4
   Я не был приверженцем философии Фридмана, хотя некоторые рациональные зерна в его теории готов был принять. Я не навязывался ему в собеседники и тем не менее "покалякать" он любил именно со мной. Мне это где-то даже льстило, ведь по общему признанию всех знавших его, коммуникабельным делец сей никогда не был. Он не делал людям ничего дурного, но и филантропом назвать его было трудно. Впрочем, одно немаловажное достоинство в нем было - деньги друзьям он занимал охотно и никогда не заводил речь о процентах. Несколько раз он спонсировал меня, когда я особенно в этом нуждался. Возвращая долги, я никогда не укладывался в срок и потому, встречаясь с ним, был вынужден делать комплименты его деловой хватке.
   Глава восьмая
   Какой светильник разума угас
   Из дневника Уилла Иванова:
   1
   "Появление таинственного незнакомца внесло некоторое смятение в ряды соратников. Иные из них пожимали плечами, недоумевая, на лицах других отразилась досада и раздражение, третьи же перешептываясь, усмехались. Ботаник в окружении сиделок, угадывающих малейшее его желание, был во власти смертных судорог. Увидев неизвестного, он сделал отчаянную попытку приподняться, но не преуспев в этом, простонал нечто невнятное и беспомощно уронил голову на подушку. Незваный посетитель чем-то встревожил его: седые усы невольно дрогнули, глаза налились кровью, напрягая последние силы, старик прохрипел: - Вон отсюда! - Дядя, это я, это же я, дядя! - метнулся неизвестный к ученому, но тут же отшатнулся. Вид старика был ужасен - глаза, казалось, готовы выскочить из орбит, губы посинели, лицо перекосило судорога боли и ненависти. "Па-за-ви-те Уилла..." - натужно выдавил он. Соратники гурьбой ринулись разыскивать меня. Я стоял за широкими спинами членов кооператива "Гражданские похороны" и с интересом разглядывал новоявленного племянника. Раньше что-то этого молодца я не видел, хотя часто приходил к старику помочь поливать цветы в палисаднике. Старик был из тех, кого в народе называют простофиля. Он помешался на своих цветочках, с утра и до вечера возился с ними, забывая порою о приеме пищи. Был он на удивление беден и к деньгам преступно равнодушен. Скопить их не сумел, хотя некогда занимал большой пост в Союзе и был широко известен в международных научных кругах. Преимуществами, которые давали его известное имя и научные труды, воспользоваться в Израиле он не смог и это меня всегда злило: - Дядя Сеня, - говорил я ему, нельзя же так, надо же как-то жить! Но старик погруженный, по обыкновению, в свои ботанические размышления, не слышал здравый голос моего рассудка. Временами мне казалось, что сосед мой просто невменяем. Когда бы я не пришел к нему, он тут же заводил со мною речь о светлом будущем еврейского народа, о благе конкретного еврея и мирном сосуществовании ашкеназийцев и сфарадим. Обычно эти бредни мне надоедали уже на второй минуте, я вежливо справлялся - ел ли старик что-нибудь за прошедшие сутки, после чего, сославшись на обстоятельства, спешно ретировался к Белле. Однажды я рассказал ей о странных причудах старика и расстроил ее до слез. Она и раньше обращала внимание на изможденное лицо ботаника (Белла жила по соседству) и его болезненный вид вызывал у нее жалость. Услышав от меня подробности его полуголодного существования, она тут же состряпала что-то на скорую руку и со всех ног помчалась кормить старика.
   2
   Прошел месяц. Визиты сострадания моей подруги участились. При каждом удобном случае она приносила больному то лагман, то голубцы, а чаще расслабляющий куриный бульон специально от запоров, которыми он страдал. Белла была доброй женщиной и умела сопереживать чужую боль. В отличие от меня она не избегала утомительных лекций ученого, напротив могла, не прерывая, часами жадно слушать его. Поначалу я не понимал причину столь странной восторженности, но вскоре обратил внимание на то, что после каждой многочасовой проповеди ботаника моя возлюбленная отдается мне с какой-то яростной и пугающей меня страстью. Видя мое недоумение, она призналась, что философия возбуждает ее в сексуальном плане и у нее был даже период (на заре супружества), когда перед тем как лечь в постель, она понуждала мужа прочесть ей главу другую из Спенсера или Эммануила Канта: - Но почему Канта?! - спрашивал я ошеломленный. - Чтобы острее ощутить оргазм, - смущенно отвечала Белла. Странное соотношение философии и оргазма, вовсе не отражалось на высоких душевных качествах этой непредсказуемой и восхитительной женщины. Я полюбил Беллу всем сердцем и принимал ее со всеми ее капризами.
