Страница:
Заснуть бы на эти полгода! Что я здесь делать буду — полгода? Целых полгода сыреть в этой дыре, по сто раз на дню видеть Дугина, хоть белугой реви: «За что?» Лев Николаич Толстой, светлый гений, спрашивал: «Много ли человеку надо?» Мне — совсем почти что ничего! Отзимовал я, заработал свои деньги и хочу одного: дайте мне пожить не медвежьей, а людской жизнью. Ну, лес, грибы, рыбалка, на месяцок в Гагру с Надей, если она дожидается… Много я прошу, что ли? Другим все это само в руки падает, как туземцу кокосовый орех, а я ведь мерз, как собака, вкалывал, как вол, сколько раз чуть сандалии не откидывал! Так нет, на роду написано: невезучий ты, Филатов, человек — и баста. А зачем человеку воздух коптить, если он невезучий? Саша говорит: а ты усмотри себе в жизни мечту и тянись к ней. Может, это и есть главная мудрость нашей быстротекущей жизни, но если, черт меня побери, я никак не могу ее усмотреть, эту мечту? Женька Дугин — тот усмотрел: прозимует последний разок, купит дачу, машину, женится, нарожает маленьких Дугиных и будет по вечерам смотреть телевизор в свое удовольствие. Такая мечта, дорогой док, меня вдохновляет, как манная каша: на материке мотаться от дачи до родильного дома…
На огонек зашел Костя Томилин.
— Здравствуйте, товарищ вахтенный механик. Как настроение, боевой дух?
— Пошел ты…
— Ясно, Веня. Мальчик хочет домой, мальчик истосковался по жигулевскому и любви.
— Трепло. Находка для шпиона.
Костя зверски зевнул, присел на табуретку. Парень он гвоздь, хотя тоже из семеновских любимчиков. Но говорить с ним можно о чем хочешь, ни чужих, ни своих секретов Костя не продаст. И кореш надежный и радист — один на сто, будь я начальником — сам бы его за собой таскал.
— Ты ж на вахте, — напомнил я.
— Магнитная буря, эфир взбесился. — Костя снова зевнул, с завыванием. — Ладно, Веня, дома отоспимся. Подумаешь, год! Оглянуться не успеешь. Вот какой я себе план наметил, Вениамин Григорьич. Как только вернусь домой, первым делом в баньку, к дяде Семе, чтоб он из меня всю эту стужу выжал. Потом в пивбар, чешское под рачков и скумбрию. А потом… Прости меня, благоверная, душа трепещет, давай поиграем в любовь и дружбу! Эх! Сам завидую…
— Знаешь, что бы тебе сказал Пухов?
— Догадываюсь.
— «Как не стыдно, товарищ Томилин, нести жеребятину, вы же интеллигентный человек, классику читаете!»
Костя засмеялся.
— Точно, он и на Большой земле будет спать в обнимку со своим радикулитом! Ну, твоя очередь, что будешь через год делать?
— У тебя, Костя, нет взлета фантазии. Банька, пиво, скумбрия… Нам с Пуховым стыдно за вас, товарищ Томилин. Я в Гагру поеду. Домик там есть на горушке, протянешь из окна клешню — мандарины, желтенькие, кругленькие… Арчил Шалвович Куртеладзе — хозяин, старый мудрый джигит. Только, говорит, дай телеграмму — будет тебе, Веня, комната с видом на море, виноград и шашлык от пуза, девочки с голубыми глазами… Вот это жизнь!
— А ты в зеркало на себя давно не смотрел? Фотокарточкой для голубых глаз не вышел.
— Томный ты человек, Костя. Для ихней сестры не фотокарточка самое главное.
— А что?
— Ты не поймешь, образования не хватит. Главное для них, товарищ Томилия, — это шарм… Легок на помине!
— Вы обо мне? — Пухов присел, вздохнул. — Не снится… В мои годы сон вообще проблема, а тут еще такое…
— Принесло нытика…— Костя вполголоса выругался.
— Кроссворд от нечего делать решаю, — поведал Пухов. — Веня, тут по вашей части: «деталь дизеля», восемь букв, третья «р».
— Где это кроссворд неразгаданный нашли?
— Я старые резинки подчищаю. Так что бы это могло быть?
— Форсунка, наверное.
— Фор-сун-ка, — Пухов чмокнул губами. — Подходит. Спасибо, Веня.
— Еще что-нибудь?
— Ну, если вы так добры… «Частиковая рыба» не получается, шесть букв, пятая «д».
— Сельдь не подойдет?
— Минуточку… Отличнейшим образом! Премного благодарен. Вот и разгадан этот дурацкий кроссворд… Что теперь делать?
— Спать, Евгений Палыч, а там видно будет.
— Холодно у нас в спальне, батареи нужно проверить.
— Теплее уже не будет, Палыч, солярки в обрез, экономим.
Пухов горестно закивал головой.
— Слышал… Веселая зимовка нас ожидает, как я понимаю… Полная благополучия и высокого смысла.
— Действительно, шли бы спать, — неприязненно буркнул Костя. — Киснуть мы и сами умеем.
— Хоть бы вы, Томилин, не превращались в метра. Последнее время все только тем и занимаются, что учат жить.
— И правильно учат, за дело.
— За какое дело? — повысил голос Пухов.
— Перечислить?
— Будьте любезны!
— Эй, выпру из дизельной! — предупредил я. — Брось, Костя, мне только вашего лая не хватает.
— А чего он заводит? — разошелся Костя. — Кто утром склоку с посудой затеял? Пухов. Кто Андрей Иванычу в душу плюнул? Пухов! Кто еще по второму разу зимовать не начал, а уже слезу вышибает? Знаем мы вас, Пухов!
Я и в самом деле хотел гнать их в шею, да рука не поднялась. Пухов как-то сгорбился, сник и стал совсем старый.
— Что вы обо мне знаете, Костя? — тихим и дребезжащим голосом сказал он. — Может быть, то, что, когда вы, с позволения сказать, пешком под стол ходили, я высаживался с «морских охотников» в немецкий тыл? Или то, как от звонка до звонка двадцать два года отзимовал на разных станциях? То, что у меня старая и больная мама, для которой я единственная надежда и утешение? Что вы еще знаете обо мне, Костя?
А потом посмотрел на Костю так, что тот глаза отвел, и вышел из дизельной.
— Вот, обидел человека, — расстроился Костя.
— Ты уж действительно попер… Полегче бы надо.
