При рождении своем Петр Эбронии носил другое имя. Его звали Самуилом. Он был иудей и появился на свет в деревушке неподалеку от Инсбрука. Родные его, люди очень богатые, позволили ему самостоятельно избрать в ранней юности род занятий. Занятия же, к которым он с самого детства выказывал склонность, были самые серьезные. Он любил уединение и проводил дни, а порою и ночи в прогулках по скалистым горам и узким лощинам родного края. Часто усаживался он на берегу быстрых потоков или тихих озер и долгое время оставался недвижим, внимая плеску волн и пытаясь разгадать смысл, какой вкладывает природа в их голос. Чем старше он становился, тем любознательнее и серьезнее делался его ум. Родители поняли, что надобно дать ему солидное образование, и отправили его в один из немецких университетов. Прошло чуть больше ста лет со дня смерти Лютеpa, и память о нем и о его учении еще жила в сердцах и умах верных его учеников. Новая вера продолжала завоевывать сторонников и, казалось, переживала пору наивысшего расцвета. Реформаты пылали тем же рвением, что и в первые дни, хотя чувство их сделалось более просвещенным, более умеренным. Прозелитизм их ничуть не угас и каждый день завоевывал Лютеровой вере новых адептов. Слыша, как последователи Лютера проповедуют мораль и толкуют догматы, унаследованные лютеранством от католицизма, Самуил не мог сдержать восхищения. Будучи наделен от природы умом искренним и смелым, он тотчас сравнил те доктрины, о каких рассказывали ему теперь, с теми, в поклонении которым он был воспитан, и сравнение это помогло ему понять несовершенство иудаизма. Он сказал себе, что религия, которая создана для одного-единственного народа и отторгает от себя все остальное человечество, религия, которая не дает уму ни удовлетворения в настоящем, ни уверенности в будущем, которая презирает живущую в сердце человеческом благородную потребность в любви и дает людям в качестве закона одно лишь варварское правосудие, – такая религия не подобает прекрасным душам и великим умам, а тот, кто объявляет свою переменчивую волю средь громовых раскатов и внушает свои недалекие мысли рабам, объятым низким страхом, не может быть Богом истинным. Человек искренний и последовательный, Самуил всегда говорил то, что думал, и делал то, что говорил; поэтому, прожив год в Германии, он торжественно отрекся от иудейской веры и принял веру реформатскую. Не умея ничего делать наполовину, он решил, насколько было это в его силах, совлечься ветхого человека с делами его и облечься в нового[5]; в эту-то пору он и поменял имя и из Самуила сделался Петром. В течение некоторого времени он исследовал новую веру и укреплялся в ней. Вскоре изощрил он свои познания до такой степени, что стал искать противников, с которыми мог бы поспорить, и возражений, которые мог бы опровергнуть. Отважный и деятельный от природы, он, не долго думая, взялся за предприятие самое трудное. Первым католическим автором, которого он принялся изучать, был Боссюэ. Приступил он к нему с некоторым пренебрежением; свято веруя в то, что религия, которую он только что избрал, есть средоточие чистой истины, он презирал все возможные нападки, которым может она быть подвергнута, и опрометчиво почитал смешными неопровержимые доводы Орла из Мо[6]. Однако ироническая его недоверчивость очень скоро сменилась изумлением, а затем и восторгом. Когда он увидел мощную логику и грандиозную поэзию, посредством которых французский прелат защищает Римско-католическую церковь, он сказал себе, что дело, отстаиваемое таким адвокатом, заслуживает по меньшей мере почтения, а затем, следуя естественному ходу мыслей, пришел к выводу, что великие умы посвящают себя лишь великим идеям. Тогда он принялся изучать католическую доктрину с тем же рвением и с тем же беспристрастием, что и доктрину лютеранскую, причем подспорьем служили ему не придирки и насмешки, к каким обычно прибегают сектанты, но разыскания и сопоставления. Он отправился во Францию, дабы получить сведения о церкви-прародительнице от славнейших ее священнослужителей, подобно тому как получил он в Германии сведения о реформатской церкви от священнослужителей-реформатов. Он свел знакомство с великим Арно, с Фенелоном – достойным преемником Григория Назианзина – и даже с самим Боссюэ. Под руководством этих наставников, чья добродетель внушала почтение к исповедуемым ими верованиям, он быстро постиг тайны католической морали и католических догматов. Он нашел в католицизме все то, что составляло в его глазах величие и красоту протестантизма, а именно веру в Бога единого и вечного, которую обе эти религии переняли у иудаизма, а равно и те догматы, которые, казалось бы, естественно вытекали из этого, главного, но которые, однако же, остались иудаизму чужды: веру в бессмертие