   3
   Она любила заниматься сексом в совершенно неожиданных местах, порою принуждая меня брать ее то под столом то на столе или даже на шифоньере, откуда мы однажды свалились в тот самый момент, когда я кончал. На меня это падение подействовало катастрофически. Я едва не сделался половым инвалидом. Но с этой женщиной были не страшны любые препоны: участием и лаской она сумела вернуть меня к радостям сексуальной жизни. Ее фантазия была неисчерпаема. Однажды, наблюдая, как спариваются на абажуре мухи, она обратилась ко мне с невинным вопросом: - А мог бы ты трахнуть меня на люстре? - Я не против, милая, - сказал я, - но прежде надо бы застраховаться. Лично меня Беллочкина фантазия лишь забавляла, но иногда мне казалось, что именно склонность моей возлюбленной к акробатическим этюдам в местах, куда без альпинистского снаряжения было не взобраться, а также ее неукротимое влечение к философии второй половины девятнадцатого века сломили, вконец, волю ее супруга, и он с головой ушел в тяжелые и продолжительные запои. Муж ее работал охранником на центральной автобусной станции, а она занималась дома хозяйством, все свободное время, проводя у меня или у ботаника, которому, я думаю, лучше работалось в ее присутствии"
   Глава девятая
   Доктрина Мордехая Фридмана
   Свое расследование я решил начать с заведений Мордехая Фридмана. Меня настораживало лишь то, что человек он был проницательный и немедленно разгадал бы с какими намерениями я появился. Тревожить Фридмана понапрасну, без определенного плана действий было неосторожно, и я решил отложить на время свой визит к нему. Когда-то мы были на короткой ноге, и я не раз, бывало, занимал у него на мелкие расходы. Он не брал проценты с долгов, потому что хотел привлечь в свою харчевню как можно больше посетителей. Я включил Фридмана в число подозреваемых мною людей, хотя каких либо конкретных улик против него у меня не было. По натуре он был скорее жулик, чем убийца. И потом, с какой, казалось бы, стати, - рассуждал я, - ему держать зло на Уилла? Напротив, он не скрывал, что помогает ему материально, не раз подчеркивал, что был лично знаком с его отцом и считает себя в некотором роде, ответственным за его судьбу. Ничего предосудительного в поведении Фридмана раньше я не замечал, за исключением одной несущественной, на первый взгляд, детали: когда бы мы не встретились, в любое время дня и ночи, общей темой наших бесед всегда был Уильям. Я заметил, что бармен, довольно часто и без всякого к тому повода, сворачивает наши редкие и задушевные беседы на совершенно беспредметный разговор об Иванове. Было ясно, что он благоволит ему, хотя со стороны, симпатия его имела какой-то странный, если не сказать, болезненный характер. До самоубийства Уилаа я готов был объяснить причину его нездорового интереса тем, что он просто тешит свое самолюбие, пытаясь набрать очки на своей показной добродетели. Теперь, когда Уилла не стало, таковое поведение Фридмана наводило меня на некоторые размышления: - Видите ли, господин Борухов, - обыкновенно начинал он в такие минуты, даже Иисус не мог даровать всем страждущим тех благ, которыми я осыпаю своих сограждан. И за это граждане мне благодарны... При этом он с отеческой нежностью поглядывал на Уилла. Бедняга Фридман, по простоте душевной, верил, что истинную радость в жизни человек испытывает за кружкой доброго и пенистого пива. Мало того, он утверждал, что, только вводя в организм алкоголь, человек очищает душу от тяжелой слизи буден, наполненных тяжелым физическим трудом. "Все наносное, - утверждал Фридман, - связанное с неустроенным бытом, уходит на второй план, и остаются лишь ощущения - чудные светлые ощущения и несколько размягченная, но пытливая во всех своих проявлениях мысль..." Улыбаясь, Фридман показывал мне на умиротворенные лица людей сидящих в баре, и я, помня о том, что он представляет мне кредит, делал вид, что не вижу оснований возражать ему.