— Надо, надо… Думаешь, не понимаю? У меня ведь у самого мать второй месяц в больнице… И Кира с дочуркой, всего три годика… Представляешь, что завтра будет, когда узнают? Сам, своей рукой в эфир отправил — обрадовал… Душа на мелкие части разрывается, так болит…
…Рваная какая-то ночь была — ни поговорить как следует, ни подумать. Раньше в дизельную никто и не заглядывал, велика радость соляркой дышать, а сегодня будто сговорились, дверь так и хлопала. И хоть бы кто в сторону увел, анекдот, что ли, рассказал бы, посмеялся — так нет, каждый со своей тоской приходит, ждет сочувствия. Сначала Димдимыч целый час черную тучу нагонял, потом Валя про свою любовь к жене вздыхал, какая у него замечательная и к нему, недостойному, ласковая (с таким будешь ласковая! Всю жизнь под каблуком и деньги немалые привозит). А у меня из головы не выходил Пухов, так и звучало в ушах, как он это слово сказал: «мама». Такая в нем была боль и ласка, что у меня чуть слезы на глаза не навернулись. И его жаль и себя; моей-то мамы давным-давно нет, лица ее почти что не помню, одно слово «мама» и осталось. Была б у меня мама, я б тоже знал, что хоть один на свете человек, а ждет, не променяет на другого, который поближе и рылом смазливее… Наконец пришел Саша, и только я обрадовался, что можно отвести душу, как вслед за ним заявился Дугин.
— Спасибо, что навестил, — сердечно сказал я ему, — очень я по тебе соскучился.
— А я по тебе нисколько, — умно ответил Дугин. — Просто интересуюсь, не запорол ли дизель.
— Хороший ты человек, Дугин, Хочешь, научу закрывать дверь с той стороны?
Пока он раздумывал, как бы поостроумнее окрыситься, Саша его спросил:
— Ты-то чего не спишь?
— Сколько можно, днем спал, ночью спал, — гордый за свой организм, ответил Дугин. — Мне, сам знаешь, твоих пилюль не надо.
— Женя, — с огромным дружелюбием спросил я, — а у тебя бывают какие-нибудь жалобы? Ну, на здоровье, питание, настроение?
— А зачем тебе? — подозрительно спросил Дугин.
— Да так, уж очень ты редкостный экземпляр: всегда всем доволен.
— Почему это всем? Думаешь, мне улыбается на каше полгода сидеть? Так и до катара желудка недолго.
— Не беспокойся, голубчик, — успокоил Саша, — гастрит обычно возникает на нервной почве, а у тебя нервы вполне исправного робота.
— Ты не очень-то обзывай, док!
— Вот чудак, да мы все тебе завидуем! — Саша очень удивился. — Спишь сном праведника, из-за очереди на книги не волнуешься, к уходу «Оби» отнесся с исключительным спокойствием — словом, живешь и трудишься, как робот с его нервной системой из нержавеющей проволоки.
— А что мне, визг подымать? — Дугин был озадачен, поскольку не понял, обижают его или делают комплимент. — Я, может, больше тебя домой хочу, но раз надо, значит, надо.
— И чего ты, док, в самом деле от Женьки требуешь? — вступился я. — Он же изложил свою позицию: сидим в тепле, спим вволю, да и суточные, опять же, идут. Чем больше сидим, тем больше суточных, правда, Женька?
— Сказал бы я тебе…
— А ты скажи, скажи!
— Веня, не возникай, — со скукой сказал Саша.
Дугин посмотрел для престижа на шкалу, проверил давление, обороты — все-таки старший механик, начальство — и вышел.
— Знаешь, детка, — проникновенно сказал Саша, — мне хочется здорово тебя отлупить. Кажется, зря я тебя воспитываю, бессмысленно трачу энергию.
— Не зря, — возразил я, — ты совершенствуешь мою психику.
— Дурак ты, Веня.
— Сам знаю, что дурак.
— Врешь. Настоящий дурак уверен, что он очень умный. Ты, Веня, конечно, не дурак, ты осел.
— Почему? — запротестовал я.
— А потому, что осел, причем из самых отпетых. Если раньше я легкомысленно полагал, что Филатов длинноух по своему юному возрасту, то теперь пришел к выводу, что осел он по своей сущности, до мозга костей и последней капли крови. Я нисколько не удивлюсь, если вместо членораздельной речи из твоей пасти извергнется: «И-а! И-а!» И не ухмыляйся, я говорю серьезно. Давай же проанализируем, почему ты осел.
— Давай, — весело согласился я. Что бы Саша ни говорил, а я его люблю. До чего все-таки хорошо, что у меня есть Саша, не знаю, как бы я без него здесь жил. А еще вернее — не будь его, и меня бы здесь не было. А вот чего на самом деле не пойму, так это, что он во мне находит интересного: полстанции ревнует, что док больше со мной, даже Груздев и тот вопросительно смотрит, удивляется. А может, Саша просто догадывается, что, если в воду упадет, меня тут же ветром сдует вместо спасательного круга? Ладно, пусть буду осел, козел и ящерица, лишь бы подольше не уходил. Сейчас он мне выдаст, безусловно, по такой программе: веду я себя идиотски, раздражаю Николаича дурацкими выходками, трачу скудный интеллект на перебранку с Женькой и тому подобное.
— А, к черту, — вдруг сказал Саша. — Нотациями тебя не проймешь, а бить жалко, уж очень морда наивная. Вот что я тебе открою, детка: год нам предстоит на редкость паршивый. Такой паршивый, что хочется по-собачьи скулить на луну, пока глаза не покатятся золотыми звездами в снег, как сочинил твой любимый Есенин. Тебе плохо, Веня, мне плохо, всем плохо. И будет еще хуже. Мы, Веня, заперты, как птички в клетке; Николаич, мудрый человек, правильно сформулировал, что искать спасения можно только друг в друге, помочь себе можем только мы сами — и больше никто. Ты сострил насчет психики и попал в самую точку. В ней, этой загадочной психике — гвоздь вопроса: выберемся мы отсюда людьми или со сдвигом по фазе. А говорю я тебе все это столь высоким штилем потому, что меня очень беспокоит один человек.
— Пухов?
— Он тоже, но в меньшей степени. Пухов взбрыкивает, когда у него есть выбор. Недели через две он окончательно примирится с тем, что альтернативы нет, и — полярная косточка все-таки! — будет с достоинством нести свой крест.
— Дугин, что ли?
— Дался тебе Дугин! Вот уж кто меня абсолютно не волнует! Будь объективен, Веня: из всех нас именно Женька был последовательным от начала до конца. Николаич считает, что лучшего подчиненного и придумать невозможно, хотя, честно говоря, я бы придумал. А больше всех других, детка, меня беспокоишь ты.
Я уже догадывался, что он к этому клонит, и морально готовился к разоблачению своей сущности, но тут дверь распахнулась и на пороге показался Николаич. Он был в одном исподнем и в унтятах — никогда в таком виде он на людях не показывался. Он кивнул, Саша тут же выбежал; я вскинулся было за ним, но Николаич взглянул — будто пригвоздил: знай, мол, свое место, вахтенный, Все равно сидеть спокойно я уже не мог и тихонько выбрался в кают-компанию. У дверей комнаты начальника человек пять замерли вопросительными знаками, прислушивались, а оттуда доносился кашель — хриплый, нескончаемый, со стоном. Как ножом по сердцу… Потом кашель утих, на цыпочках вышел Саша с окровавленным полотенцем, сделал знак — и все разошлись.
