали. Два противника хотели прыгнуть ему на спину, но Батису удалось от них избавиться, прокатившись по земле. Потом он вдруг превратился в центр кричащего круга. Омохитхи хотели приблизиться к нему; он размахивал топором и поленом так яростно, что они казались крыльями мельниц. Одному из нападавших удалось вспрыгнуть ему на спину, и гомон усилился. Кафф попытался ранить его, но не смог. В этой попытке он упустил жизненно важную секунду: круг сжался еще больше. Страшная картина. Не обращая внимания на раны, которые наносил вцепившийся в спину противник, Батис продолжал рассекать воздух оружием, стараясь удержать на расстоянии остальных. Они не пожалеют его.
Я не мог более ждать. Цепляясь одной рукой за перила, а другой потирая правый бок, который страшно болел из-за полученных ударов, я поднялся по лестнице наверх. Одна из винтовок оказалась у меня под рукой. Я вышел на балкон. Внизу никого не было. Ни омохитхов, ни Каффа. Тишина. Только ледяной ветер.
– Батис! – все– таки прокричал я в пустоту. – Батис! Батис!
Мне ответила тишина. Ему не суждено было вернуться.
16
17
– Господи, вы это знали? – сказал я, стирая пыль с обложки. – Вы всегда это знали.
Снаружи слышался вой омохитхов, в нем слышалось скорее негодование, чем ярость. Каффом овладело крайнее напряжение. Мне казалось, что оно должно было как-то разрядиться, и, вместо того чтобы продолжать говорить, я замолчал. Лучшего способа показать ему, что он не в состоянии привести ни одного довода в свою пользу, мне придумать не удалось.
Выдержав паузу, я назидательным тоном предложил ему выход:
– Батис, нам надо предложить им что-нибудь взамен мира. Это вам не прусские войска: они не потребуют безоговорочной капитуляции.
Мне казалось, что Кафф был обезоружен. Но мои слова неожиданно придали ему силы для нападения. Яростно грозя мне пальцем, он заговорил. В его голосе я услышал иронию, на которую раньше считал его неспособным:
– Вы с ней переспали, это ясно как день. Вы с ней спите. В этом-то все и дело!
Я хотел лишь предложить ему разумный выход: пойти на мирные переговоры, чтобы сохранить себе жизнь. Но обстоятельства складывались так, что он делал правильные выводы посредством ложных построений.
– Мои любовные интересы не совпадают с вашими, – сказал я самым дипломатичным тоном, на который был способен.
– Вы ее заполучили! – сказал он, вспыхнув от ярости. – Вы ее сделали своей. Я это чувствовал с того самого дня, когда впервые вас увидел, с того дня, когда вы переступили порог маяка. Я знал, что рано или поздно вы нанесете мне удар в спину!
Наша любовная история в самом деле так волновала его? Маловероятно. Подобное обвинение было лишь клапаном, через который он направлял свою ненависть. Нет, он не просто обвинял меня в адюльтере. Я был достоин более жестокого порицания, как человек, поднявший свой голос против построенного им примитивного мира, в котором не было места оттенкам; я мог продолжить свое существование только при условии сохранения четкой границы между черным и белым. Прикладом, наносившим мне удары, подобно дубине, двигала не ненависть, а страх. Страх понять, что лягушаны подобны нам. Страх перед тем, что они могут предъявить вполне выполнимые требования. Страх, что нам придется опустить оружие, чтобы выслушать их. Винтовка, от которой я с трудом уворачивался, говорила об этом красноречивее любого оратора: Батис, Батис Кафф, в своем намерении уйти как можно дальше от лягушанов превратился в существо самой отвратительной породы, какую только можно себе представить, в чудовище, с которым невозможно вести какой бы то ни было диалог.
В какой-то момент я совершил роковую ошибку: мне не следовало испытывать его терпение до такой степени. Сейчас он был готов убить меня. Сам не знаю, как мне удалось добраться до люка. Спотыкаясь и падая, я спустился по лестнице и оказался на нижнем этаже. Однако Батис последовал за мной, рыча, как горилла. Его кулаки двигались с невероятной силой. Они опускались на мои плечи, словно удары молота. К счастью, толстая одежда немного смягчала удары. Кафф понял это, схватил меня за грудки обеими руками и с силой прижал к стене. Голосом, который извергался из самых недр его биографии, он выплевывал слова:
– Вы-то не итальянец, нет, не итальянец, на ваш счет я никогда не ошибался. В том-то и беда, что я вас насквозь видел с самого начала и не помешал вам! Предатель, предатель, предатель!