   Глава десятая
   Завещание под занавес
   Из дневника Уилла Иванова:
   1
   "Иногда ботаника приглашали выступать на каком-нибудь симпозиуме или раз в год большой делегацией приходили в гости бывшие сотрудники по академии и уговаривали выхлопотать какое-то дополнительное пособие через министерство абсорбции. Старик и слушать не хотел о "дополнительных подачках", а те гроши, которые получал, целиком раздавал соседям, зачастую забывавшим возвращать долги. Но было время, когда деньги у него все же водились, причем в немалых количествах. Я не спрашивал его об источнике их происхождения, полагая, что ему перепадают крохи от гонораров за заграничное издание его книг. Но лишние деньги у него не задерживались: раздаст, бывало, все за неделю, а потом сидит до следующей пенсии без гроша в кармане и пухнет с голоду. В затяжные периоды безденежья он питался помидорами из своей теплицы или жидким репатриантским бульоном, которым его самоотверженно продолжала подкармливать Белла. Другой бы на его месте стал приторговывать овощами на рынке: в Израиле это совсем неплохой приработок. Мы с Беллой не раз предлагали ему заняться бизнесом, но он наотрез отказывался от этой идеи недостойно, мол, ученого, предаваться низкой торговле. - Ну так прекратите раздавать деньги! - требовал я, сердясь на его неразборчивую доброту. Старик улыбался нам в ответ, кротко отвечая, что ему доставляет удовольствие делать людям приятное. В те редкие случаи, когда ему неожиданно подваливал гонорар, я зачастую бывал среди тех, кто стрелял у него сотенку другую на повседневные расходы, а если вернее на мелкие подарки для Беллы.
   2
   Это было в самом начале нашего знакомства, когда она только что приехала с мужем из Таджикистана, и я вызвался учить ее ивриту. Она овладела ивритом через полгода, а я овладел ею через два месяца. Если бы не своевременные субсидии старика, вряд ли я вообще мог подкатить к ней: я поддерживал супругов покупками дешевого мяса на рынке, но любила она меня, полагаю, не только за это. С месяц другой мы с Беллой побезумствовали во время ночных отлучек ее мужа, но затем она вдруг остыла ко мне, я же, напротив, проникся к ней глубоким щемящим чувством и готов был умереть у ее ног. Мне нравилось ее умение слушать, ее доброе сердце, красивый с горбинкой нос, чувственные губы и точеная фигурка, напоминавшая изящные формы Клавдии Шифер. Она была моей первой и последней любовью. До нее меня никто не интересовал. Впрочем, несколько мимолетных увлечений у меня было, но это даже отдаленно не напоминало то всеобъемлющее и мучительно-сладостное чувство, которое я испытывал к Белле. Я любил ее нежно и трогательно, жестоко страдая от мысли, что она принадлежит другому. А другим был постылый муж, который вряд ли ценил, так как я, все возвышенные качества ее души. Увы, денег, что я брал у старика явно не доставало, чтобы обеспечить ей достойную жизнь, а моего жалования с трудом хватало на выплату муниципальных налогов. О своих долгах, впрочем, я никогда не забывал и в отличие от соседей, вел в записной книжке особый счет, надеясь при первой возможности вернуть ботанику деньги, хотя на возврате старик никогда не настаивал, а если кто совестливый пытался напомнить ему, что долг платежом красен, он категорически отказывался брать свое кровное и это было самое удивительное в нем.