души, в свободу воли в земной жизни и воздаяние за добрые и злые поступки в жизни загробной. Он нашел в католичестве ту возвышенную мораль, которая проповедует людям равенство, братство, любовь, милосердие, преданность ближним и забвение самого себя, причем мораль эта имела у католиков вид едва ли не более чистый и величественный, чем у адептов всех прочих вероисповеданий. Вдобавок он обнаружил в католичестве всемогущую силу и всеобъемлющую целостность, каких недоставало религии Лютера. Правда, эта последняя завоевала для людей право на свободу суждения, в которой натура человеческая также испытывает большую нужду, и провозгласила господство индивидуального разума; однако тем самым она отказалась от принципа непогрешимости, представляющего собой необходимое основание и условие существования всякой религии, явленной в откровении, ибо всякая вещь может существовать лишь в согласии с законами, предшествовавшими ее рождению, и значит, одно откровение может быть подтверждено и продолжено лишь с помощью другого. А непогрешимость и представляет собою не что иное, как откровение, длящееся по воле самого Господа или Слова, воплощенного в его наместниках. Лютеранская же религия, притязавшая на общее с католичеством происхождение и, следовательно, тщившаяся опереться на то же самое откровение, разорвала узы, которые от века связывали христианство в целом с этим откровением, и таким образом подорвала своими собственными стараниями здание своей веры. Подвергнув свободному обсуждению дальнейшее существование религии, некогда явленной в откровении, она тем самым поставила под сомнение и первоначальный ее этап, а следовательно, покусилась на тот неприкосновенный исток, который роднил ее с религией-соперницей. Поскольку ум Эброния жаждал в ту пору не критики, а веры и нуждался не столько в спорах, сколько в убеждениях, он естественным образом предпочел убежденность и властность католицизма свободе и сомнениям протестантизма. Тяга к католицизму лишь усиливалась в нем при виде тех следов священной древности, какие запечатлело время на обрядах церкви-прародительницы. Наконец, роскошь и блеск римско-католического культа представлялись этому поэтическому уму гармоническим и неизбежным выражением религии, явленной в откровении Богом славы и всемогущества. После продолжительных размышлений он признал себя искренне и всецело убежденным в превосходстве католической веры и принял новое крещение от самого Боссюэ. К имени Петр прибавил он имя Спиридион, дабы двойное это именование напоминало ему о том, как дважды воссиял ему свет духа. Решившись посвятить всю свою жизнь поклонению новому, католическому Богу, призвавшему его к себе, и все более и более глубокому постижению католического учения, он отправился в Италию и там на деньги, оставленные ему одним из родственников, который, подобно ему, перешел в католичество, выстроил тот самый монастырь, где пребываем мы с тобой. Верный закону, в согласии с которым были созданы первые религиозные общины, Эброний собрал вокруг себя монахов, прославленных умом и добродетелью, дабы вместе с ними отдаться поискам истины и с помощью науки споспешествовать утверждению и процветанию веры. Поначалу предприятие его, казалось, имело успех. Поощряемые примером самого Эброния, товарищи его в течение нескольких лет ревностно предавались ученым занятиям, молитвам и размышлением. Они избрали своим покровителем святого Бенедикта и приняли устав его ордена. Когда настал час избрать духовного главу, они единогласно остановили свой выбор на Эбронии, и папа римский утвердил это решение. Новый настоятель, гордый доверием братьев по духу, продолжил свои труды с еще большим рвением и еще большими надеждами, чем прежде. Однако иллюзии его очень скоро рассеялись. По прошествии недолгого времени он понял, что жестоко ошибся в отношении тех людей, которых избрал себе в соратники. Поскольку все они принадлежали к числу беднейших монахов Италии, то в первые годы пребывания в монастыре охотно выказывали рвение и тщание. Привыкнув к существованию суровому и многотрудному, они легко согласились выполнять волю Эброния и жить так, как предписывал он. Однако достаток развратил их, они стали отлынивать от работы и постепенно уподобились изъянами и пороками более богатым своим собратьям, чьи излишества, памятные им с прежних лет, оказали на них пагубное воздействие. Умеренность уступила место невоздержанности, трудолюбие – лености, добротворение – эгоизму; днем они больше не молились, ночью не бодрствовали; злословие и чревоугодие, две нечистые страсти, правили бал в монастыре; следом туда проникли невежество и грубость, обратившие храм, предназначенный для строгих добродетелей и благородных трудов, во вместилище постыдных наслаждений и подлой праздности.