Никто больше ко мне не заходил, я сидел пригорюнясь и думал об Андрее Иваныче и его печальной судьбе. И еще о том, что я действительно осел и псих. Андрей Иваныч, может, помирает, и никто жалобы от него не слышал, а Вениамин Филатов, здоровый жеребец, только тем и занят, что суетится вокруг своей страдающей личности и сеет смуту. И еще недоволен, что Николаич, у которого лучший друг на глазах чахнет, волком смотрит! А за какие такие заслуги он должен мне улыбаться? За то, что я на Востоке придумал дать дизелю «прикурить»? Так это мне было по должности положено. А за что еще? Каждый божий день начальнику от меня беспокойство: он скажет да, я — нет, он — белое, я — черное… Ну, какого хрена лезу в бутылку? Взять тот самый самолет. Ведь кожей чувствовал, что правильно они тогда от него отказались, сам бы себя истерзал, если б летчики погибли, а выскочил, речи толкал! А почему? А потому, что боролся за справедливость: раз мне положено — клади на стол! Какая там справедливость! За Надю боролся, сил нет, как соскучился. Вот и получилось, что интерес мой был шкурный. Ладно, остались, вой не вой — ничего изменить нельзя. Николаич честно говорит, так, мол, и так, придется существовать на станции, где почти ничего интересного для жизни нет, а Веня Филатов — тут как тут: «Все хорошо, прекрасная маркиза!» Пухов на начальника бросается — Веня на подхвате, с дружеской поддержкой; Груздев бунтует — Веня радостно бьет во все колокола, Дугин слово скажет — Веня с цепи срывается.
Так за что он будет мне улыбаться? Да на его месте я сам бы такого типа не замечал! И тут меня озарило: я вдруг понял, почему на душе дерьмо.
А понял я это так: размечтался, представил себе, что входит Николаич, кладет руку мне на плечо и говорит: «Осел ты, Веня. Неужто не понимаешь, что не Дугина, а тебя люблю?»
Даже какая-то дрожь пробила от этой фантазии: уж не есть ли это главная моя мечта? Саша мне как родной брат, Андрей Иваныча всем сердцем уважаю, и они ко мне с отдачей, и это для меня крайне, просто исключительно важно. Но раз уж я сам с собой разбираюсь по большому счету, то мне в жизни не хватает одного: чтоб Николаич мне улыбался. Тьфу ты, улыбался — тоже слово придумал… Чтоб он в меня поверил! Узнал, что я считаю его самым железным мужиком, готов за ним куда угодно, а все, что болтаю против него, — это не мое, это потому, что он очень ошибается и любит Дугина, а не меня.
И еще в одном я разобрался: раньше я Женьку за человека не держал потому, что он на Востоке скрыл правду и смолчал, когда Николаич вешал на меня всех собак за аккумулятор; потом обнаружил, что Женька вообще подхалим, и стал его презирать, а когда узнал, что он спас Николаича, то к этому законному чувству приметалась черная зависть.
Кажется, полжизни отдал бы, чтоб спасти Николаича и стать его другом! А вместо этого стал кем? «Цыплячьей душой», как он обозвал, не называя фамилии!
Ну, вот и все ясно. А то — «заснуть бы па полгода… целых полгода сыреть в этой дыре…» Эх, Николаич, не знаешь ты, какого младшего кореша получил бы на все свои зимовки! Я ведь не Женька, который любит тебя, как прилипала акулу, я бы к тебе — бесплатно, всей душой!
Сидел я, мечтал, расслюнявился, войди сейчас Николаич — кажется, бросился бы ему на шею, повинился за все… Ну, конечно, этого бы я не сделал, но как-то по-другому посмотрел, что ли… Веня, дурья голова, двадцать шесть тебе стукнуло, а лаешь ты из подворотни на каждую телегу, как безмозглый щенок. Хоть бы Саша пришел, он смеяться не будет, он поймет…
Меня залихорадило, как случалось тогда, когда в голове из такого вот сумбура вдруг складывались и рвались на бумагу какие-то слова. Да знаю, что никакой я не поэт, это Андрей Иваныч по доброте душевной намекнул, но для себя-то, для себя могу заполнить своим бредом тетрадку? Я вытащил ее из внутреннего кармана куртки, черканул:
— Сдавай вахту, Веня. Как у тебя, порядок?
— Порядок. Что Андрей Иваныч?
— Заснул, вроде отлегло. Иди, пока чай горячий.
— Будь здоров, Женя. Очень мне жаль, четыре часа тебя не увижу.
— Топай, топай… поэт!
Я шел к выходу — будто споткнулся.
— Чего ты сказал?
— Топай, говорю, поэт! — Дугин развеселился. — Тетрадочку не потеряй, где «до свидания, дорогая, в имени твоем — надежда…».
У меня кровь брызнула в голову.
— В чемодан лазил?
— Ты что?! — Дугин сразу перестал смеяться. — Да начхать я хотел на твою тетрадку!
Я сослепу стал шарить по верстаку, что-то схватил; Дугин зайцем скакнул в кают-компанию, я следом, я себя не помнил: к нам со всех ног бежали, Саша меня скрутил, вырвал молоток, я что-то орал — а, противно вспоминать.
— Кто начал? — Голос Николаича, будто из подземелья.
— Он, — тут же откликнулся Дугнн. — Но я тоже виноват.
— Разговор будет потом, — сказал Николаич, и я увидел, что рядом с ним в наброшенной на белье каэшке стоит Андрей Иваныч. — Дугин, на вахту. Саша, дай Филатову валерьянки.
Кругом стояли, смотрели ребята, Андрей Иваныч… Я вырвался и полез наверх, на свежий воздух. Слышал, как Андрей Иваныч звал: «Веня, зайди ко мне», потом Костин голос — до радостного визга: «Николаич, тебя Самойлов! Братва, „Обь!“ — но мне уже было все равно. В сумерках добрался кое-как по сугробам до наветренной стороны аэропавильона и там сжег тетрадку. Когда она догорала, подбежал Саша.
— Николаич коньяк выставил!.. Что ты наделал, лопух?!
— Плевать… Теперь мне на все плевать, док.
БАРМИН
На огонек зашел Костя Томилин.
— Здравствуйте, товарищ вахтенный механик. Как настроение, боевой дух?
— Пошел ты…
— Ясно, Веня. Мальчик хочет домой, мальчик истосковался по жигулевскому и любви.
— Трепло. Находка для шпиона.
Костя зверски зевнул, присел на табуретку. Парень он гвоздь, хотя тоже из семеновских любимчиков. Но говорить с ним можно о чем хочешь, ни чужих, ни своих секретов Костя не продаст. И кореш надежный и радист — один на сто, будь я начальником — сам бы его за собой таскал.
— Ты ж на вахте, — напомнил я.
— Магнитная буря, эфир взбесился. — Костя снова зевнул, с завыванием. — Ладно, Веня, дома отоспимся. Подумаешь, год! Оглянуться не успеешь. Вот какой я себе план наметил, Вениамин Григорьич. Как только вернусь домой, первым делом в баньку, к дяде Семе, чтоб он из меня всю эту стужу выжал. Потом в пивбар, чешское под рачков и скумбрию. А потом… Прости меня, благоверная, душа трепещет, давай поиграем в любовь и дружбу! Эх! Сам завидую…
— Знаешь, что бы тебе сказал Пухов?
— Догадываюсь.
— «Как не стыдно, товарищ Томилин, нести жеребятину, вы же интеллигентный человек, классику читаете!»
Костя засмеялся.
— Точно, он и на Большой земле будет спать в обнимку со своим радикулитом! Ну, твоя очередь, что будешь через год делать?
— У тебя, Костя, нет взлета фантазии. Банька, пиво, скумбрия… Нам с Пуховым стыдно за вас, товарищ Томилин. Я в Гагру поеду. Домик там есть на горушке, протянешь из окна клешню — мандарины, желтенькие, кругленькие… Арчил Шалвович Куртеладзе — хозяин, старый мудрый джигит. Только, говорит, дай телеграмму — будет тебе, Веня, комната с видом на море, виноград и шашлык от пуза, девочки с голубыми глазами… Вот это жизнь!
— А ты в зеркало на себя давно не смотрел? Фотокарточкой для голубых глаз не вышел.
— Томный ты человек, Костя. Для ихней сестры не фотокарточка самое главное.
— А что?
— Ты не поймешь, образования не хватит. Главное для них, товарищ Томилия, — это шарм… Легок на помине!
— Вы обо мне? — Пухов присел, вздохнул. — Не снится… В мои годы сон вообще проблема, а тут еще такое…
— Принесло нытика…— Костя вполголоса выругался.
— Кроссворд от нечего делать решаю, — поведал Пухов. — Веня, тут по вашей части: «деталь дизеля», восемь букв, третья «р».
— Где это кроссворд неразгаданный нашли?
— Я старые резинки подчищаю. Так что бы это могло быть?
— Форсунка, наверное.
— Фор-сун-ка, — Пухов чмокнул губами. — Подходит. Спасибо, Веня.
— Еще что-нибудь?
— Ну, если вы так добры… «Частиковая рыба» не получается, шесть букв, пятая «д».
— Сельдь не подойдет?
— Минуточку… Отличнейшим образом! Премного благодарен. Вот и разгадан этот дурацкий кроссворд… Что теперь делать?
— Спать, Евгений Палыч, а там видно будет.
— Холодно у нас в спальне, батареи нужно проверить.
— Теплее уже не будет, Палыч, солярки в обрез, экономим.
Пухов горестно закивал головой.
— Слышал… Веселая зимовка нас ожидает, как я понимаю… Полная благополучия и высокого смысла.
— Действительно, шли бы спать, — неприязненно буркнул Костя. — Киснуть мы и сами умеем.
— Хоть бы вы, Томилин, не превращались в метра. Последнее время все только тем и занимаются, что учат жить.
— И правильно учат, за дело.
— За какое дело? — повысил голос Пухов.
— Перечислить?
— Будьте любезны!
— Эй, выпру из дизельной! — предупредил я. — Брось, Костя, мне только вашего лая не хватает.
— А чего он заводит? — разошелся Костя. — Кто утром склоку с посудой затеял? Пухов. Кто Андрей Иванычу в душу плюнул? Пухов! Кто еще по второму разу зимовать не начал, а уже слезу вышибает? Знаем мы вас, Пухов!
Я и в самом деле хотел гнать их в шею, да рука не поднялась. Пухов как-то сгорбился, сник и стал совсем старый.
— Что вы обо мне знаете, Костя? — тихим и дребезжащим голосом сказал он. — Может быть, то, что, когда вы, с позволения сказать, пешком под стол ходили, я высаживался с «морских охотников» в немецкий тыл? Или то, как от звонка до звонка двадцать два года отзимовал на разных станциях? То, что у меня старая и больная мама, для которой я единственная надежда и утешение? Что вы еще знаете обо мне, Костя?
А потом посмотрел на Костю так, что тот глаза отвел, и вышел из дизельной.
— Вот, обидел человека, — расстроился Костя.
— Ты уж действительно попер… Полегче бы надо.
— Надо, надо… Думаешь, не понимаю? У меня ведь у самого мать второй месяц в больнице… И Кира с дочуркой, всего три годика… Представляешь, что завтра будет, когда узнают? Сам, своей рукой в эфир отправил — обрадовал… Душа на мелкие части разрывается, так болит…
…Рваная какая-то ночь была — ни поговорить как следует, ни подумать. Раньше в дизельную никто и не заглядывал, велика радость соляркой дышать, а сегодня будто сговорились, дверь так и хлопала. И хоть бы кто в сторону увел, анекдот, что ли, рассказал бы, посмеялся — так нет, каждый со своей тоской приходит, ждет сочувствия. Сначала Димдимыч целый час черную тучу нагонял, потом Валя про свою любовь к жене вздыхал, какая у него замечательная и к нему, недостойному, ласковая (с таким будешь ласковая! Всю жизнь под каблуком и деньги немалые привозит). А у меня из головы не выходил Пухов, так и звучало в ушах, как он это слово сказал: «мама». Такая в нем была боль и ласка, что у меня чуть слезы на глаза не навернулись. И его жаль и себя; моей-то мамы давным-давно нет, лица ее почти что не помню, одно слово «мама» и осталось. Была б у меня мама, я б тоже знал, что хоть один на свете человек, а ждет, не променяет на другого, который поближе и рылом смазливее… Наконец пришел Саша, и только я обрадовался, что можно отвести душу, как вслед за ним заявился Дугин.
— Спасибо, что навестил, — сердечно сказал я ему, — очень я по тебе соскучился.
— А я по тебе нисколько, — умно ответил Дугин. — Просто интересуюсь, не запорол ли дизель.
— Хороший ты человек, Дугин, Хочешь, научу закрывать дверь с той стороны?
Пока он раздумывал, как бы поостроумнее окрыситься, Саша его спросил:
— Ты-то чего не спишь?
— Сколько можно, днем спал, ночью спал, — гордый за свой организм, ответил Дугин. — Мне, сам знаешь, твоих пилюль не надо.
— Женя, — с огромным дружелюбием спросил я, — а у тебя бывают какие-нибудь жалобы? Ну, на здоровье, питание, настроение?
— А зачем тебе? — подозрительно спросил Дугин.
— Да так, уж очень ты редкостный экземпляр: всегда всем доволен.
— Почему это всем? Думаешь, мне улыбается на каше полгода сидеть? Так и до катара желудка недолго.
— Не беспокойся, голубчик, — успокоил Саша, — гастрит обычно возникает на нервной почве, а у тебя нервы вполне исправного робота.
— Ты не очень-то обзывай, док!
— Вот чудак, да мы все тебе завидуем! — Саша очень удивился. — Спишь сном праведника, из-за очереди на книги не волнуешься, к уходу «Оби» отнесся с исключительным спокойствием — словом, живешь и трудишься, как робот с его нервной системой из нержавеющей проволоки.
— А что мне, визг подымать? — Дугин был озадачен, поскольку не понял, обижают его или делают комплимент. — Я, может, больше тебя домой хочу, но раз надо, значит, надо.
— И чего ты, док, в самом деле от Женьки требуешь? — вступился я. — Он же изложил свою позицию: сидим в тепле, спим вволю, да и суточные, опять же, идут. Чем больше сидим, тем больше суточных, правда, Женька?
— Сказал бы я тебе…
— А ты скажи, скажи!
— Веня, не возникай, — со скукой сказал Саша.
Дугин посмотрел для престижа на шкалу, проверил давление, обороты — все-таки старший механик, начальство — и вышел.
— Знаешь, детка, — проникновенно сказал Саша, — мне хочется здорово тебя отлупить. Кажется, зря я тебя воспитываю, бессмысленно трачу энергию.
— Не зря, — возразил я, — ты совершенствуешь мою психику.
— Дурак ты, Веня.
— Сам знаю, что дурак.
— Врешь. Настоящий дурак уверен, что он очень умный. Ты, Веня, конечно, не дурак, ты осел.
— Почему? — запротестовал я.
— А потому, что осел, причем из самых отпетых. Если раньше я легкомысленно полагал, что Филатов длинноух по своему юному возрасту, то теперь пришел к выводу, что осел он по своей сущности, до мозга костей и последней капли крови. Я нисколько не удивлюсь, если вместо членораздельной речи из твоей пасти извергнется: «И-а! И-а!» И не ухмыляйся, я говорю серьезно. Давай же проанализируем, почему ты осел.
— Давай, — весело согласился я. Что бы Саша ни говорил, а я его люблю. До чего все-таки хорошо, что у меня есть Саша, не знаю, как бы я без него здесь жил. А еще вернее — не будь его, и меня бы здесь не было. А вот чего на самом деле не пойму, так это, что он во мне находит интересного: полстанции ревнует, что док больше со мной, даже Груздев и тот вопросительно смотрит, удивляется. А может, Саша просто догадывается, что, если в воду упадет, меня тут же ветром сдует вместо спасательного круга? Ладно, пусть буду осел, козел и ящерица, лишь бы подольше не уходил. Сейчас он мне выдаст, безусловно, по такой программе: веду я себя идиотски, раздражаю Николаича дурацкими выходками, трачу скудный интеллект на перебранку с Женькой и тому подобное.
— А, к черту, — вдруг сказал Саша. — Нотациями тебя не проймешь, а бить жалко, уж очень морда наивная. Вот что я тебе открою, детка: год нам предстоит на редкость паршивый. Такой паршивый, что хочется по-собачьи скулить на луну, пока глаза не покатятся золотыми звездами в снег, как сочинил твой любимый Есенин. Тебе плохо, Веня, мне плохо, всем плохо. И будет еще хуже. Мы, Веня, заперты, как птички в клетке; Николаич, мудрый человек, правильно сформулировал, что искать спасения можно только друг в друге, помочь себе можем только мы сами — и больше никто. Ты сострил насчет психики и попал в самую точку. В ней, этой загадочной психике — гвоздь вопроса: выберемся мы отсюда людьми или со сдвигом по фазе. А говорю я тебе все это столь высоким штилем потому, что меня очень беспокоит один человек.
— Пухов?
— Он тоже, но в меньшей степени. Пухов взбрыкивает, когда у него есть выбор. Недели через две он окончательно примирится с тем, что альтернативы нет, и — полярная косточка все-таки! — будет с достоинством нести свой крест.
— Дугин, что ли?
— Дался тебе Дугин! Вот уж кто меня абсолютно не волнует! Будь объективен, Веня: из всех нас именно Женька был последовательным от начала до конца. Николаич считает, что лучшего подчиненного и придумать невозможно, хотя, честно говоря, я бы придумал. А больше всех других, детка, меня беспокоишь ты.
Я уже догадывался, что он к этому клонит, и морально готовился к разоблачению своей сущности, но тут дверь распахнулась и на пороге показался Николаич. Он был в одном исподнем и в унтятах — никогда в таком виде он на людях не показывался. Он кивнул, Саша тут же выбежал; я вскинулся было за ним, но Николаич взглянул — будто пригвоздил: знай, мол, свое место, вахтенный, Все равно сидеть спокойно я уже не мог и тихонько выбрался в кают-компанию. У дверей комнаты начальника человек пять замерли вопросительными знаками, прислушивались, а оттуда доносился кашель — хриплый, нескончаемый, со стоном. Как ножом по сердцу… Потом кашель утих, на цыпочках вышел Саша с окровавленным полотенцем, сделал знак — и все разошлись.
Никто больше ко мне не заходил, я сидел пригорюнясь и думал об Андрее Иваныче и его печальной судьбе. И еще о том, что я действительно осел и псих. Андрей Иваныч, может, помирает, и никто жалобы от него не слышал, а Вениамин Филатов, здоровый жеребец, только тем и занят, что суетится вокруг своей страдающей личности и сеет смуту. И еще недоволен, что Николаич, у которого лучший друг на глазах чахнет, волком смотрит! А за какие такие заслуги он должен мне улыбаться? За то, что я на Востоке придумал дать дизелю «прикурить»? Так это мне было по должности положено. А за что еще? Каждый божий день начальнику от меня беспокойство: он скажет да, я — нет, он — белое, я — черное… Ну, какого хрена лезу в бутылку? Взять тот самый самолет. Ведь кожей чувствовал, что правильно они тогда от него отказались, сам бы себя истерзал, если б летчики погибли, а выскочил, речи толкал! А почему? А потому, что боролся за справедливость: раз мне положено — клади на стол! Какая там справедливость! За Надю боролся, сил нет, как соскучился. Вот и получилось, что интерес мой был шкурный. Ладно, остались, вой не вой — ничего изменить нельзя. Николаич честно говорит, так, мол, и так, придется существовать на станции, где почти ничего интересного для жизни нет, а Веня Филатов — тут как тут: «Все хорошо, прекрасная маркиза!» Пухов на начальника бросается — Веня на подхвате, с дружеской поддержкой; Груздев бунтует — Веня радостно бьет во все колокола, Дугин слово скажет — Веня с цепи срывается.
Так за что он будет мне улыбаться? Да на его месте я сам бы такого типа не замечал! И тут меня озарило: я вдруг понял, почему на душе дерьмо.
А понял я это так: размечтался, представил себе, что входит Николаич, кладет руку мне на плечо и говорит: «Осел ты, Веня. Неужто не понимаешь, что не Дугина, а тебя люблю?»
Даже какая-то дрожь пробила от этой фантазии: уж не есть ли это главная моя мечта? Саша мне как родной брат, Андрей Иваныча всем сердцем уважаю, и они ко мне с отдачей, и это для меня крайне, просто исключительно важно. Но раз уж я сам с собой разбираюсь по большому счету, то мне в жизни не хватает одного: чтоб Николаич мне улыбался. Тьфу ты, улыбался — тоже слово придумал… Чтоб он в меня поверил! Узнал, что я считаю его самым железным мужиком, готов за ним куда угодно, а все, что болтаю против него, — это не мое, это потому, что он очень ошибается и любит Дугина, а не меня.
И еще в одном я разобрался: раньше я Женьку за человека не держал потому, что он на Востоке скрыл правду и смолчал, когда Николаич вешал на меня всех собак за аккумулятор; потом обнаружил, что Женька вообще подхалим, и стал его презирать, а когда узнал, что он спас Николаича, то к этому законному чувству приметалась черная зависть.
Кажется, полжизни отдал бы, чтоб спасти Николаича и стать его другом! А вместо этого стал кем? «Цыплячьей душой», как он обозвал, не называя фамилии!
Ну, вот и все ясно. А то — «заснуть бы па полгода… целых полгода сыреть в этой дыре…» Эх, Николаич, не знаешь ты, какого младшего кореша получил бы на все свои зимовки! Я ведь не Женька, который любит тебя, как прилипала акулу, я бы к тебе — бесплатно, всей душой!
Сидел я, мечтал, расслюнявился, войди сейчас Николаич — кажется, бросился бы ему на шею, повинился за все… Ну, конечно, этого бы я не сделал, но как-то по-другому посмотрел, что ли… Веня, дурья голова, двадцать шесть тебе стукнуло, а лаешь ты из подворотни на каждую телегу, как безмозглый щенок. Хоть бы Саша пришел, он смеяться не будет, он поймет…
Меня залихорадило, как случалось тогда, когда в голове из такого вот сумбура вдруг складывались и рвались на бумагу какие-то слова. Да знаю, что никакой я не поэт, это Андрей Иваныч по доброте душевной намекнул, но для себя-то, для себя могу заполнить своим бредом тетрадку? Я вытащил ее из внутреннего кармана куртки, черканул:
И тут вошел Дугин, черт бы его побрал! Я равнодушно зевнул и сунул тетрадку за пазуху. Дугин проводил ее глазами, усмехнулся, скотина.
Что в душе моей творится —
Как мне это рассказать?
Если просто повиниться —
Сможешь это ты понять?
Я ведь не такой отпетый…
— Сдавай вахту, Веня. Как у тебя, порядок?
— Порядок. Что Андрей Иваныч?
— Заснул, вроде отлегло. Иди, пока чай горячий.
— Будь здоров, Женя. Очень мне жаль, четыре часа тебя не увижу.
— Топай, топай… поэт!
Я шел к выходу — будто споткнулся.
— Чего ты сказал?
— Топай, говорю, поэт! — Дугин развеселился. — Тетрадочку не потеряй, где «до свидания, дорогая, в имени твоем — надежда…».
У меня кровь брызнула в голову.
— В чемодан лазил?
— Ты что?! — Дугин сразу перестал смеяться. — Да начхать я хотел на твою тетрадку!
Я сослепу стал шарить по верстаку, что-то схватил; Дугин зайцем скакнул в кают-компанию, я следом, я себя не помнил: к нам со всех ног бежали, Саша меня скрутил, вырвал молоток, я что-то орал — а, противно вспоминать.
— Кто начал? — Голос Николаича, будто из подземелья.
— Он, — тут же откликнулся Дугнн. — Но я тоже виноват.
— Разговор будет потом, — сказал Николаич, и я увидел, что рядом с ним в наброшенной на белье каэшке стоит Андрей Иваныч. — Дугин, на вахту. Саша, дай Филатову валерьянки.
Кругом стояли, смотрели ребята, Андрей Иваныч… Я вырвался и полез наверх, на свежий воздух. Слышал, как Андрей Иваныч звал: «Веня, зайди ко мне», потом Костин голос — до радостного визга: «Николаич, тебя Самойлов! Братва, „Обь!“ — но мне уже было все равно. В сумерках добрался кое-как по сугробам до наветренной стороны аэропавильона и там сжег тетрадку. Когда она догорала, подбежал Саша.
— Николаич коньяк выставил!.. Что ты наделал, лопух?!
— Плевать… Теперь мне на все плевать, док.
БАРМИН
Нужно знать Костю, чтобы понять, как нас ошеломил ого ликующий возглас. Костя в быту и Костя на вахте совершенно не похожи друг на друга. Стоит ему войти в радиорубку, и от его веселой общительности не остается и следа. Костя, который только что острил и подначивал товарища, мгновенно исчезает: вместо него за рацией священнодействует высокомерный и холодный маг эфира, обладатель сокровенных тайн бытия Константин Томилин. «Из тебя бы евнух отличный вышел! — кипятился Веня, большой любитель новостей, когда Костя выставлял его из рубки. — Будь я султан, оформил бы в гарем на полставки!»
Так вот, от этого Костиного вопля мы словно обезумели — такой надеждой от него полыхнуло. О Филатове и Дугине все мгновенно забыли. А Костя продолжал: «Братва, они нашли айсберг!» Николаич, забыв про свою обычную сдержанность, метнулся к микрофону, а Костя даже для виду не сопротивлялся, когда мы, чуть не сорвав с петель дверь, ворвались в радиорубку. Груздев, Пухов и Нетудыхата не успели одеться и дрожали от холода, но и остальные, кажется, тоже дрожали. Такого дикого, чудовищного возбуждения я еще в жизни не испытывал.
Костя умоляюще прикладывал палец к губам и делал страшные глаза.
— Нашли айсберг, Сергей, набрели на айсберг! — в мертвой тишине доносилось из микрофона. — В сорочках ты со своими ребятами родился, в сорочках! Такие айсберги раз в пять лет встречаются! Высота вровень с бортом, столообразная поверхность, идеальная взлетно-посадочная! Весь экипаж ходуном ходит… Стали на ледовые якоря, готовим «Аннушки» к выгрузке, ладим самолеты! Как понял? Прием!
— Понял тебя, Петрович, понял хорошо. — Николаич, улыбаясь, посмотрел на Костю, который начал вскидывать руки и беззвучно кричать «ура». — Спасибо, Петрович, спасибо всем. Все же проверь, не подточен ли айсберг, лишний раз проверить не мешает. Полоса у нас размечена, еще подчистим. Прием.
— Все проверили, Серега, айсберг как новенький! Через несколько часов надеемся вас снять… вас снять… Летят Белов и Крутилин, Белов и Крутилин… Каюты для вас готовим, черти! Черти, говорю! Братве ящик пива… Пива, говорю! Прием!
— Спасибо, Петрович, спасибо! — Николаич укоризненно погрозил пальцем Нетудыхате, который вдруг сел на пол и заплакал: — Ждем летчиков с нетерпением! До связи!
Он положил микрофон, вытер со лба пот.
— Летим, братцы, летим! — Костя выбил чечетку на месте. — Самому не верится, тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!
— Боишься? — засмеялся Николаич.
— Знаю я Антарктидушку, с характером женщина!
— Да уж, не любит случайных поклонников… Ну, Андрей… ну, ребята…— Николаич развел руками. — Валя! Тащи ее, заветную… Погоди, обе сразу! Все свои заначки — на стол!
Горемыкин всплеснул руками и куда-то исчез, а мы высыпали в кают-компанию, что-то нечленораздельное орали, обнимались и целовались.
Вдруг я увидел Дугина, радостного, счастливого, и меня что-то кольнуло: вспомнил про Веню. Я еще не знал, что у них произошло, но мне стало совестно, что в трудную для этого длинноухого минуту я бросил его одного. Первая мысль была такая: а, пусть на свежем воздухе остудит горячую голову, но унты уже сами несли меня наверх.
Нас встретил дружный рев. Николаич открывал, запотевшие бутылки, а Костя взывал:
— Старушке «Оби» гип-гип…
— Ура!
— Белову и Крутилину гип-гип…
— Ура!
— Косте Томилину гип-гип…
— Ура! — гаркнул по инерции Нетудыхата, и под общий смех Николаич стал разливать коньяк по чашкам.
Мы выпили за «Обь», за летчиков и за их удачу. Коньяк был ледяной — Валя, оказывается, прятал бутылки в вентиляционном ходу — и упал в желудок куском свинца, но быстро набрал тепло и взбудоражил кровь. Я толкнул Веню в бок: «Выше нос, карапуз!» — и Веня ответил слабой улыбкой выздоравливающего. Я уже все знал и очень его жалел. Ничего, обойдется, не такие раны молодость заживляет!
Димдимыч, и без коньяка малость опьяневший, дурачился:
— Официант! — капризным голосом. — Дюжину пива и воблу!
Костя набросил на руку полотенце, услужливо изогнулся.
— Гр-ражданин клиент, с воблой неувязка.
— Па-ачему неувязка?
— Музей закрыт.
— Какой-такой музей?
— Археологический, Гражданин, там последняя вобла в виде экспоната.
— Беза-абразия! — не унимался Димдимыч. — Жалобную книгу!
— Гр-ражданин клиент, с жалобной книгой неувязка.
— Какая такая неувязка?
— Пингвин сожрал, — сделав по возможности тупое лицо, поведал Костя. И, не выдержав роли, завопил: — Живем, братва! Николаич, пусть док несет свою канистру!
— Правильно, — поддержал Груздев. — Сидит на ней, как собака на сене. Сам начальник приказал ликвидировать заначки!
— Георгий Борисович, — с крайним удивлением констатировал я, — не верю своим ушам. Вы — изволите пошучивать! Вы — острите!
Груздев перегнулся через стол и доверительно заорал, перекрывая шум:
— Саша, идите ко всем чертям! Я получил слишком много положительных эмоций! Чем воспитывать подвыпившего Груздева, лучше тащите канистру или, на худой конец, изобразите кого-нибудь!
О канистре не могло быть и речи, а последнее предложение было поддержано с энтузиазмом.
— Давай, док, телефонный разговор!
— Тишину артисту!
— Микрофон, — потребовал я у Кости. — Кого приносим в жертву?
Под отчаянные протесты пострадавших жертвами были намечены Горемыкин и Нетудыхата.
— Алло, алло, Таю-юшенька! — Тонкому голосу повара я придал максимальную слащавость. — Это я, солнышко, твой Валя… Почему я приехал без телеграммы? Куда приехал без телеграммы? Я еще никуда не приехал… Я не с вокзала звоню, — я с Лазаревской звоню… Нет, не с той, которая под Сочи, а совсем наоборот… Да, в Антарктиде… Очень хочу видеть тебя и нашу ма-а-ленькую козочку, но сейчас никак не могу. У нас проводится важный научный эксперимент…
— Сможет ли человек выдержать две зимовки подряд, — подсказал Груздев.
— Это не я сказал, — продолжал я сюсюкать в трубку, — это у нас здесь один шутник завелся. Да, клоун. Я очень жалею, но придется чу-уточку задержаться. Ну, может быть, на годик. Всего один ма-а-ленький годик… Что женщины? Какие женщины?
Среди общего смеха выделялся чуть визгливый смех Пухова.
— Что ты говоришь, откуда здесь может быть женский смех? Это смеется наш аэролог Пухов. Он не очень похож на даму. Таю-юшечка, поверь, здесь нет никаких женщин, не считая пингвинок… Что? Да не блондинок, я тебе говорю, а пингвинок! Даю по буквам: повидло, имбирь, навага, Груздев, витамины, Иван Нетудыхата… Алло! Ну, вот, не верит, бросила трубку…
— Дон-Жуан! — набросились ни Горемьшина.
— Изменщик!
— Але! — пробасил я в трубку и все стихли. — Оксана? Це я. (Нетудыхата погрозил мне кулаком.) Ну, а хто ж… Да з Антарктиды, щоб ее перекорочило… Чего до дому не иду? Та билетов у кассе не мае… Та я шуткую, пароход наш скрозь лед не може пробиться. Що? Лед ломиком можно продолбать?.. Але! Насчет мине не волнуйсь, условия у нас, як у городе. Да, и телевизор и ванная, по субботам концерты, футбол, а як же… Ну, бывай, тут щец принесли рабочему человеку…
Так вот, от этого Костиного вопля мы словно обезумели — такой надеждой от него полыхнуло. О Филатове и Дугине все мгновенно забыли. А Костя продолжал: «Братва, они нашли айсберг!» Николаич, забыв про свою обычную сдержанность, метнулся к микрофону, а Костя даже для виду не сопротивлялся, когда мы, чуть не сорвав с петель дверь, ворвались в радиорубку. Груздев, Пухов и Нетудыхата не успели одеться и дрожали от холода, но и остальные, кажется, тоже дрожали. Такого дикого, чудовищного возбуждения я еще в жизни не испытывал.
Костя умоляюще прикладывал палец к губам и делал страшные глаза.
— Нашли айсберг, Сергей, набрели на айсберг! — в мертвой тишине доносилось из микрофона. — В сорочках ты со своими ребятами родился, в сорочках! Такие айсберги раз в пять лет встречаются! Высота вровень с бортом, столообразная поверхность, идеальная взлетно-посадочная! Весь экипаж ходуном ходит… Стали на ледовые якоря, готовим «Аннушки» к выгрузке, ладим самолеты! Как понял? Прием!
— Понял тебя, Петрович, понял хорошо. — Николаич, улыбаясь, посмотрел на Костю, который начал вскидывать руки и беззвучно кричать «ура». — Спасибо, Петрович, спасибо всем. Все же проверь, не подточен ли айсберг, лишний раз проверить не мешает. Полоса у нас размечена, еще подчистим. Прием.
— Все проверили, Серега, айсберг как новенький! Через несколько часов надеемся вас снять… вас снять… Летят Белов и Крутилин, Белов и Крутилин… Каюты для вас готовим, черти! Черти, говорю! Братве ящик пива… Пива, говорю! Прием!
— Спасибо, Петрович, спасибо! — Николаич укоризненно погрозил пальцем Нетудыхате, который вдруг сел на пол и заплакал: — Ждем летчиков с нетерпением! До связи!
Он положил микрофон, вытер со лба пот.
— Летим, братцы, летим! — Костя выбил чечетку на месте. — Самому не верится, тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!
— Боишься? — засмеялся Николаич.
— Знаю я Антарктидушку, с характером женщина!
— Да уж, не любит случайных поклонников… Ну, Андрей… ну, ребята…— Николаич развел руками. — Валя! Тащи ее, заветную… Погоди, обе сразу! Все свои заначки — на стол!
Горемыкин всплеснул руками и куда-то исчез, а мы высыпали в кают-компанию, что-то нечленораздельное орали, обнимались и целовались.
Вдруг я увидел Дугина, радостного, счастливого, и меня что-то кольнуло: вспомнил про Веню. Я еще не знал, что у них произошло, но мне стало совестно, что в трудную для этого длинноухого минуту я бросил его одного. Первая мысль была такая: а, пусть на свежем воздухе остудит горячую голову, но унты уже сами несли меня наверх.
Нас встретил дружный рев. Николаич открывал, запотевшие бутылки, а Костя взывал:
— Старушке «Оби» гип-гип…
— Ура!
— Белову и Крутилину гип-гип…
— Ура!
— Косте Томилину гип-гип…
— Ура! — гаркнул по инерции Нетудыхата, и под общий смех Николаич стал разливать коньяк по чашкам.
Мы выпили за «Обь», за летчиков и за их удачу. Коньяк был ледяной — Валя, оказывается, прятал бутылки в вентиляционном ходу — и упал в желудок куском свинца, но быстро набрал тепло и взбудоражил кровь. Я толкнул Веню в бок: «Выше нос, карапуз!» — и Веня ответил слабой улыбкой выздоравливающего. Я уже все знал и очень его жалел. Ничего, обойдется, не такие раны молодость заживляет!
Димдимыч, и без коньяка малость опьяневший, дурачился:
— Официант! — капризным голосом. — Дюжину пива и воблу!
Костя набросил на руку полотенце, услужливо изогнулся.
— Гр-ражданин клиент, с воблой неувязка.
— Па-ачему неувязка?
— Музей закрыт.
— Какой-такой музей?
— Археологический, Гражданин, там последняя вобла в виде экспоната.
— Беза-абразия! — не унимался Димдимыч. — Жалобную книгу!
— Гр-ражданин клиент, с жалобной книгой неувязка.
— Какая такая неувязка?
— Пингвин сожрал, — сделав по возможности тупое лицо, поведал Костя. И, не выдержав роли, завопил: — Живем, братва! Николаич, пусть док несет свою канистру!
— Правильно, — поддержал Груздев. — Сидит на ней, как собака на сене. Сам начальник приказал ликвидировать заначки!
— Георгий Борисович, — с крайним удивлением констатировал я, — не верю своим ушам. Вы — изволите пошучивать! Вы — острите!
Груздев перегнулся через стол и доверительно заорал, перекрывая шум:
— Саша, идите ко всем чертям! Я получил слишком много положительных эмоций! Чем воспитывать подвыпившего Груздева, лучше тащите канистру или, на худой конец, изобразите кого-нибудь!
О канистре не могло быть и речи, а последнее предложение было поддержано с энтузиазмом.
— Давай, док, телефонный разговор!
— Тишину артисту!
— Микрофон, — потребовал я у Кости. — Кого приносим в жертву?
Под отчаянные протесты пострадавших жертвами были намечены Горемыкин и Нетудыхата.
— Алло, алло, Таю-юшенька! — Тонкому голосу повара я придал максимальную слащавость. — Это я, солнышко, твой Валя… Почему я приехал без телеграммы? Куда приехал без телеграммы? Я еще никуда не приехал… Я не с вокзала звоню, — я с Лазаревской звоню… Нет, не с той, которая под Сочи, а совсем наоборот… Да, в Антарктиде… Очень хочу видеть тебя и нашу ма-а-ленькую козочку, но сейчас никак не могу. У нас проводится важный научный эксперимент…
— Сможет ли человек выдержать две зимовки подряд, — подсказал Груздев.
— Это не я сказал, — продолжал я сюсюкать в трубку, — это у нас здесь один шутник завелся. Да, клоун. Я очень жалею, но придется чу-уточку задержаться. Ну, может быть, на годик. Всего один ма-а-ленький годик… Что женщины? Какие женщины?
Среди общего смеха выделялся чуть визгливый смех Пухова.
— Что ты говоришь, откуда здесь может быть женский смех? Это смеется наш аэролог Пухов. Он не очень похож на даму. Таю-юшечка, поверь, здесь нет никаких женщин, не считая пингвинок… Что? Да не блондинок, я тебе говорю, а пингвинок! Даю по буквам: повидло, имбирь, навага, Груздев, витамины, Иван Нетудыхата… Алло! Ну, вот, не верит, бросила трубку…
— Дон-Жуан! — набросились ни Горемьшина.
— Изменщик!
— Але! — пробасил я в трубку и все стихли. — Оксана? Це я. (Нетудыхата погрозил мне кулаком.) Ну, а хто ж… Да з Антарктиды, щоб ее перекорочило… Чего до дому не иду? Та билетов у кассе не мае… Та я шуткую, пароход наш скрозь лед не може пробиться. Що? Лед ломиком можно продолбать?.. Але! Насчет мине не волнуйсь, условия у нас, як у городе. Да, и телевизор и ванная, по субботам концерты, футбол, а як же… Ну, бывай, тут щец принесли рабочему человеку…