   3
   Ботаник был одинок, он говорил, что я напоминаю ему брата, умершего в молодости и ласково называл меня "Уиллушка". Теперь на одре смерти старик звал меня. Видно хотел перед кончиной просить, чтобы я не забывал поливать цветы в палисаднике, но я ошибся: - Уильям, - сказал умирающий, борясь с одышкой, - пусть все выйдут. Все, все... - повторил он несколько раз, с трудом выговаривая слова. Зная, как старик плох и, боясь, что любая мелочь может иметь для него печальные последствия, я стал кричать на людей: - Папрашу вас, господа, я очень вас папрашу!.. Я вытолкал всех соратников из комнаты. Один лишь племянник, придавленный непосильным горем, в тягостном безмолвии остался сидеть у холодеющих ног умирающего. Наполненные слезами глаза его выражали растерянность и скорбь. "Дядь-я, дядя, - мямлил он, икая от затянувшегося плача, - дя-дья, и мне выйти?.." - Ух-хади!.. - с истерической ноткой в слабеющем голосе простонал ботаник. Издав нечеловеческий вопль, племянник упал перед кроватью на колени и, ломая руки, заорал: - Нет, дядя Сеня, я не оставлю, я буду до конца... Буду!.. он орал с таким темпераментом, будто стоял на сцене театра, зрители которого туги на ухо в результате заморского гриппа, давшего осложнения на барабанные перепонки. Выдержать это кривляние ботаник не мог. Он заметался, зашелся в кашле, кровавая пена выступила у него на губах. Пришлось вмешаться мне: - Освободите спальню, мужчина! - властно скомандовал я. Племянник не шелохнулся. - Я сказал освободите спальню! Всхлипывая, племянник вытер платочком глаза, посмотрел на меня мутным запоминающим взглядом и вышел из гостиной, тихо прикрыв за собой двери. Я остался с умирающим. На благородном бледном лбу его выступил пот. Зрачки глаз расширились. Посиневшими губами он прошептал мне что-то невнятное. Я нагнулся к нему. - Уильям, - едва слышно произнес старик. - Да, дядя Сеня, я слышу. - Цветок видишь на окне? - Да, я вижу. Глаза старика потускнели, дыхание вырывалось с шумом: - Отнеси домой. - Старик показал на горшок с цветком. - Хорошо. - Сказал я, взял этот злосчастный горшок с подоконника, удивляясь прихоти старика. Право же чудак-человек, ему умирать теперь, а он о каком-горшке печется. - Уиллушка, - старик попытался приподняться, увы, безуспешно. Голова его упала на подушку, пальцы в бессильном порыве теребили белую простынь, Уиллушка, - ласково позвал он снова, - береги... - Вы про цветок, дядь Сень? Старик закрыл глаза и вдруг произнес спокойно и без всякого напряжения: - Под подушкой возьми бумаги, никому не отдавай... чтобы не случилось, не отдавай. - Не волнуйтесь, я никому не отдам, - пообещал я и вытащил из под подушки пухлую папку с бумагами. - Теперь иди, - тихо прошептал больной, - иди и помни о людях... Лучистым добрым взглядом он проводил меня до дверей. Я отнес горшок к себе на квартиру, теряясь в догадках - каких еще людей имел в виду старик? Когда я вернулся он уже умер"
   Глава одиннадцатая
   Шнорер
   В питейных заведениях господина Фридмана Уильям, по своему обыкновению, проводил большую часть дня. Возможно один на один с бутылкой, в каком-нибудь из названных уголков он чувствовал себя человеком. Но выйдя из стен заведения Фридмана, остальную половину дня ему приходилось проводить в канаве парка Тель-Гиборим, куда он непременно проваливался, неуверенным шагом направляясь в свою убогую обитель. Если бы кто и замыслил тогда покуситься на его жизнь, особого труда это бы не составило. Странно, почему надо было ждать, пока Уилл попадет в больницу и возможно ли, чтобы больной Уилл был более опасен, чем пьяный? За полгода до госпитализации в "Абарбанель" он пил по черному. В упрек философии Фридмана, надо сказать, что в сей печальный период жизни, Уилл Константинович представлял собой лишь отдаленный намек на столь распространенную и могущественную в наше время особь, как хомо сапиенс. Безмятежно и сладко спал он в канаве до наступления сумерок. Нет сомнения, что отдыхать там он мог бы до второго пришествия сына Божьего, но обычно, кто-нибудь из сердобольных холонцев с риском запачкать свой элегантный костюм, извлекал его из неуютной постели пьяненького и облепленного густой глиной и доставлял в подвальные пенаты Джеси Коэн. Невоздержанность Уилла в потреблении горячительных напитков довела его до