Эброний, доверчивый от природы и погруженный в глубокие размышления, долгое время не замечал роковых превращений, производимых в непосредственной близости от него низкими плотскими инстинктами. Когда же он открыл глаза, было уже слишком поздно: не успев заметить, как и когда все эти жалкие душонки променяли добро на зло, отстоя от них слишком далеко, чтобы понять их слабости, он проникся к ним безграничным отвращением и, вместо того чтобы снизойти до этих грешников и попытаться возродить в их сердцах прежние добродетели, он с презрением отворотился от них и, навсегда порвав с людьми, устремил свой взор к небу. Однако, подобно ужаленному змеей орлу, который, несмотря на разливающийся по крылу яд, все-таки пытается взмыть к солнцу, Эброний, даже пребывая в возвышенном уединении, не мог забыть гнусные картины, поразившие его взор. Мысль о развращенности и низости примешивалась ко всем его богословским рассуждениям и, подобно постыдным язвам, пятнала саму идею веры. Несмотря на всю свою предрасположенность к мышлению отвлеченному, он не мог не отождествить отдельных католиков с католицизмом в целом. После этого, сам того не сознавая, он принялся искать в католической доктрине не сильнейшие ее стороны, как он это делал когда-то, а стороны слабейшие и опаснейшие. Незаурядная способность к исследованию и анализу помогла ему найти искомое незамедлительно, однако, подобно тем дерзким магам, которые сначала заклинали духов, а затем, когда те являлись на их зов, не могли сдержать страха, он сам ужаснулся собственным открытиям. Горячность молодости покинула его; он говорил себе, что, в третий раз отринув избранную им религию, не найдет четвертой, которая дала бы ему поддержку и опору. Поэтому он постарался укрепить свою пошатнувшуюся веру, а для этого решил взяться за чтение прекраснейших сочинений, писанных нынешними защитниками Церкви. Естественно, он возвратился к Боссюэ, однако образ мыслей его переменился, и то, что прежде казалось ему убедительным и неопровержимым, теперь предстало во многих отношениях спорным и даже неверным. Перечитывая рассуждения католического богослова, он вспомнил о возражениях протестантов и вновь восхитился свободой суждения, которой некогда пренебрег. Принужденный бороться в одиночку против учения непогрешимого, он перестал отрицать авторитет индивидуального разума. Больше того, вскоре он принялся использовать свободу суждения куда более дерзко, чем все ее прежние защитники. Поначалу он колебался, но, раз поддавшись порыву, уже не останавливался. Переходя от одного пункта христианского учения к другому, он дошел до первоначального откровения, подверг его тому же логическому анализу, что и все остальное, и заставил религию, желавшую спрятать голову на небесах, спуститься на землю. Дав вере этот решительный бой, он едва ли не поневоле продолжал наступление, стремясь воспользоваться плодами победы – роковой победы, стоившей ему многих горьких слез и многих бессонных ночей. Усомнившись в божественном происхождении отца христианской веры, он дерзнул потребовать у него и его преемников отчета в их земных деяниях. Он ставил вопросы, не зная жалости, и стремился дойти до самой сути. Он пришел к выводу, что христианство принесло людям много добра и в то же самое время много зла, что оно открыло великие истины, но в то же самое время примешало к ним великие заблуждения. На великом поле католической религии плевел выросло, пожалуй, ничуть не меньше, чем отборной пшеницы. Ум Эброния был устроен так, что мысль о Боге, который, будучи чистым духом, извлекает из самого себя материальный мир и способен уничтожить его точно таким же способом, каким он был создан, – мысль эта казалось ему порождением болезненной фантазии, плодом желания любой ценой изобрести хоть какую-нибудь теологическую доктрину. Вот собственные слова Эброния, которые он повторял очень часто: «Человеку подобает иметь суждения и верования, согласные с его восприятием; вправе ли он в таком случае утверждать, что возможно сотворить нечто из ничего, а затем снова превратить это нечто в ничто? Да и какую же постройку можно возвести на подобном фундаменте? Что делать человеку в этом материальном мире, порожденном чистым духом из самого себя? Человек был создан из материи, помещен в материальный мир Богом, которому открыто грядущее, и осужден сносить испытания, сущность и исход которых всецело зависят от Божьей воли; иными словами, осужден бороться против опасности, которой не может избежать, и искупать прегрешения, которых не мог не совершить».