В его руках я казался беспомощной куклой. Кафф тряс меня и ударял об стену. Рано или поздно он расколол бы мне череп или сломал позвоночник. Его жестокость вызвала во мне ярость пойманной крысы: мне не оставалось ничего другого, как выколоть ему глаза. Но как только Батис почувствовал на лице мои пальцы, он повалил меня на пол и стал топтать своими слоновыми ножищами. Я ощутил себя ничтожным тараканом и постарался отползти подальше, но, обернувшись, увидел в руках у Каффа топор.
– Батис, не делайте этого! Вы же не убийца!
Он не слушал меня. Я оказался на пороге смерти; моя голова отказывалась работать. Передо мной проплывали картины какого-то далекого и бессмысленного сна. Но вдруг, когда Батис уже занес надо мной топор, с ним произошло что-то странное. В его глазах отразился какой-то внутренний излом, внезапная вспышка мысли осветила его лицо, подобно метеору, пересекающему небосвод. Все еще держа топор над моей головой, он смотрел на меня с отчаянной радостью ученого, который взирал на солнце, желая проверить, как долго человеческий глаз способен выносить солнечный свет, пока лучи не сожгли ему сетчатку.
– Любовь, любовь, – произнес он.
С тихой грустью Кафф опустил топор. Для него сейчас звучали скрипки, в этот миг он стал человеком, который тихонько прикрывает дверь комнаты, где спят его дети.
– Любовь, любовь, – повторил Батис, и на его лице появилось выражение, отдаленно напоминавшее улыбку.
Но вдруг он снова превратился в Батиса– дикаря. Только я для него уже не существовал. Он отвернулся от меня и открыл дверь. Зачем он это сделал? Господи, "он открыл дверь! Избитый и оглушенный, я едва верил своим глазам.
Один из омохитхов тут же решил проникнуть на маяк и получил удар топора, который предназначался мне. Кафф схватил в другую руку полено и выскочил наружу.
– Батис! – позвал я, подбежав к порогу. – Вернитесь на маяк!
Кафф бежал по гранитной скале. Потом раскрыл руки и прыгнул в пустоту. Прыжок был так прекрасен, что мне на миг показалось, что он летел. Омохитхи напали на него со всех сторон. Они появлялись из темноты с криками кровожадного восторга, каких мы еще никогда не слышали. Два противника хотели прыгнуть ему на спину, но Батису удалось от них избавиться, прокатившись по земле. Потом он вдруг превратился в центр кричащего круга. Омохитхи хотели приблизиться к нему; он размахивал топором и поленом так яростно, что они казались крыльями мельниц. Одному из нападавших удалось вспрыгнуть ему на спину, и гомон усилился. Кафф попытался ранить его, но не смог. В этой попытке он упустил жизненно важную секунду: круг сжался еще больше. Страшная картина. Не обращая внимания на раны, которые наносил вцепившийся в спину противник, Батис продолжал рассекать воздух оружием, стараясь удержать на расстоянии остальных. Они не пожалеют его.
Я не мог более ждать. Цепляясь одной рукой за перила, а другой потирая правый бок, который страшно болел из-за полученных ударов, я поднялся по лестнице наверх. Одна из винтовок оказалась у меня под рукой. Я вышел на балкон. Внизу никого не было. Ни омохитхов, ни Каффа. Тишина. Только ледяной ветер.
– Батис! – все– таки прокричал я в пустоту. – Батис! Батис!
Мне ответила тишина. Ему не суждено было вернуться.
16
С момента появления на маяке я пережил все несчастья, какие только можно себе представить. Дни, которые последовали за гибелью Батиса, принесли новые мучения. Сложность и противоречивость наших отношений только усиливали смятение моей души. Я испытывал упадок духа, это странное чувство разъедало меня, как морская соль. В нем сочетались грусть и потерянность, словно мои переживания не могли найти себе подходящего русла. Порой я плакал, подвывая, как ребенок, порой смеялся дерзко, но еще чаще смеялся сквозь слезы. Мне было не под силу понять самого себя. Можно ли тосковать о человеке, о котором в жизни не сказал доброго слова? Да, но только на маяке, где качества потерпевших кораблекрушение оцениваются по мелким трещинкам в монолите их недостатков. Там, на маяке, даже самые далекие человеческие существа становились близки друг другу. Батис был для меня бесконечно далеким человеком. Но других людей мне не придется увидеть. Теперь, когда Каффа не было рядом, на ум приходили его каменная невозмутимость и верность товарища по оружию. Под тяжестью горя, такого смутного, безысходного и отчаянного, мне не удавалось согласиться с его смертью. Пока я работал – чинил укрепления и латал дыры в нашей обороне, – я говорил с ним вслух. Словно мне все еще надо было терпеть его грубые окрики, невоспитанность, его «zum Leuchtturm» по вечерам. Иногда я начинал обсуждать с ним планы дежурства или какого-нибудь сооружения, но говорил в пустоту. Когда я наконец понимал, что его больше никогда не будет рядом, что-то внутри меня обрывалось.
Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем физическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мертв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Перед лицом опасности два человека – настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противостоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им теперь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли половину его солдат. Еще два-три штурма – и маяк рассыплется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
За смертью Каффа последовала тишина. Они не штурмовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чередой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошенным, как выпитая бутылка.
На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до нее, хотя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис одиночества усугублялся ее холодным и безразличным поведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и приносила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смотрела на закат. Спала. Просыпалась. Ее деятельность ограничивалась лишь самыми простейшими операциями. В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за разом повторяет одни и те же движения.
Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лежа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у нее было деревянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Ее не переставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды ее мира.
Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыслей постепенно обретало форму. Оно становилось все больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мертв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В каком измерении она жила?
Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на свободу. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне пришел в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли ее самолюбие мысль о том, что она являлась призом, за который сражались два мира?
Я выбросил сабо с балкона и взял ее лицо в свои ладони. Я гладил ее по щеке, не давая ей вырваться из моих объятий. Мне хотелось заставить ее понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. «Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали от всегои вся, вдали от жестокости и жестоких людей».
Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, такого некрасивого, холодного, а теперь еще и обугленного. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по возможности приятным для жизни. Однако, чтобы добиться этого, она должна была увидеть во мне нечто большее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
Не знаю, когда я перестал кричать на нее и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше папиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил ее на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая ее? Пренебрежение, которое она мне выказывала, ее молчание – все говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец-то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у нее, а она – на маяке. Никогда еще интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал ее так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис – для моей любви: она разрушала ее и одновременно сохраняла навеки.
Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвался из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное действие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румянцем. Я долго не замечал, что за мной следят.
Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользоваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.
История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медленным, но решительным шагом направился к опушке леса: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.
Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подобное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие – руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послужить хорошим противоядием от насилия.
Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залетело к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомнение, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возможно, хотя это было только моим предположением, они желали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.
Мне показалось, что внимание омохитхов уже не было направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая существовала между нами, была недостаточно прочной и я отдам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать переговоры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне было шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
Солнце сияло над нами; облака превращали его в маленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его башмаком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.
Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни заключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой вопрос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне сулит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи маяка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь только терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естественно, не поднял палец; я пошел назад.
Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по направлению к ним. Причину этого явления нетрудно было понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступали в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьевщика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сразу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.
Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боялась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не обращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал курить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, обнимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боялся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. Потом заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.
Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотрагиваться до нее.
Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем физическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мертв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Перед лицом опасности два человека – настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противостоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им теперь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли половину его солдат. Еще два-три штурма – и маяк рассыплется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
За смертью Каффа последовала тишина. Они не штурмовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чередой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошенным, как выпитая бутылка.
На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до нее, хотя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис одиночества усугублялся ее холодным и безразличным поведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и приносила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смотрела на закат. Спала. Просыпалась. Ее деятельность ограничивалась лишь самыми простейшими операциями. В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за разом повторяет одни и те же движения.
Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лежа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у нее было деревянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Ее не переставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды ее мира.
Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыслей постепенно обретало форму. Оно становилось все больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мертв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В каком измерении она жила?
Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на свободу. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне пришел в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли ее самолюбие мысль о том, что она являлась призом, за который сражались два мира?
Я выбросил сабо с балкона и взял ее лицо в свои ладони. Я гладил ее по щеке, не давая ей вырваться из моих объятий. Мне хотелось заставить ее понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. «Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали от всегои вся, вдали от жестокости и жестоких людей».
Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, такого некрасивого, холодного, а теперь еще и обугленного. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по возможности приятным для жизни. Однако, чтобы добиться этого, она должна была увидеть во мне нечто большее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
Не знаю, когда я перестал кричать на нее и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше папиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил ее на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая ее? Пренебрежение, которое она мне выказывала, ее молчание – все говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец-то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у нее, а она – на маяке. Никогда еще интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал ее так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис – для моей любви: она разрушала ее и одновременно сохраняла навеки.
Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвался из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное действие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румянцем. Я долго не замечал, что за мной следят.
Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользоваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.
История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медленным, но решительным шагом направился к опушке леса: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.
Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подобное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие – руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послужить хорошим противоядием от насилия.
Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залетело к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомнение, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возможно, хотя это было только моим предположением, они желали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.
Мне показалось, что внимание омохитхов уже не было направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая существовала между нами, была недостаточно прочной и я отдам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать переговоры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне было шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
Солнце сияло над нами; облака превращали его в маленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его башмаком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.
Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни заключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой вопрос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне сулит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи маяка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь только терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естественно, не поднял палец; я пошел назад.
Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по направлению к ним. Причину этого явления нетрудно было понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступали в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьевщика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сразу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.
Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боялась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не обращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал курить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, обнимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боялся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. Потом заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.
Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотрагиваться до нее.
17
Я пьянствовал три дня и три ночи. А может быть, и дольше. Время и алкоголь играли в прятки. Опьянение стало для меня не чем иным, как областью, где какие-то незначительные события водили свой хоровод. И только. Я пил и благодаря этому жил за кулисами, как будто представление не должно было начаться никогда. Порой, когда солнце садилось, я пытался нести караул на балконе, но засыпал среди винных паров. К утру мои пальцы становились темно-лиловыми. А указательный палец чуть было не пришлось ампутировать, потому что он всю ночь пролежал на железном курке. Я жил только благодаря тому, что омохитхи старательно готовили свой последний штурм; я жил только благодаря тому уважению, которое мы внушили им своими выстрелами. Какое жалкое утешение.
Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешковины, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я награждал ее пинком, не вставая со стула.
И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщетны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали действовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вместо решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьянствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.
В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но добилась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из-за неумеренного употребления джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все-таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, треща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швырнул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. Наконец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.
Сон не шел, но и проснуться до конца мне тоже не удавалось. Сколько времени прошло зря? Мой мозг превратился в городскую площадь, где собралась толпа пророков и краснобаев. Стройные мысли перемешались с банальными глупостями, никакого порядка в этой куче не было, и я не мог отделить одни от других. Постепенно в моей голове выкристаллизовалась одна простая мысль: у Анерис, наверное, были достаточно веские причины, чтобы беспокоить пьяного с таким вспыльчивым характером.
Рассвет поднимался над балконом осторожно, словно солнце впервые видело остров. Сейчас я уже мог слышать их там, внизу, внутри маяка. Разноголосый хор приближался, поднимаясь по лестнице. Хуже всего мне подчинялись язык и губы. Я лепетал какие-то слова, как умирающий: винтовка, ракета, цепи… Но не мог тронуться с места. Лишь смотрел на крышку люка, точно завороженный.
Рука подняла крышку. Две золотые нашивки на рукаве. Потом показалась фуражка капитана с кокардой Французской республики. Затем недружелюбный взгляд человека, который не поступается принципами, длинный и мясистый нос в обрамлении светлых бакенбард, также очень длинных. Во рту дымилась сигара. Когда почти все его туловище оказалось в комнате, бутылка в его кармане уперлась в край люка. Он отреагировал на это ревом:
– Техник морской сигнализации! Почему вы не отвечаете, когда вас зовут? Что творится на этом чертовом острове? Катастрофа? Землетрясение? Я думал, что это не сейсмоопасная зона.
Борода цвета наждачной бумаги портила его внешность. Над синевато-серым бушлатом, казалось, потрудились полчища грызунов, словно капитан долгие годы не заходил ни в какой порт. В целом его вид наводил на мысли о дезертире, оставившем службу на флоте, чтобы заняться пиратством. Команда попахивала хлоркой казармы или чем-то похуже. Она состояла из уроженцев колоний, в большинстве своем азиатов или метисов. У каждого был свой цвет кожи, к тому же их наряд мало чем напоминал униформу, и это наводило на мысли о войске наемников. Им не дано было понять, какое волнение вызывало во мне их присутствие. Больше года я жил в изоляции; все мои чувства настроились на повторение одних и тех же событий. И вдруг меня окружило множество новых лиц, я слышал десятки разных голосов, на меня нахлынули забытые запахи. Пришельцы начали рыться в моих вещах, желая утащить что-нибудь. Среди них выделялся молодой человек, совсем мальчик, определенно семитской наружности, с черными вьющимися волосами и в очках с металлической оправой. Мое имущество его совершенно не интересовало. На моряка он не походил да и одет был гораздо лучше, чем остальные. Цепочка, которая исчезала в кармашке жилета, выдавала спрятанные там часы. В чертах остальных моряков просматривался отпечаток постоянного бунта. У этого еврея, напротив, было кроткое лицо человека, прочитавшего слишком много несерьезных книг. Он сильно кашлял.
Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешковины, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я награждал ее пинком, не вставая со стула.
И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщетны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали действовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вместо решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьянствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.
В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но добилась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из-за неумеренного употребления джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все-таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, треща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швырнул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. Наконец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.
Сон не шел, но и проснуться до конца мне тоже не удавалось. Сколько времени прошло зря? Мой мозг превратился в городскую площадь, где собралась толпа пророков и краснобаев. Стройные мысли перемешались с банальными глупостями, никакого порядка в этой куче не было, и я не мог отделить одни от других. Постепенно в моей голове выкристаллизовалась одна простая мысль: у Анерис, наверное, были достаточно веские причины, чтобы беспокоить пьяного с таким вспыльчивым характером.
Рассвет поднимался над балконом осторожно, словно солнце впервые видело остров. Сейчас я уже мог слышать их там, внизу, внутри маяка. Разноголосый хор приближался, поднимаясь по лестнице. Хуже всего мне подчинялись язык и губы. Я лепетал какие-то слова, как умирающий: винтовка, ракета, цепи… Но не мог тронуться с места. Лишь смотрел на крышку люка, точно завороженный.
Рука подняла крышку. Две золотые нашивки на рукаве. Потом показалась фуражка капитана с кокардой Французской республики. Затем недружелюбный взгляд человека, который не поступается принципами, длинный и мясистый нос в обрамлении светлых бакенбард, также очень длинных. Во рту дымилась сигара. Когда почти все его туловище оказалось в комнате, бутылка в его кармане уперлась в край люка. Он отреагировал на это ревом:
– Техник морской сигнализации! Почему вы не отвечаете, когда вас зовут? Что творится на этом чертовом острове? Катастрофа? Землетрясение? Я думал, что это не сейсмоопасная зона.
Борода цвета наждачной бумаги портила его внешность. Над синевато-серым бушлатом, казалось, потрудились полчища грызунов, словно капитан долгие годы не заходил ни в какой порт. В целом его вид наводил на мысли о дезертире, оставившем службу на флоте, чтобы заняться пиратством. Команда попахивала хлоркой казармы или чем-то похуже. Она состояла из уроженцев колоний, в большинстве своем азиатов или метисов. У каждого был свой цвет кожи, к тому же их наряд мало чем напоминал униформу, и это наводило на мысли о войске наемников. Им не дано было понять, какое волнение вызывало во мне их присутствие. Больше года я жил в изоляции; все мои чувства настроились на повторение одних и тех же событий. И вдруг меня окружило множество новых лиц, я слышал десятки разных голосов, на меня нахлынули забытые запахи. Пришельцы начали рыться в моих вещах, желая утащить что-нибудь. Среди них выделялся молодой человек, совсем мальчик, определенно семитской наружности, с черными вьющимися волосами и в очках с металлической оправой. Мое имущество его совершенно не интересовало. На моряка он не походил да и одет был гораздо лучше, чем остальные. Цепочка, которая исчезала в кармашке жилета, выдавала спрятанные там часы. В чертах остальных моряков просматривался отпечаток постоянного бунта. У этого еврея, напротив, было кроткое лицо человека, прочитавшего слишком много несерьезных книг. Он сильно кашлял.