крайней степени обнищания. Те крохи от жалкого имущества, включая старую сохнутовскую кровать и пару венских стульев, что оставил отец, Уилл давно пропил. Чем питался он и, вообще, каким образом умудрялся поддерживать свое жалкое существование одному Богу известно. Одежда, которую он бессменно носил из месяца в месяц, была некая рвань, имеющая подобие жокейской куртки и брюк из тонкой шерсти "Бостон". От долголетней носки и грязи брюки окаменели и мешали двигаться, тем не менее, Уиллу удавалось заправить их в ботинки. О ботинках следует сказать особо. Скорее это было жалкое подобие сапог. Швы на них то и дело расползались и он стягивал их проволокой. Подошвой служила фанера, обтянутая дерматином. Уилл искусно подвязывал импровизированные стельки к ступням, чтобы где-нибудь по пьяному делу не утерять их. Ходил он, если термином ходил можно обозначить неуверенные колебания фигуры в пространстве, всегда всклокоченный и с опухшей физиономией, имевшей как у всех людей подверженных нездоровой отечности, синюшный цвет. Главной достопримечательностью его лица был нос, сразу же обращавший на себя внимание тем, что был крупен и толст. Самым замечательным свойством этого органа обоняния была способность менять свою окраску: то он имел цвет сизо-бурый, то буро-пурпурный, а то и нежно-лиловатый - в зависимости от количества и марки напитка потребляемого его обладателем.
   2
   Долгое время для меня оставалось секретом - где Уилл пробавляется бабками на пропой. Потом я выведал, что, во-первых, Фридман, как партийный единомышленник его отца, иногда позволял ему выпивать бесплатно. При большой скаредности холонского коммерсанта поступок сей давался ему нелегко. Кроме этого Уилл пользовался бессрочным кредитом у знаменитой бандерши тель-авивских публичных домов мадам Беллы Вайншток - красивой и богатой женщины покровительствующей ему. По всей вероятности, мадам Вайншток и Белла - героиня его романа, одно и то же лицо. Это же, кстати, подтвердил Фридман, заметивший мимоходом, что между Беллой и Уиллом некогда существовала любовная интрижка. При этом он грязненько усмехнулся в усы, и я понял, что подробности интрижки доставляют ему удовольствие. И наконец, он попрошайничал. Попрошайничество весьма популярно в Израиле и возведено евреями в ранг национального спорта. В стране процветают три категории отечественных попрошаек: Господа вполне серьезные. Господа весьма авторитетные, а также люмпен-пролетарий состоящий преимущественно из алкоголиков, наркоманов и прочего бездомного сброда. Серьезные - представляют автономные организации, нуждающиеся в гражданском вспомоществовании. Они ходят от дверей к дверям, собирая пожертвования на мероприятия якобы общественного назначения. Авторитетные - преимущественно политики, не мелочась, запускают руки в карманы заграничных толстосумов еврейского происхождения, пытаясь раскошелить их на реализацию проектов мирового сионизма. Что касается люмпена, то для многих из них попрошайничество - это единственный источник дохода и потому разрабатывают они эту жилу с тщанием достойным уважения. Подходит эдакий многоопытный пропойца к вам - тихий жалкий и с таким видом будто у него ныне умерла мать, а за неделю до этого трагического события, а автомобильной катастрофе он потерял отца, братьев и других не менее любезных его сердцу членов своего семейства. Он просит вас поверить ему шекель до понедельника. Разумеется, он не вернет долг и через три года. Как тут быть? Вы в затруднении. Вы чувствуете, что жалость в вашем сознании довлеет над сомнением. Еще некоторое время вас мучает гамлетовский постанов вопроса - "Дать или не дать?" Если верить статистике, из трех попыток - один акт попрошайничества в Израиле всегда завершается в пользу попрошайки. По своей бесхарактерности и мягкосердечию я не раз становился жертвой таких вот служителей Бахуса. Поэтому, когда в очередной раз с вышеозначенной просьбой ко мне пришел Уилл, я твердо решил, что на сей раз, он не получит у меня гроша. Теперь, когда щедрой рукой он подкинул мне кучу зеленых, мне стыдно вспоминать, как недостойно я выкаблучивался. Я нахожу себе утешение в том, что в течение последних лет, до того позорного случая, о котором речь ниже, я был единственный человек, исключая мадам Вайншток, субсидировавший его пивные запросы.
   3
   В тот день Уилл, надо отдать ему должное, не сразу приступил к делу. Он долго раскачивался, пытаясь удержать равновесие и произнести несколько наперед заготовленных в голове фраз. После двух трех неудачных попыток устоять на ногах, он судорожно ухватился за косяк двери и произнес с торжественностью приличествующей, как ему казалось, моменту: - Слиха, адон, не могли бы вы занять мне десять шекелей до понедельника? Я отдавал себе отчет, для каких целей ему понадобилась десятка, поэтому сделал робкую попытку наставить заблудшую душу несчастного на путь истины и добродетели: - Господин Иванов, - сказал я, - посмотрите на себя, вы ведь облик человеческий потеряли. Бросайте пить, я вам серьезно говорю! Водка и беспутный образ жизни еще никого до добра не доводили. Уилл сделал вид, что внимательно слушает меня. Его глупая, заискивающая улыбка подтверждала это. В то же время чувствовалось, что он чем-то озабочен. Казалось, он напряженно прислушивается к каким-то звукам в себе. Видимо он боялся случайно икнуть и тем расстроить мое патетическое настроение. Его топорная дипломатия была проста как букварь: он наивно полагал, что, излив душу, я вытащу из кармана "Голду" (десятку) и, прослезившись, торжественно вручу ему. Охваченный этим мистическим желанием, он нашел в себе ума, играть мышцами лица, принимавшими у него то выражение осмысленности и раскаяния, а то и участия к моим доводам, в зависимости от эмоциональной окраски речи. Обычно я тугодум и суть подвоха, если таковой в наличии, до меня доходит спустя время, но в данном случае все было столь неприкрыто, что не стоило особо напрягать извилины, чтобы разгадать умственные комбинации моего друга. Это теперь я понимаю, что нужно было искать более эффективные меры воздействия, и со стыдом вспоминаю о своем неудачном педагогическом опыте. Тогда же обезьяньи ужимки Уилла лишь раздражали меня: - Бросьте корчить рожи, Иванов! - вскричал я. Уилл покраснел, виновато замигал и на мгновение мне показалось даже, что он пристыжен и в самом деле тщится вникнуть в очевидный смысл моих нравоучений. Воодушевленный его реакцией я еще пуще вдохновился и в последующие пять минут разразился содержательной лекцией о вреде алкоголя. С большими отступлениями художественного порядка, я рисовал Уиллу картины его будущей трезвой и благонравной жизни. Какое-то время он покорно и терпеливо слушал, вероятно, все еще рассчитывая на чудо, но потом вдруг прервал меня таким громогласным рыганьем, от которого задрожали лестничные перила. Рыгнув столь беспардонно, в самый разгар моей благочестивой проповеди, он вновь обратился ко мне, пытаясь вопросом смягчить впечатление от своей бестактной выходки: - Адон, вы не могли бы занять мне до понедельника? - Стыдитесь, Иванов! - возопил я с пафосом, - узость ваших интересов поражает, а отсутствие духовных потребностей говорит о полной деграда... - В этом месте, Иванов, совсем, видно, потерявший надежду получит на пиво, издал некий трескучий и постыдный звук. Я запнулся. Последовала неловкая тишина. Мы оторопели. Он потому что сам не ожидал от себя этого, а я, потому что почувствовал контраст между тем возвышенным, что я говорил и тем низменным, что он сделал. Я вообще, человек бывалый и меня трудно чем-либо смутить, но тут даже меня охватил конфуз. В следующее мгновение я уже готов был наговорить дерзостей и вытолкать наглеца взашей, но Иванов, как ни в чем не бывало снова занудил свое: - Слиха адон, не могли бы вы занять мне до понедельника? Он вложил в вопрос душу. Он все еще надеялся. У меня рука не поднялась на беднягу.