Мысль о том, что людей, не спрашивая их согласия, обрекают на земную жизнь, полную опасностей и тревог, и на жизнь загробную, полную для большинства из них страданий вечных и неизбежных, исторгала из чистой души Эброния вопли боли и возмущения. «Да, – восклицал он, – да, вы, христиане, – прямые потомки тех неумолимых иудеев, которые, покорив город, истребляли в нем все и вся вплоть до детей, женщин и новорожденных ягнят, а Бог ваш – вошедший в силу сын того жестокосердого Иеговы, который говорил людям, ему поклонявшимся, только о гневе и мести!»
Итак, Эброний полностью разочаровался в христианстве, однако, не зная иной, лучшей религии, он, сделавшись осторожнее и покойнее, решился не давать повода для обвинений в непостоянстве и вероотступничестве и продолжал исполнять все внешние обряды той религии, от которой отрекся внутренне. Мало было, однако, расстаться с заблуждениями, следовало еще отыскать истину. Несмотря на все старания, Эброний не находил ничего на нее похожего. Тогда наступила для него пора страданий непостижимых и ужасных. Сражаясь один на один с сомнением, этот искренний и набожный ум ужаснулся своему одиночеству, и, словно у Христа в Гефсиманском саду, стал пот его как капли крови. А поскольку не имел он иной цели и иной страсти, кроме познания истины, и ничто, кроме нее, не интересовало его в мире земном, он предавался горестным размышлениям всей душою; взгляд его безуспешно блуждал в смутном мире, подобном океану без берегов, а рука безуспешно силилась достать до постоянно ускользавшего горизонта. Сомнения, в которых он тонул, были столь глубоки, столь безысходны, что голова его начинала кружиться, а разум – мутиться. Затем, устав от тщетных поисков и безнадежных попыток, он падал без сил, без мыслей, без желаний и всем своим существом предавался глухой боли, которую ощущал, но не понимал.
Эброний, доверчивый от природы и погруженный в глубокие размышления, долгое время не замечал роковых превращений, производимых в непосредственной близости от него низкими плотскими инстинктами. Когда же он открыл глаза, было уже слишком поздно: не успев заметить, как и когда все эти жалкие душонки променяли добро на зло, отстоя от них слишком далеко, чтобы понять их слабости, он проникся к ним безграничным отвращением и, вместо того чтобы снизойти до этих грешников и попытаться возродить в их сердцах прежние добродетели, он с презрением отворотился от них и, навсегда порвав с людьми, устремил свой взор к небу. Однако, подобно ужаленному змеей орлу, который, несмотря на разливающийся по крылу яд, все-таки пытается взмыть к солнцу, Эброний, даже пребывая в возвышенном уединении, не мог забыть гнусные картины, поразившие его взор. Мысль о развращенности и низости примешивалась ко всем его богословским рассуждениям и, подобно постыдным язвам, пятнала саму идею веры. Несмотря на всю свою предрасположенность к мышлению отвлеченному, он не мог не отождествить отдельных католиков с католицизмом в целом. После этого, сам того не сознавая, он принялся искать в католической доктрине не сильнейшие ее стороны, как он это делал когда-то, а стороны слабейшие и опаснейшие. Незаурядная способность к исследованию и анализу помогла ему найти искомое незамедлительно, однако, подобно тем дерзким магам, которые сначала заклинали духов, а затем, когда те являлись на их зов, не могли сдержать страха, он сам ужаснулся собственным открытиям. Горячность молодости покинула его; он говорил себе, что, в третий раз отринув избранную им религию, не найдет четвертой, которая дала бы ему поддержку и опору. Поэтому он постарался укрепить свою пошатнувшуюся веру, а для этого решил взяться за чтение прекраснейших сочинений, писанных нынешними защитниками Церкви. Естественно, он возвратился к Боссюэ, однако образ мыслей его переменился, и то, что прежде казалось ему убедительным и неопровержимым, теперь предстало во многих отношениях спорным и даже неверным. Перечитывая рассуждения католического богослова, он вспомнил о возражениях протестантов и вновь восхитился свободой суждения, которой некогда пренебрег. Принужденный бороться в одиночку против учения непогрешимого, он