– В самом деле, – сказал я, – мне доводилось слышать, что основатель нашего монастыря был человек в высшей степени достойный и что он жил и умер в святости.
   Казначей с улыбкой покачал головой.
   – Вести правильную жизнь нетрудно; правильно встретить смерть – куда труднее! Если монах с головой уходит в научные изыскания, это до добра не доводит. Ум возбуждается, гордыня подчас кружит самые светлые головы, и люди обнаруживают, что им наскучило верить одним и тем же истинам. Тогда они пускаются на поиски истин поновее и очень скоро сбиваются с пути. Дьяволу это на руку; порой под видом прекрасной философии, вдохновленной небесами, он подсовывает вам плоды чудовищных заблуждений, от которых оказывается очень трудно отречься в последний, решающий час. Люди сведущие говорили мне по секрету, что под конец жизни аббат Спиридион, хотя и продолжал вести жизнь аскетическую и святую, чересчур пристратился к чтению дурных книг, которые изучал якобы для того, чтобы более убедительно их опровергнуть, и вот мало-помалу яд заблуждения проник в его ум. Слывя образцовым монахом, втайне он, кажется, впал в ересь куда более чудовищную, чем та, адептом которой он был в юности. Чудовищные сочинения иудея Спинозы и адские доктрины философов той же школы превратили аббата Спиридиона в пантеиста, иначе говоря, в безбожника. Да, мой возлюбленный сын, учтите это, и да не заведет вас никогда любовь к науке – в сущности, не что иное, как пустое любопытство, – в такие страшные дебри! Говорят, что в последние годы жизни Эброний наплодил бесчисленное множество гнусных писаний. К счастью, на смертном одре он раскаялся и сжег их своей собственной рукой, дабы в дальнейшем яд их не погубил простецов, которые стали бы их читать. Умер он по видимости в мире с Господом, и те, кто знал его только издали и принимал за святого, были удивлены отсутствием чудес на его могиле. Люди же прямые и судившие о нем более справедливо, воздерживались объявить вслух о своих сомнениях относительно его загробной участи. Были, между прочим, и такие, кто полагал, будто он доходил до занятий колдовством, а у смертного его одра явился сам дьявол. Впрочем, наверное тут ничего сказать нельзя, а потому было бы неосторожно и даже опасно рассуждать на эту тему. Упокой Господь его душу! Он щедро помогал неимущим и основал наш монастырь, а потому за гробом ему, возможно, даровано было прощение; в знак этой надежды и висит здесь его портрет.
   Наш разговор был прерван появлением настоятеля. Казначей, прижав руки к груди, поклонился до земли и оставил нас вдвоем.
   Настоятель смерил меня глазами и сухо потребовал у меня отчета о моих долгих бдениях в обществе отца Алексея и о тех голосах, которые слышатся каждую ночь из его кельи. Я попытался списать все на болезнь моего наставника, однако настоятель сказал, что особа, достойная доверия, поднималась перед рассветом на башню, дабы завести монастырские часы, и слышала доносившиеся из наших келий угрозы, крики и проклятия.
   – Надеюсь, – прибавил настоятель, – что вы ответите мне просто и прямо; любой проступок можно простить, если виновный признает свою вину и раскается в ней, если же вы не сумеете дать мне удовлетворительные объяснения добровольно, вас принудят к этому посредством самым суровых наказаний.
   – Преподобный отец, – отвечал я, – не знаю, в чем могут подозревать меня при этих обстоятельствах. Отец Алексей в самом деле всю ночь разговаривал громко и даже с превеликим возбуждением; однако разговор этот был не что иное, как следствие лихорадки и бреда. Что до меня, я плакал, не в силах спокойно видеть его мучений; он же, когда приходил в себя, обращал к Богу жаркие молитвы. Я молился вместе с ним, вторя его словам и чувствам.
   – Придумано складно, – презрительным тоном заметил настоятель, – любопытно, однако, узнать, что вы скажете о ярком свете, который озарил вдруг ваши кельи и весь купол, а также и о пламени, которое вырвалось сверху из башни и рассеялось в небесах, оставив ужасный запах серы? Какое объяснение приищете вы всему этому?
   – Не постигаю, преподобный отец, – отвечал я, – отчего человеку дозволено сидеть ночью у постели больного и молиться за него, но не дозволено зажечь лампу с помощью фосфора и серы? Возможно, я был недостаточно осторожен при употреблении этой смеси, и оттого неприятный запах распространился по всему дому; осмелюсь утверждать, однако, что запах этот не несет с собою никакой опасности; ни при каких условиях фосфорная спичка не может стать причиною пожара. Умоляю вас, преподобный отец, простите мне мою неосторожность, в которой виноват только я один.
   Настоятель устремил на меня пристальный взгляд, словно желая узнать, как далеко может зайти мое бесстыдство, затем поднял глаза к небу, всем своим видом выражая величайшее негодование, и вышел, не удостоив меня ни единым словом.
   Оставшись один, я, томимый страхом не за себя, но за отца Алексея, над которым, судя по всему, нависла гроза, невольно обратил взор на портрет Эброния и молитвенно сложил руки, охваченный неодолимым порывом любви и надежды. В эту минуту солнце озарило лицо основателя монастыря, и мне показалось, что голова его, а затем рука и все туловище отделились от полотна и наклонились вперед. Волосы его пришли в движение, глаза сверкнули и устремили на меня взгляд совершенно живой. Тут сердце мое забилось с удвоенной силой, в ушах зашумело, в глазах помутилось, и, чувствуя, что отвага моя на исходе, я поспешно удалился.
   Печаль и тревога овладели мною. Потому ли, что ненависть и клевета выдали те поступки отца Алексея, которые мне казались сомнительными, за несомненные преступления, потому ли, что я, как и он, стал жертвою духа зла, и очевидцы, достойные доверия, заметили в его поведении нечто более предосудительное, чем замечал я, но я предчувствовал, что несчастный мой наставник станет жертвой гонений и последние минуты его жизни, и без того столь мучительные, будут омрачены упреками и обвинениями. Я предпочел бы скрыть от него наш разговор с настоятелем, однако не видел иного способа отвести от него сгущавшиеся над ним тучи, кроме как уговорить его возвратиться в лоно Церкви.
   Мой рассказ и мои мольбы он выслушал с полным безразличием, а когда я замолчал, сказал:
   – Не тревожься; Дух с нами, а люди из плоти бессильны нам повредить. Дух суров, Дух требователен, Дух разгневан; но он на нашей стороне. И если даже на нас обрушатся кары, если даже наши тела – твое, юное и нежное, и мое, старое и готовое к смерти, – заключат в сырую и мрачную темницу, Дух поднимется к нам из недр земли, как он опускается к нам сейчас вместе с лучами солнца. Не бойся, сын мой; там, где веет Дух, там царят свет, тепло и жизнь.
   Я хотел расспросить его подробнее, но он знаком показал, что нуждается в покое, и, усевшись в кресло, погрузился в размышления; безволосый его череп и глаза, устремленные в землю, были исполнены беспримерного величия и покоя. В душе его жила неведомая добродетель, которая подавляла все мои подозрения и заглушала все мои страхи. Я любил его сильнее, чем сын любит отца. Его страдания были моими, и если бы Господь проклял его, я, несмотря на всю свою богобоязненность, пожелал бы себе той же участи. До этой минуты меня мучили сомнения, однако ощущение грозившей отцу Алексею опасности придало мне силы; отныне я больше не колебался. Мне предстояло сделать выбор между голосом собственной совести и воплем его тоски; сознаюсь, выбор этот я сделал, движимый чувствами сугубо человеческими. Если ему не суждено спастись в загробной жизни, думал я, пусть же он, по крайней мере, мирно окончит жизнь земную, а если за это желание я буду наказан, что ж – да свершится воля Господня!..
   Под вечер, когда он тихо дремал, а я молился у его постели, дверь внезапно отворилась и перед мной предстало чудовище. Испуг мой был так силен, что я не мог вымолвить ни единого слова, не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Волосы мои стали дыбом, а глаза были прикованы к ужасному видению; я смотрел на него не отрываясь, как смотрит птица на змею. Учитель мой спал, а отвратительное чудовище замерло у подножья его постели. Я зажмурился, чтобы не видеть этого страшного гостя и чтобы призвать на помощь силу своего разума. Когда я открыл глаза, чудовище оставалось на прежнем месте. Тогда я попытался закричать, однако, как я ни старался, из груди моей вырвался лишь глухой хрип, который, однако, разбудил моего наставника. Он увидел чудовище, но, не выказав ни отвращения, ни ужаса, произнес с легким удивлением:
   – Ну-ну!
   – Ты звал меня; я пришел, – произнес призрак.
   Учитель мой пожал плечами и, повернувшись ко мне, спросил:
   – Тебе страшно? Ты считаешь, что это дух, дьявол? Нет-нет, разуверься, духи не принимают такой формы, а будь они так бессмысленно уродливы, они не имели бы возможности являться людям. Разум человеческий пребывает под охраной духа мудрости. Это вовсе не призрак, это человек из плоти и крови.
   С этими словами он встал, подошел к чудовищу и, железной рукой схватив его за горло, приказал:
   – А теперь снимите маску и не воображайте, будто этот гнусный маскарад способен меня испугать.
   Призрак упал на колени, Алексей сорвал с него маску, и я узнал послушника по имени Доминик – того самого, что некогда выгнал меня из церкви.
   – Возьми лампу! – велел мне Алексей громким и твердым голосом; глаза его светились издевательской веселостью. – Иди вперед; мне надо вывести этих негодяев на чистую воду. Ну, ступай же! Не мешкай! Неужели ты трусливее зайца?
   Я все еще не мог прийти в себя, и руки у меня дрожали так сильно, что с трудом удерживали лампу.
   – Открой дверь, – властно приказал мне мой наставник.
   Я повиновался; однако, увидев, как он тащит за собою по полу, словно мешок с ветошью, несчастного Доминика, я пришел в ужас; дело в том, что в припадке ярости отец Алексей не знал удержу, и я боялся, как бы он не сбросил мнимого демона со страшной высоты.
   – Пощадите, отец мой, пощадите его! – взмолился я, вставая между отцом Алексеем и нашим непрошеным гостем. – Неужели вы запятнаете руки кровью?
   Отец Алексей пожал плечами и сказал:
   – Ты глуп! Раз ты не хочешь идти передо мной, иди следом!
   По-прежнему таща за собою послушника, который вообще-то был человеком крепкого сложения, однако теперь, казалось, повиновался некоей сверхчеловеческой силе, отец Алексей покинул балкон, опоясывающий купол собора, и быстро пошел вниз по лестнице. Тут страхи мои немного рассеялись, и я последовал за ним. Внизу меж тем собралось немало монахов; по всей вероятности, они ожидали рассказа о признаниях, которые мнимому демону удалось вырвать у моего учителя, однако, услышав ужасный шум и увидев сцену, сильно отличавшуюся от той, какую они надеялись увидеть, монахи натянули капюшоны и скрылись во тьме. Впрочем, мы успели рассмотреть их одеяния и убедились, что в большинстве своем это были послушники. Ни один из монахов не участвовал в этом кощунственном фарсе, однако, как мы узнали позже, задуман он был настоятелем и его присными.
   Алексей тем временем продолжал столь же быстрым шагом спускаться вниз, таща своего пленника за собой. Тот порой делал попытки освободиться, однако учитель мой исполинской рукой сдавливал ему горло и швырял обратно на ступени лестницы. Пальцы Алексея покраснели от крови, а у Доминика глаза вылезали из орбит. Я по-прежнему шел за ними следом, и таким манером мы добрались до самого низа лестницы, ведшей во внутренние монастырские галереи. В этом месте издавна висел большой колокол, в который звонили только в тех случаях, когда умирал кто-то из монахов, и который поэтому носил название articulo mortis[4]. Держа одной рукой поверженного им демона, Алексей другой схватился за веревку колокола и стал звонить с такой силой, что разбудил всех обитателей монастыря. Тотчас повсюду стали открываться двери, отовсюду стал слышен шум шагов. Монахи, послушники, слуги – все сбежались на звук колокола, и вскоре монастырский двор наполнился народом. Эти перепуганные, смятенные люди, освещенные одним только мерцающим светом моей лампы, напоминали обитателей долины Иосафатовой, которые пробудились от смертного сна при звуках трубы, возвестившей начало Страшного суда. Тщетно собравшиеся спрашивали отца Алексея о причине этого трезвона, тщетно пытались вырвать из его рук несчастного Доминика: наставник мой, движимый, казалось, сверхъестественной силой, продолжал звонить, подавляя толпу и гулом колокола, и звуком своего громового голоса.
   – Мне недостает еще кое-кого, – повторял он, – когда этот недостающий появится, я все объясню, покорюсь всему, но пока он не придет, как пришли все остальные, я не перестану звонить.
   Наконец самым последним к нам присоединился настоятель; только после этого отец Алексей выпустил из рук колокольную веревку. Впрочем, он по-прежнему попирал ногами отвратительное чудовище, и облик его в эту минуту был исполнен такой красоты и мощи, глаза сверкали так победоносно, что на память приходил архангел Михаил, поражающий дракона. Все смотрели на него, затаив дыхание и словно оцепенев. И вот среди этой могильной тишины старец возвысил голос и обратился к настоятелю:
   – Взгляните, отец мой, что здесь творится! Вместо того чтобы дать мне спокойно встретить свой смертный час, насельники этой святой обители, именующие себя моими братьями, омрачают мои последние минуты подлым любопытством и низким обманом. Они подсылают ко мне вот этого негодяя по имени Доминик! (С этими словами он поднял голову послушника достаточно высоко, дабы все присутствующие могли убедиться, что это именно он.) Они подсылают его, напялив на него эту омерзительную маску, велят ему подойти к моей постели и прокричать мне в ухо отвратительные угрозы, которые призваны пробудить меня от сна – быть может, последнего сна в моей земной жизни! На что они надеялись? На то, что им удастся запугать меня, поразить мой ослабевший ум ужасным видением и вырвать у меня постыдные слова и чудовищные признания? Если бы они и впрямь имели дело с человеком слабого ума, если бы адское видение и впрямь убило меня, не давши мне времени прийти в себя и прочесть молитву, если бы по этой причине душа моя отправилась в ад – кто, скажите мне, был бы в этом виноват? Я обращаюсь к вам, люди здравомыслящие и благонамеренные, к вам, собравшимся здесь в этот час, я тревожусь не за себя, ибо моя жизнь кончена, я тревожусь за вас, ибо ваша жизнь еще впереди и я хочу, чтобы вы могли испить свою чашу в спокойствии; именно ради этого я прошу вас вместе со мной потребовать справедливого суда у нашего духовного отца, который стоит теперь перед нами, и у
   Отца Небесного, который выше нас. Справедливого суда, отец мой! Я жду, я требую справедливого суда!
   Тут все люди благожелательные и прямодушные закричали хором, вторя отцу Алексею: «Справедливого суда! Мы требуем справедливого суда!»
   Настоятель взирал на эту сцену с лицом совершенно непроницаемым. Впрочем, он казался бледнее обычного. Несколько минут он молчал, и только легкое подрагивание бровей выдавало владевшее им волнение. Наконец он произнес:
   – Сын мой Алексей, прости этого человека.
   – Да, я прощу ему, но при условии, что вы, отец мой, его накажете, – отвечал Алексей.
   – Сын мой Алексей, – возразил настоятель, – разве подобают такие чувства человеку, который, по его словам, готовится предстать перед Божьим судом? Я прошу вас простить этого человека и дать ему свободу.
   Алексей помедлил мгновение, но затем понял, что если он не смирит свою ярость, то это будет на руку его врагам. Он сделал два шага вперед и, толкнув своего пленника к ногам настоятеля, но все еще не выпуская его на свободу, произнес:
   – Преподобный отец, я прощаю, потому что таков мой долг и ваше желание, но поскольку оскорбление было нанесено не мне, а небесам, поскольку вызов брошен вашей добродетели, вашей мудрости и вашему авторитету, я оставляю виновного у ваших ног и сам преклоняю колени рядом с ним, умоляя ваше преподобие простить его и вознести молитву для того, чтобы Всевышний также его простил.
   Враги моего наставника надеялись, что своей гневливостью и строптивостью он навредит себе, однако выказанное им смирение разрушило все их злокозненные замыслы, те же, кто принял его сторону, встретили его поступок с таким воодушевлением, что настоятель был вынужден также одобрить его поведение, по крайней мере на словах.
   – Сын мой Алексей, – сказал он, поднимая его с колен и целуя, – я тронут вашим смирением и милосердием; однако я не вправе простить этому человеку так, как простили ему вы. Ваш долг заключался в том, чтобы заступиться за него, мой же состоит в том, чтобы сурово его покарать, что и будет исполнено, как того требует небесное правосудие и устав нашего ордена.
   Все, кто услышал этот суровый приговор, содрогнулись от ужаса, ибо святотатство каралось суровее всех прочих прегрешений, и ни один монах не знал заранее, каким именно наказаниям подвергаются виновные в этом преступлении. Больше того, наказанным было строго-настрого запрещено говорить о том, что происходило в ними в темнице; за нарушение запрета та же самая кара грозила им вторично. Судя по тому, в каком состоянии выходили на свободу те, кто испил свою чашу, в темнице им довелось испытать ужаснейшие муки; некоторые из этих несчастных умерли вскоре после освобождения. По всей вероятности, учитель мой не принял всерьез грозные речи настоятеля, ибо на губах у него блуждала странная улыбка; тем не менее настоятель уважил его волю, и он счел возможным наконец выпустить свою добычу. Правая рука его так крепко держала врага за шиворот, что ему пришлось разжимать ее пальцы левой рукой. Доминик упал без чувств к ногам настоятеля; тот знаком подозвал четырех послушников, которые и унесли своего собрата. Больше его в монастыре никогда не видели. Произносить его имя и упоминать о его странном проступке было запрещено; по нем отслужили заупокойную службу, но никому из нас не дозволено было узнать о его судьбе; впрочем, впоследствии я увидел его вне стен монастыря; он был толст, бодр и весел, а когда ему напоминали об эпизоде, послужившем причиной его изгнания из обители, лицемерно посмеивался.
   Учитель мой оперся на мою руку, пошатнулся, побледнел и внезапно утратил всю ту чудесную силу, которая двигала им до той минуты; с трудом я довел его до постели и поднес ему лекарство; проглотив несколько капель, он сказал:
   – Анжель, мне кажется, я убил бы его, начни настоятель его выгораживать.
   После этого, не произнеся больше ни единого слова, он заснул.
   Назавтра отец Алексей проснулся довольно поздно: он был спокоен, но очень слаб; я помог ему подняться с постели, и он не сел, а скорее рухнул в кресло, испустив тяжкий вздох. Я не мог постичь, каким образом это хилое тело способно было накануне творить такие чудеса.
   – Отец мой, – спросил я у него с тревогой, – вам хуже? Вы страдаете больше обычного?
   – Нет, – отвечал он, – нет, мне хорошо.
   – Но какая-то мысль, кажется, гнетет вас.
   – Я размышляю.
   – Вы размышляете над всем, что произошло вчера, отец мой. Согласен: здесь есть над чем подумать, но, кажется мне, здесь есть и чему порадоваться. Вы можете быть спокойны: мы заглянули в эту бездну и убедились, что на самом деле злые духи вовсе не покушаются на вас.
   Алексей улыбнулся мягко, но насмешливо и, покачав головой, сказал:
   – Неужели ты все еще веришь в существование злых духов, бедный мой Анжель? Ты заблуждаешься! Заблуждаешься! Неужели и ты, как физики в старину, полагаешь, что природа не терпит пустоты? Что же сталось бы с человеком, существом разумным, порождением духа, если бы дурные страсти и низменные плотские инстинкты могли, принимая форму отвратительную или причудливую, смущать его вечерний покой, вторгаться в его ночной сон? Нет, все эти демоны, все эти адские создания, о которых ежедневно твердят невежды и лжецы, суть не что иное, как пустые призраки, измышляемые воображением одних людей ради того, чтобы устрашить других. Человек сильный, наделенный чувством собственного достоинства, смеется в душе своей над жалкими выдумками, посредством которых враги испытывают его отвагу, и, уверенный в их бессилии, засыпает без тревог и просыпается без боязни.
   – Между тем, – отвечал я, не скрывая своего изумления, – в этой самой келье произошло нечто такое, что заставляет меня придерживаться мнения совершенно противоположного. Давеча ночью отсюда доносились два голоса, и второй, куда более громкий, чем ваш, сурово бранил вас, а вы отвечали ему с болью и страхом. Меня все это испугало, я вошел в вашу келью, желая вам помочь, и застал вас в одиночестве; вы были подавлены и лили горькие слезы. Что же это было?
   – Это был он.
   – Он! Кто он?
   – Ты сам знаешь, ведь он приходил к тебе, он трижды взывал к тебе, как дух Господень трижды взывал к Самуилу, когда тот лежал в храме.
   – Откуда вы об этом знаете, отец мой?
   Алексей, кажется, не слышал моего вопрос. Несколько мгновений он сидел неподвижно, уронив голову на грудь и погрузившись в размышления; затем, не поднимая головы и не шевелясь, он заговорил вновь:
   – Скажи, Анжель, ты видел его средь бела дня?
   – Да, отец мой, в поддень. Вы уже спрашивали меня об этом.
   – А солнце светило ярко?
   – Оно освещало его лицо.
   – Ты видел его только один раз?
   Я не смел ответить; я боялся, что стал жертвой иллюзии и собственными заблуждениями лишь укреплю те, во власти которых пребывает Алексей.
   – Ты видел его еще один раз! – вскричал он нетерпеливо. – Видел и ничего не сказал мне!
   – Добрый мой учитель, что вам за дело до видений, которые, возможно, суть не что иное, как плоды случайного совпадения или простой игры света?
   – Анжель, что вы говорите? Сами умолчания ваши для меня красноречивее слов. Говорите, я требую! Если вы не расскажете мне всего, что знаете, я не смогу умереть спокойно!
   Не в силах противиться его напору, я рассказал об ужасе, который испытал в ризнице, когда, очнувшись от продолжительного обморока и будучи уверен, что нахожусь в полном одиночестве, услышал чьи-то слова и увидел чью-то тень, причем не мог приискать ни тому, ни другому правдоподобных объяснений.
   – Что же это были за слова? – спросил Алексей.
   – Обращение к Господу с просьбой спасти жертв невежества и лжи.
   – А как он звал того, к кому обращался? Он говорил: «О Дух?» Или: «О Иегова?»
   – Он говорил: «О Дух мудрости!»
   – А на что была похожа та тень?
   – Не знаю. Она явилась из тьмы и растворилась в луче света, падавшем из окна, так быстро, что у меня недостало ни времени, ни отваги, чтобы ее рассмотреть. Но послушайте, учитель, я был уверен, что эти слова произнесли вы, я думал, что вы стояли у окна и говорили с самим собой…
   Алексей недоверчиво покачал головой.
   – Разве можете вы знать наверное, что не делали этого? Ведь вы в ту пору постоянно бродили по саду и были, как всегда, погружены в собственные мысли?
   – Скажи, видел ли ты его еще когда-нибудь? – перебил меня Алексей с силой и страстью. – Ты не хочешь сказать мне всей правды, ты хочешь, чтобы я умер, не открывшись родственной душе, не завещав никому моей тайны! Ответь мне, по крайней мере, на другой вопрос. Когда в солнечные дни ты прохаживался в одиночестве по уединенным аллеям сада и, предаваясь горестным размышлениям, призывал на помощь милосердное провидение, не слышал ли ты за своей спиной звука чужих шагов?
   Я вздрогнул и признался, что этот звук преследовал меня не далее как вчера в зале капитула.
   – И ты никого не видел?
   Я рассказал о чудесном действии, какое оказали солнечные лучи на портрет основателя монастыря. Отец Алексей исступленно сжал руки и несколько раз повторил:
   – Это он, это он!.. Он избрал тебя, он тебя послал, он хочет, чтобы я открылся тебе. Что ж! Я расскажу тебе все. Слушай внимательно и оставь пустое любопытство. Прими мою исповедь, как принимают цветы на заре сладостную небесную росу. Слышал ли ты когда-нибудь о Самуиле Эбронии?
   – Да, отец мой, если это то же самое лицо, что и аббат Спиридион.
   И я пересказал ему все то, что услышал давеча от казначея. Отец Алексей презрительно пожал плечами и начал свой рассказ:
   – В мире плотском люди завещают своим близким богатства материальные. Но бывают узы более благородные и наследство более святое. Тот, кто всю жизнь всеми возможными способами, напрягая все силы, искал истину и в результате усердных трудов и ученых занятий сделал кое-какие открытия в безграничной сфере умственной, тот, не желая унести с собой в могилу отысканное сокровище и позволить исчезнуть во тьме сверкнувшему перед его взором лучу света, спешит избрать среди своих современников человека более молодого, который был бы близок ему по духу и которому он мог бы перед смертью поверить свои мысли и знания, дабы святое дело не прекратилось за смертью первого труженика, дабы другие подхватили его, углубили и расширили и, продолжаясь из рода в род, оно в конце времен осуществилось бы сполна. И поверь, сын мой, что тому, кто берется за продолжение подобных трудов, кто принимает подобное наследство, потребен благородный ум и великое самоотвержение, ведь человеку этому известно заранее, что он не узнает той великой тайны, разгадке которой посвятит всю свою жизнь. Прости мне мою гордыню, дитя мое; быть может, она останется единственной наградой, которую получу я за всю мою многотрудную жизнь; быть может, она окажется единственным колосом, выросшим на каменистом поле, которое я всю жизнь рыхлил в поте лица моего. Я – духовный наследник отца Фульгенция, а ты, Анжель, станешь моим наследником. Отец Фульгенций был здешним монахом; в юности он имел счастье знать основателя монастыря, нашего высокочтимого учителя Эброния, или, как его именуют здесь, аббата Спиридиона. В ту пору Фульгенций сделался для Эброния тем, чем ты, сын мой, сделался для меня; он был юн и добр, неопытен и робок, как ты; учитель любил его, как люблю тебя я, и посвятил его не только в иные из своих тайн, но и в историю своей жизни. Таким образом, то, что я расскажу тебе, я знаю от наследника нашего учителя.