перестал отрицать авторитет индивидуального разума. Больше того, вскоре он принялся использовать свободу суждения куда более дерзко, чем все ее прежние защитники. Поначалу он колебался, но, раз поддавшись порыву, уже не останавливался. Переходя от одного пункта христианского учения к другому, он дошел до первоначального откровения, подверг его тому же логическому анализу, что и все остальное, и заставил религию, желавшую спрятать голову на небесах, спуститься на землю. Дав вере этот решительный бой, он едва ли не поневоле продолжал наступление, стремясь воспользоваться плодами победы – роковой победы, стоившей ему многих горьких слез и многих бессонных ночей. Усомнившись в божественном происхождении отца христианской веры, он дерзнул потребовать у него и его преемников отчета в их земных деяниях. Он ставил вопросы, не зная жалости, и стремился дойти до самой сути. Он пришел к выводу, что христианство принесло людям много добра и в то же самое время много зла, что оно открыло великие истины, но в то же самое время примешало к ним великие заблуждения. На великом поле католической религии плевел выросло, пожалуй, ничуть не меньше, чем отборной пшеницы. Ум Эброния был устроен так, что мысль о Боге, который, будучи чистым духом, извлекает из самого себя материальный мир и способен уничтожить его точно таким же способом, каким он был создан, – мысль эта казалось ему порождением болезненной фантазии, плодом желания любой ценой изобрести хоть какую-нибудь теологическую доктрину. Вот собственные слова Эброния, которые он повторял очень часто: «Человеку подобает иметь суждения и верования, согласные с его восприятием; вправе ли он в таком случае утверждать, что возможно сотворить нечто из ничего, а затем снова превратить это нечто в ничто? Да и какую же постройку можно возвести на подобном фундаменте? Что делать человеку в этом материальном мире, порожденном чистым духом из самого себя? Человек был создан из материи, помещен в материальный мир Богом, которому открыто грядущее, и осужден сносить испытания, сущность и исход которых всецело зависят от Божьей воли; иными словами, осужден бороться против опасности, которой не может избежать, и искупать прегрешения, которых не мог не совершить».
Мысль о том, что людей, не спрашивая их согласия, обрекают на земную жизнь, полную опасностей и тревог, и на жизнь загробную, полную для большинства из них страданий вечных и неизбежных, исторгала из чистой души Эброния вопли боли и возмущения. «Да, – восклицал он, – да, вы, христиане, – прямые потомки тех неумолимых иудеев, которые, покорив город, истребляли в нем все и вся вплоть до детей, женщин и новорожденных ягнят, а Бог ваш – вошедший в силу сын того жестокосердого Иеговы, который говорил людям, ему поклонявшимся, только о гневе и мести!»
Итак, Эброний полностью разочаровался в христианстве, однако, не зная иной, лучшей религии, он, сделавшись осторожнее и покойнее, решился не давать повода для обвинений в непостоянстве и вероотступничестве и продолжал исполнять все внешние обряды той религии, от которой отрекся внутренне. Мало было, однако, расстаться с заблуждениями, следовало еще отыскать истину. Несмотря на все старания, Эброний не находил ничего на нее похожего. Тогда наступила для него пора страданий непостижимых и ужасных. Сражаясь один на один с сомнением, этот искренний и набожный ум ужаснулся своему одиночеству, и, словно у Христа в Гефсиманском саду, стал пот его как капли крови. А поскольку не имел он иной цели и иной страсти, кроме познания истины, и ничто, кроме нее, не интересовало его в мире земном, он предавался горестным размышлениям всей душою; взгляд его безуспешно блуждал в смутном мире, подобном океану без берегов, а рука безуспешно силилась достать до постоянно ускользавшего горизонта. Сомнения, в которых он тонул, были столь глубоки, столь безысходны, что голова его начинала кружиться, а разум – мутиться. Затем, устав от тщетных поисков и безнадежных попыток, он падал без сил, без мыслей, без желаний и всем своим существом предавался глухой боли, которую ощущал, но не понимал.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента