Страница:
Анджей Сапковский
Воронка
Дело было так: как-то, рано утром, очутился я в воронке от бомбы. Осмотрелся и вижу — Индюк. Сидит себе…
Нет. Давайте начнем с самого начала. Вам полагается какое-то вступление, начало, несколько слов объяснения. Хотя бы затем, чтобы вы не думали, что сидеть по воронкам — это для меня что-то нормальное и обыденное, вроде умываться по утрам. Так вот, знайте, это было чистой случайностью. В воронке я очутился в первый раз. И надеюсь, в последний.
Так вот, начать надо с того, что этот день — а был, ребята, четверг — с самого начала обещал быть лажовым. Я не успел умыть морду, как зацепил макушкой полочку под зеркалом, ну и вывалил на пол все, что там стояло. Ясное дело, всякие там зубные щетки, расчески, тюбики и пластиковые стаканчики не пострадали. Но там еще стоял стакан с отцовой вставной челюстью. Стакан, как водится, кокнулся вдребезги, а челюсть шмыгнула под ванну и провалилась в водосток. Мне еще дико повезло, что он был забит всякой дрянью и волосами, так что челюсть удалось вытащить, пока она не отправилась путешествовать по закоулкам городской канализации. Фу, мне аж полегчало. Вы прикиньте этот видок: пахан без челюсти? У моего пахана нет зубов. Чернобыль — сами понимаете.
Ну, челюсть я отмыл, зыркая в сторону спальни. Но похоже, пахан так ничего и не услышал. Было всего лишь семь утра, а он в такое время еще привык дрыхнуть. Папаня мой аусгерехнет безработный, так как его выперли с завода пищевых концентратов им.ксендза Скорупки (быв. им.Марселия Новотки). По официальному утверждению, поводом увольнения было неопределенное отношение к вере и неуважение к святым для каждого поляка истинам. Правда, мои школьные друзья прослышали, что на самом деле поводом увольнения был донос. Впрочем, соответствующий истине. Еще при старом режиме пахан ходил на первомайскую демонстрацию, и вдобавок тащил какой-то лозунг. Вы, конечно, догадываетесь, что пахан имеет этот завод в виду — заведение в долгах, как в шелках и постоянно бастует. Но мы еще живем ничего, потому что маманя работает у немцев, за рекой, на «Остпруссише Анилин унд Зодафабрик», входящей в состав «Четырех Сестер», и зарабатывает там в три раза больше, чем пахан имел на концентратах у Скорупки.
Я шустро подобрал осколки и вытер разлившуюся воду, а потом еще раз протер пол, чтобы «Коррега Таб» не проел нам линолеум. Маманя тоже ничего не заметила, потому что штукатурилась в большой комнате, глядя очередную «Династию», которую я записал на видак вчера вечером. Правда, литовскую версию, на польскую я не успел. Маманя по-литовски ни слова не шурупает, но она сама говорит, что в случае «Династии» это не имеет никакого значения. И потом — литовскую версию перебивают рекламой только три раза и длится она полтора часа.
Я быстро оделся, но сначала включил дистанционкой свой «Сони». MTV передавало программу «Проснувшимся с левой ноги», так что штаны я натягивал, дрыгаясь под звуки «Завтра», настырно раскручиваемого хита Ивонн Джексон из альбома «Не могу стоять под дождем».
— Я пошел, мам! — заорал я, бегом направляясь к двери. — Слышишь?
Маманя, не глядя на меня, напряженно махнула рукой с пурпурными ногтями, а Джейми Ли Верджер, играющая Эриэл Кэррингтон, одну из внучек старого Блейка, что-то сказала по литовски. Блейк завращал глазами и ответил: «Алексис». Несмотря ни на что, звучало это не по-литовски.
Я выскочил на улицу, в свежее октябрьское утро. До школы пилить прилично. Но времени у меня было навалом, так что всю дистанцию я решил преодолеть легкой трусцой. Джоггинг, знаете? Здоровье и клевое настроение. Тем более, что городской транспорт еще полгода назад обанкротился.
Я как-то сразу врубился, что что-то не так. А как не врубиться — с северной стороны города, с Маневки, вдруг загремели пушки, а потом так бахнуло, что затрясся весь дом, в здании Морской и Колониальной Лиги с треском вылетели два стекла, а на фасаде киношки «Палладиум» захлопали плакаты пропагандистского фильма «Пожалей меня, мама», который крутили по утрам, когда было мало людей.
Через несколько минут бабахнуло снова, а из-за крыш, дымя ракетами, в боевом строю выскочила четверка размалеванных коричнево-зелеными пятнами МИ-28. Снизу по ним ударили трассирующими.
«Снова, — подумал я. — Снова начинается».
Тогда я еще не знал, кто в кого и за что пуляет. Правда, гадать особо не приходилось. МИ-28 наверняка принадлежали литовцам из дивизии «Пляхавичус». Нашей армии тут не было, она была сконцентрирована на украинской границе. Из Львова, Киева и Винницы снова нагло выслали наших эмиссаров-иезуитов, да и в Умани, поговаривали, тоже что-то варилось. То есть отпор шаулисам могла давать или Самооборона, или немцы из Фрайкорпс. Это могли быть и американцы из Сто Первой Авиадесантной дивизии, что квартировала в Гданьске и Кенигсберге, а оттуда летала поливать напалмом плантации в маковом треугольнике Бяла Подляска — Пинск — Ковель.
Но это могло быть и банальное нападение на наш местный «Кемикал Банк» или разборы между рэкетирами. Правда, я никогда не слыхал, чтобы у рэкетиров из организации «Наше дело» были МИ-28, но исключить такого было нельзя. Ведь угнал же кто-то в Санкт-Петербурге крейсер «Аврора» и уплыл на нем в туманные дали. Так почему не вертолет? Вертолет все же легче свистнуть, чем крейсер, разве нет?
А, какая разница. Я сунул на голову наушники и врубил уокмен, чтобы послушать «Джули», песню группы «Джизес энд Мэри Чейн», с их нового компакта «Путешествуя», и дал громкость на всю катушку.
Джули, твоя улыбка так тепла,
Щеки так мягки,
Я краснею, думая о тебе.
Сегодня ты выглядишь так,
Что меня бросает в дрожь.
Джули, ты так чудесна,
Так чудесна…
Когда я проходил подворотню, то застал там соседа и дружка — Прусака; он держал за руку свою младшую сестренку Мышку. Я остановился и снял наушники.
— Хей, Прусак. Привет, Мышка.
— Блирррпп, — сказала Мышка и пустила слюнку, потому что у нее разошлась верхняя губа.
— Привет, Ярек, — сказал Прусак. — В шуле топаешь?
— Топаю. А ты нет?
— Да нет. Ты что, не слышишь? — Прусак махнул рукой в сторону Маневки и вообще на север. — Хрен его знает, что из этого получится. Война, братан, на всю катушку.
— Эт'точно, — согласился я. — И слышно, что ударом отвечают на удар. Ху'з файтинг хум?
— Кайне Анунг. Да и какая разница? Но я же не оставлю Мышку одну.
На втором этаже дома из-за открытых балконных дверей были слышны вопли, визги, звуки ударов и плач.
— Новаковский, — объяснил Прусак, проследив за моим взглядом. — Пиздит жену, она записалась в свидетели Иеговы.
— Ясно. И не будешь иметь богов иных, кроме меня, — кивнул я.
— Чего?
— Урпппль, — произнесла Мышка, кривя мордашку и прищурив единственный глаз. Это означало у нее улыбку. Я погладил ее по реденьким светлым волосикам.
Со стороны Маневки раздались взрывы и бешеный лай автоматов.
— Ладно, я пошел, — сказал Прусак. — Мне еще надо окно на кухне скотчем заклеить, а то снова стекло вылетит. Бай, Ярек.
— Бай. Па, Мышка.
— Биирппп, — пискнула Мышка и прыснула слюной.
Мышка некрасивая. Но все ее любят. Я тоже. Ей шесть лет, но никогда не исполнится шестнадцать. Чернобыль, как вы и догадываетесь. Мать Прусака и Мышки как раз лежит в больнице. Нам всем очень интересно, что у нее родится.
— Ах ты сучара! — ревел сверху Новаковский. — Ах ты жидерва! Я эту погань из тебя-то повыбью, макака рыжая!
Я клацнул уокменом и побежал дальше.
Джули, Джули
Мне остается только любить тебя
Надеюсь, что эта любовь не из тех, что умирают
Мне нравится, какая ты сегодня
Джули
Ты так чудесна
Ты — все, что по-настоящему важно
На Новом Рынке людей почти не было. Хозяева магазинов запирали двери на засовы, опускали железные решетки и жалюзи. Работал один только «Макдональдс», потому что «Макдональдс» экстерриториален и неприкосновенен. Как обычно, там сидели и обжирались корреспонденты и тележурналисты со своими группами.
Еще была открыта книжная лавка «Афина», принадлежащая моему знакомому Томеку Ходорку. У Томека я бывал часто, покупал из-под прилавка всякую книжную контрабанду, самиздат и нелегальную литературу, запрещенную Курией. Помимо книгопродажи Томек Ходорек долбался с изданием весьма читабельного и популярного журнала «Ухажер», местной мутации «Плейбоя».
Томек как раз стоял перед лавкой и смывал растворителем с витрины надпись «МЫ ТЕБЯ ПОВЕСИМ, ЖИД».
— Сервус, Томек.
— Сальве, Ярек. Кам инсайд! Есть «Мастер и Маргарита» издательства «Север». Еще «Жестяной барабан» Грасса.
— У меня есть и то, и другое. Еще старые издания. Когда палили, так пахан спрятал. Вот Салман Рушди у тебя имеется?
— Через пару недель получу. Отложить?
— Спрашиваешь. Ну, пока. Бегу в школу.
— А не боишься сегодня? — Томек показал в сторону Маневки, откуда доносился все более громкий обмен залпами. — Плюнь на школу, возвращайся домой, санни бой. Inter arma silent musae.
— Audaces fortuna juvat, — отвечал я без особой уверенности.
— Ер бизнес. — Томек вынул из кармана чистую тряпку, сплюнул на нее и протер витрину до глянца. — Бай.
— Бай.
Перед зданием масонской ложи «Гладиус», рядом с памятником Марии Конопницкой, стоял полицейский броневик с установленным на башенке пулеметом М-60. На цоколе памятника красной краской кто-то намалевал: «УНЗЕРЕ КОБЫЛА», а чуть пониже — «НЕ ССЫ ПРОХОЖИЙ КОБЫЛА НАШ ПРОРОК». Неподалеку от памятника была установлена пропагандистская витрина, а на ней под стеклом — фотографии, изображающие осквернение могилы писательницы на Лычаковском кладбище.
Джули
Ты так чудесна
Так чудесна…
Я пошел по улице Элигиуша Невядомского, бывшей Нарутовича, пробежал вдоль стены неработающей фабрики химволокна. К стене был прикреплен огромный плакат, где-то девять на девять, изображающий покойную мать Терезу. На плакате огромными каракулями из баллончика кто-то намалевал «ГЕНОВЕФА ДУРА». Потом я свернул на улицу, ведущую к Черной Ганче.
И там наткнулся на Белых Крестоносцев.
Их было человек двадцать, все наголо обритые, в кожаных куртках, оливковых футболках, мешковатых серо-зеленых камуфляжных штанах и тяжелых десантных ботинках. Человек пять, вооруженные «Узи» и контрабандными полицейскими «Геклер-Кохами», охраняли мотоциклы. Один малевал звезду Давида на витрине бутика Малгоськи Замойской. Другой, стоящий посреди улицы, держал на плече комбайн «Шарп» и дергался в ритм «Спасителю», хита группы «Мегадет» из альбома «Потерявшиеся в вагине». И песня, и сам альбом были в черных списках.
Остальные Белые Крестоносцы занимались тем, что вешали какого-то типа в лиловой рубахе. Тот выл, вырывался и дергал связанными за спиной руками, а Крестоносцы пинали и били его куда попало, волоча в сторону каштана, где с ветки уже свисала элегантная петля из телефонного провода. На тротуаре валялся звездно-полосатый пластиковый мешок, тут же были раскиданы разноцветные блузки, леггинсы, свитера, упаковки колготок, видеокассеты и камкордер «Панасоник».
Хватит лжи, хватит дерьма
С меня довольно
Меня воротит
От твоих хитрых, ничего не значащих слов
Никогда
Не пробуй меня спасать
Я сделан не по твоему образу…
Белый Крестоносец с «Шарпом» на плече сделал ко мне несколько шагов, загородив путь. Из высокого ботинка выглядывала рукоять тяжелого ножа «Сервайвл». Другие отрезали мне путь к отступлению.
«Прощай, Джули, — подумал я. — Прощай, уокмен. Прощайте, милые мои передние зубы».
— Хей, — заорал вдруг один из Крестоносцев. — Красавчик, ты?
Я узнал его, несмотря на бритую голову и пестрые цирковые тряпки. Это был Мариуш Здун, прозванный Лисой, сын гинеколога, одного из самых богатых людей в городе. О старом Здуне поговаривали, что он состоял в совете «Арт-В Интернешнл АГ», и что ему принадлежат акции в «Четырех Сестрах».
— Отцепись от него, Менда, — сказал Лиса типу с «Шарпом». — Я его знаю, это мой дружбан, нормальный поляк. Вместе в школу ходили.
Это правда, какое-то время Лиса ходил в нашу школу. Я давал ему сдирать. Но без особого эффекта, потому что Лиса еле читал.
Мужик в лиловой рубахе, которого за ноги подтянули к петле, дико заорал, дернулся и вырвавшись из рук, упал на тротуар. Сбившись вокруг, Белые Крестоносцы попинали его ногами и снова подняли.
— Эй! — крикнул один из них, с распятием на шее. — Лиса! Лучше бы помог, вместо того, чтоб базарить с этим чучелом.
Этого я тоже знал. Его прозвали Великий Гонзо, потому что его нос напоминал кран умывальника и был такой же блестящий.
— Ты уж лучше вали, Ярек, — Лиса почесал стриженое темечко. — Лучше свали отсюда.
О да, молитвы и ярость
Ничего, лишь молитвы и ярость
Слишком поздно
Черные псы кружат вокруг
Брызжут слюной
Никогда
Не пробуй меня спасать…
На первом этаже открылось окно.
— Тише! — взвизгнул, высунувшись, старикан с блестящей лысиной. Над его ушами висели две седые прядки, придавая ему вид филина. — А ну тихо! Что за шум? Тут люди спят!
— Отъебись, дед! — прорычал Лиса, размахивая «Узи». — Ну! Заткни хлебало и не пизди!
— Эй, Лиса, повежливей, — одернул его Великий Гонзо, одевая петлю на шею типа в лиловой рубахе. — А вы, земляк, закрывайте окно и идите смотреть телевизор, как положено порядочному земляку! А если что не так, то я сейчас подымусь и оторву вам задницу, так-то.
Филин еще сильнее высунулся из окна.
— Да что же это вы творите, ребята? — крикнул он. — Что это вы делаете? Это что еще за суд Линча? Как так можно? Да разве можно быть такими жестокими? Это же не по-человечески! Не по-христиански это! Ну что он вам такого сделал?
— Магазины он грабил! — зарычал Большой Гонзо. — Спикуль он, роббер, мать его еб!
— Но ведь для этого есть полиция, Городская Стража, опять же Греншутц! Закон…
— Пааамааагитеее! — заорал тип в лиловой рубашке. — Да ради Бога, па-ма-ги-тееее! Спаситеее!
— А-а, русский, — сказал Филин и печально покачал головой. — Ясно.
И он закрыл окно.
— Ты бы шел, Ярек, — повторил Лиса, вытирая ладони об штаны.
Я побежал, не оглядываясь. С северной окраины нарастала канонада. Слышались глухие выстрелы танковых пушек.
— Неееет! — послышалось сзади.
— Польша для поляков! — проревел Великий Гонзо. — А ну-ка, ребята, подвесьте его. Хэнг хим хай!
Мне было еще слышно, как Белые Крестоносцы завели «Мы все преодолеем».
Джули, Джули
Ты так чудесна…
По улице, воняя выхлопными газами, промчался БТР. На броне белой краской было написано «БОГ, ЧЕСТЬ И ОТЧИЗНА». Это означало, что Гражданская Стража бдит, и можно никого не бояться. Теоретически.
Я добежал до перекрестка Урсулинок и Джималы. Тут стоял второй БТР. Еще тут была аккуратная баррикада из мешков с песком и шлагбаум. Баррикада и шлагбаум означали границу. Ну, вы же знаете это: где мы, там и шлагбаум, а где шлагбаум — там и граница. Баррикаду со шлагбаумом охранял взвод добровольцев. Добровольцы, как все добровольцы на свете, непрерывно курили и непрерывно ругались матом. Они были из Крестьянской Самообороны, потому что на их БТРе было написано: НЕ ТЕРЯЙТЕ НАДЕЖДЫ.
— Ты куда, говнюк? — крикнул мне один из стоявших у шлагбаума говнюков.
Я не счел нужным отвечать. Если по дороге в школу отвечать всем патрулям, баррикадам, заграждениям, шлагбаумам и всяким там чек-пойнтам в Сувалках, то хрипота обеспечена на все сто. И я побежал дальше, срезая дорогу через мостки на Черной Ганче.
— Wohin? — заорал на меня из-за немецкой баррикады фрайкорпс, одетый в пуленепробиваемый жилет и вооруженный М-16 с подствольным гранатометом. За ремешок на его шлеме была заткнута пачка «Мальборо». — Halt! Stehenbleiben!
«Лек мих ам Арш», — подумал я и побежал в сторону парка, нашего прекрасного городского парка.
Когда-то, как рассказывал мне покойный дед, наш чудный парк носил имя маршала Пилсудского. Потом, во время второй мировой войны, название поменяли на «Парк Хорста Весселя». После войны покровителями парка стали герои Сталинграда и были ими довольно долго — до тех пор, пока маршал Пилсудский на вышел из опалы, а его бюст не вернулся в парк. Позднее, где-то в 1993, настала Эра Быстрых Перемен, и маршал стал вызывать неприятные ассоциации — он носил усы и устраивал перевороты, в основном в мае, а ведь было уже не то время, чтобы в парке можно было терпеть бюсты всяких там типов с усами, любящих поднимать оружие против законной власти — вне зависимости от результата и времени года. Когда парку присвоили имя Белого Орла, горячо запротестовали другие национальности, которых в Сувалках вагон и маленькая тележка. Протесты возымели силу, и парк стал «Парком Дуа Святого», но после трехдневной банковской забастовки название снова было решено сменить. Кто-то предложил назвать парк Грюнвальдским, но тут заартачились немцы. Предложили дать парку имя Адама Мицкевича, но тут ужу протест выразили литовцы, в связи с надписью-посвящением на проекте памятника: «Польскому поэту». В отчаянии предложили назвать парк Парком Дружбы, но тут запротестовали все. В конце концов парк окрестили именем короля Яна Третьего Собеского, и так оно и осталось, скорее всего потому, что процент турецкого населения в Сувалках ничтожен, а их лобби не имеет никакой пробивной силы. Хозяин ресторана «Истанбул Кебаб» Мустафа Баскар Юсуф Оглу и весь его персонал могли себе бастовать хоть до усрачки.
Сувальскую молодежь не обращала особого внимания на все эти переименования и называла парк по-старому: «спарище», «цеплятник» и «парчок». А тем, кого удивляет весь этот балаган с названиями, советую припомнить, сколько было воплей, прежде чем улица Сельская в Варшаве стала Семечковой. Помните?
Улица Джималы кончалась на Черной Ганче (дальше она называлась уже Бисмарк-Штрассе), а мне надо было повернуть за Дворец Культуры, давным-давно закрытый, пробежать по парковой аллейке, пересечь Аденауэр-Платц и попасть на задний двор школы. Но вот тут мне задали загадку; на бегу я заметил, что Дворца Культуры и нет, а затем попал в какую-то тучу пыли и дыма.
И вот тогда-то я и упал в воронку. Просто по невниманию.
Осмотрелся и вижу — Индюк. Сидит себе, скорчившись, прижавшись к самому краю воронки и прислушивается, как гудят и тарахтят два боевых «Апача», кружащих над стадионом «Остмарк Спортферайн» (быв. спортобщества «Голгофа»). Я подполз тихонечко, ровный грохот крупнокалиберных авиапушек заглушал шелест гравия.
— Привет, Индюк! — заорал я и неожиданно трахнул его по спине.
— О Господи! — взвыл Индюк и скатился на дно воронки.
Он лежал там и трясся, не говоря ни слова и с укором глядя на меня. Только тут мне стало ясно, что я повел себя совершенно по-дурацки, когда стукнул его по спине и заорал. Сами понимаете — от неожиданности он мог и обделаться.
Я выставил голову над краем воронки и осторожно огляделся вокруг. Неподалеку сквозь кусты просвечивала стенка паркового туалета, пестрая от надписей и поцарапанная пулями в каких-то недавних битвах. Никого я не увидел, но оба «Апача» обстреливали восточный край парка, откуда все громче доносились пулеметные очереди и глухие разрывы ручных гранат.
Индюк уже перестал глядеть на меня укоризненно. Правда, несколько раз он довольно гадко обозвал меня, обвинив в активном Эдиповом комплексе и пассивном гомосексуализме, после чего подполз ко мне и выставил башку из воронки.
— Ты чего здесь делаешь, Индюк? — спросил я.
— Да вот, торчу, — отвечал он. — С самого утра.
— В школу опоздаем.
— Обязательно.
— Так может, вылезем?
— Иди первый.
— Нет, ты иди первый.
И вот тогда-то все и началось.
Край парка расцвел феерией ослепительных оранжевых вспышек. Мы оба нырнули на дно воронки, в путаницу проводов телефонного кабеля, которые вылезали из земли, будто кишки из распоротого брюха. Весь парк затрясся от взрывов — одного, другого, третьего. А потом залаяло стрелковое оружие, завыли снаряды и осколки. Мы услышали визг атакующих:
— Лятуууува!
И сразу же после этого грохот ручных гранат, бубнящий голос М-60 и лай АК-74, совсем близко.
— Лятуууува!
— Эт'твои, — прохрипел я, втиснувшись в самое дно воронки. — Дивизия «Пляхавичус». Эт'твои побратимы, Индюк, идут штурмовать наш парк. И что, ты считаешь, что так и надо?
Индюк нехорошо выругался и со злостью глянул на меня. Я расхохотался. Черт, уже год прошел, а меня эта забавная история все еще продолжала смешить. Зато Индюка не переставала злить.
А история, собственно, вот в чем: где-то пару лет назад повелась мода на — как это тогда называлось — корни. Значительная часть обывателей Сувалок и окрестностей, в том числе и семья Индюка, внезапно почувствовала себя литвинами с деда-прадеда — знаете, такими, что вместе со Свидригайлой на Рагнету и Новое Ковно ходили, а с Клейстутом перемахивали Немен, нападая на тевтонов. В заявлениях, подаваемых в Союз Патриотов Левобережной Литвы и Жмуди, повторялись трогательные бредни о любви к бережкам речки Вилейки, к полям с богатствами хлебов, к горяченьким цепелинасам и к Матери Божьей Остробрамской, а также не менее трогательные вопросики, хорошо ли, что Великий Баублис стоит там, где стоит, ибо все дальнейшее счастье семьи будет зависеть именно от этого. Повод для пробуждения патриотизма был весьма прозаичен — литовцы, согласно Положению о национальных меньшинствах, имели кучу привилегий и скидок, в том числе и налоговых, к тому же они не подпадали под Курию.
Целая куча моих дружков по школе внезапно стала литвинами — ясное дело, в результате соответствующих родительских деклараций и заявлений. Чуть ли не каждый день то Вохович требовал, чтобы учителя называли его Вохавичусом, из Маклаковского делался коренной Маклакаускас, а из Злотковского — стопроцентный Гольдбергис. Случались и поэтичные перемены — Мацек Бржезняк, например, путем дословного перевода стал Бирулисом.
И вот тогда-то и началась великая трагедия Индюков. Симпатичная и весьма вкусная птица, давшая семье имя, по-литовски называется Калакутас. Глава рода Индюков, обычно флегматичный и серьезный, пан Адам разъярился, когда ему сообщили, что его просьбу о перемене национальности рассмотрели положительно, но с сегодняшнего дня он должен зваться Адомасом Калакутасом. Пан Адам подал новое прошение, но Союз Патриотов Левобережной Литвы и Жмуди был неумолим и не согласился ни ни какие другие, отдающие полонизмом, мутации, например, Индюкас, Индюкис или Индюкишкис. Предложение натурализоваться в Америке под фамилией Терки, а уж потом вернуться в лоно отчизны Теркулисами, семья Индюков посчитала идиотским, требующим кучу времени и денег. На укор, что сомнения пана Адама попахивают польским шовинизмом, ибо упомянутый «кутас» никакого истинного литовца не оскорбляет и не делает смешным, пан Адам с огромной эрудицией и ученостью обругал комиссию, используя попеременно обороты типа «поцелуйте меня в задницу» и «папуцьок шиекини». Задетая за живое комиссия послала его заявление в архив, а самого Индюка — к черту.
Вот почему никто из семьи Индюков так и не стал Литвином. Вот почему мой одноклассник Лесик Индюк ходил в одну со мной школу. Благодаря этому он и торчал со мной в воронке вместо того, чтобы бегать по парку с АК-74, в мундире цвета дерьма, с гербом «Погонь» на фуражке и медведем дивизии «Пляхавичус» на левом рукаве.
— Ярек? — отозвался Индюк, вжавшись в остатки телефонной будки. — Ну вот скажи, как это… Ты ведь у нас умник, клевер и вообще… Как же это так?
— Что как же это так? — не понял я.
— Ну, ведь тут Польша, правда? Так почему литовцы и Фрайкорпс устроили здесь себе войну? Да еще в самом центре города? Пускай, мать их за ногу, пиздятся у себя в Кенигсберге… А тут ведь Польша!
Я был не особо уверен в правоте Индюка.
Видите ли, дело было так. Вскоре после подписания договора с Германией и создания новой «земли» со столицей в Алленштейне, среди населения общин Голдап, Дубенинки, Вижайны, Шиплишки, Гибы, Пинск и Сейны был проведен плебисцит. Его результаты, как оно обычно и бывает, оказались странными и ни о чем не говорили, так как минимум восемьдесят процентов избирателей не пошло к урнам, правильно понимая, что лучше пойти в кабак. Было совершенно неясно, какой процент населения голосует за Восточную Пруссию, какой — за Северную Польшу, а какой — за левобережную Жмудь или там Яцвингию. Так или иначе, но после плебисцита и месяца не прошло, как границу перешел литовский корпус в составе двух дивизий — регулярной «Гедиминас» и добровольческой «Пляхавичус». Корпусом командовал генерал Стасис Зелигаускас. Литовцы заняли колеблющиеся общины почти без сопротивления, потому что большая часть нашей армии как раз была в Ираке, где исполняла долг Польши перед Свободным Миром, а меньшая часть — демонстрировала мускулы в Цешинской Силезии.
Корпус Зелигаускаса быстро захватил Сейны, но до Сувалок не дошел — его остановили отряды Греншутца и Сто Первая Десантная, квартирующая в Гданьске. Ни немцы, ни американцы не желали терпеть шаулисов в Восточной Пруссии. Польское правительство отреагировало серией нот и направило официальный протест в ООН, на что литовское правительство отвечало, что ему ничего не известно. «Зелигаускас, — заявил посол Литвы, — действует без приказов и совершенно самостоятельно. Вообще все семейство Зелигаускасов, начиная с прадеда — горячие головы, понятия не имеющие о субординации».
Нет. Давайте начнем с самого начала. Вам полагается какое-то вступление, начало, несколько слов объяснения. Хотя бы затем, чтобы вы не думали, что сидеть по воронкам — это для меня что-то нормальное и обыденное, вроде умываться по утрам. Так вот, знайте, это было чистой случайностью. В воронке я очутился в первый раз. И надеюсь, в последний.
Так вот, начать надо с того, что этот день — а был, ребята, четверг — с самого начала обещал быть лажовым. Я не успел умыть морду, как зацепил макушкой полочку под зеркалом, ну и вывалил на пол все, что там стояло. Ясное дело, всякие там зубные щетки, расчески, тюбики и пластиковые стаканчики не пострадали. Но там еще стоял стакан с отцовой вставной челюстью. Стакан, как водится, кокнулся вдребезги, а челюсть шмыгнула под ванну и провалилась в водосток. Мне еще дико повезло, что он был забит всякой дрянью и волосами, так что челюсть удалось вытащить, пока она не отправилась путешествовать по закоулкам городской канализации. Фу, мне аж полегчало. Вы прикиньте этот видок: пахан без челюсти? У моего пахана нет зубов. Чернобыль — сами понимаете.
Ну, челюсть я отмыл, зыркая в сторону спальни. Но похоже, пахан так ничего и не услышал. Было всего лишь семь утра, а он в такое время еще привык дрыхнуть. Папаня мой аусгерехнет безработный, так как его выперли с завода пищевых концентратов им.ксендза Скорупки (быв. им.Марселия Новотки). По официальному утверждению, поводом увольнения было неопределенное отношение к вере и неуважение к святым для каждого поляка истинам. Правда, мои школьные друзья прослышали, что на самом деле поводом увольнения был донос. Впрочем, соответствующий истине. Еще при старом режиме пахан ходил на первомайскую демонстрацию, и вдобавок тащил какой-то лозунг. Вы, конечно, догадываетесь, что пахан имеет этот завод в виду — заведение в долгах, как в шелках и постоянно бастует. Но мы еще живем ничего, потому что маманя работает у немцев, за рекой, на «Остпруссише Анилин унд Зодафабрик», входящей в состав «Четырех Сестер», и зарабатывает там в три раза больше, чем пахан имел на концентратах у Скорупки.
Я шустро подобрал осколки и вытер разлившуюся воду, а потом еще раз протер пол, чтобы «Коррега Таб» не проел нам линолеум. Маманя тоже ничего не заметила, потому что штукатурилась в большой комнате, глядя очередную «Династию», которую я записал на видак вчера вечером. Правда, литовскую версию, на польскую я не успел. Маманя по-литовски ни слова не шурупает, но она сама говорит, что в случае «Династии» это не имеет никакого значения. И потом — литовскую версию перебивают рекламой только три раза и длится она полтора часа.
Я быстро оделся, но сначала включил дистанционкой свой «Сони». MTV передавало программу «Проснувшимся с левой ноги», так что штаны я натягивал, дрыгаясь под звуки «Завтра», настырно раскручиваемого хита Ивонн Джексон из альбома «Не могу стоять под дождем».
— Я пошел, мам! — заорал я, бегом направляясь к двери. — Слышишь?
Маманя, не глядя на меня, напряженно махнула рукой с пурпурными ногтями, а Джейми Ли Верджер, играющая Эриэл Кэррингтон, одну из внучек старого Блейка, что-то сказала по литовски. Блейк завращал глазами и ответил: «Алексис». Несмотря ни на что, звучало это не по-литовски.
Я выскочил на улицу, в свежее октябрьское утро. До школы пилить прилично. Но времени у меня было навалом, так что всю дистанцию я решил преодолеть легкой трусцой. Джоггинг, знаете? Здоровье и клевое настроение. Тем более, что городской транспорт еще полгода назад обанкротился.
Я как-то сразу врубился, что что-то не так. А как не врубиться — с северной стороны города, с Маневки, вдруг загремели пушки, а потом так бахнуло, что затрясся весь дом, в здании Морской и Колониальной Лиги с треском вылетели два стекла, а на фасаде киношки «Палладиум» захлопали плакаты пропагандистского фильма «Пожалей меня, мама», который крутили по утрам, когда было мало людей.
Через несколько минут бабахнуло снова, а из-за крыш, дымя ракетами, в боевом строю выскочила четверка размалеванных коричнево-зелеными пятнами МИ-28. Снизу по ним ударили трассирующими.
«Снова, — подумал я. — Снова начинается».
Тогда я еще не знал, кто в кого и за что пуляет. Правда, гадать особо не приходилось. МИ-28 наверняка принадлежали литовцам из дивизии «Пляхавичус». Нашей армии тут не было, она была сконцентрирована на украинской границе. Из Львова, Киева и Винницы снова нагло выслали наших эмиссаров-иезуитов, да и в Умани, поговаривали, тоже что-то варилось. То есть отпор шаулисам могла давать или Самооборона, или немцы из Фрайкорпс. Это могли быть и американцы из Сто Первой Авиадесантной дивизии, что квартировала в Гданьске и Кенигсберге, а оттуда летала поливать напалмом плантации в маковом треугольнике Бяла Подляска — Пинск — Ковель.
Но это могло быть и банальное нападение на наш местный «Кемикал Банк» или разборы между рэкетирами. Правда, я никогда не слыхал, чтобы у рэкетиров из организации «Наше дело» были МИ-28, но исключить такого было нельзя. Ведь угнал же кто-то в Санкт-Петербурге крейсер «Аврора» и уплыл на нем в туманные дали. Так почему не вертолет? Вертолет все же легче свистнуть, чем крейсер, разве нет?
А, какая разница. Я сунул на голову наушники и врубил уокмен, чтобы послушать «Джули», песню группы «Джизес энд Мэри Чейн», с их нового компакта «Путешествуя», и дал громкость на всю катушку.
Джули, твоя улыбка так тепла,
Щеки так мягки,
Я краснею, думая о тебе.
Сегодня ты выглядишь так,
Что меня бросает в дрожь.
Джули, ты так чудесна,
Так чудесна…
Когда я проходил подворотню, то застал там соседа и дружка — Прусака; он держал за руку свою младшую сестренку Мышку. Я остановился и снял наушники.
— Хей, Прусак. Привет, Мышка.
— Блирррпп, — сказала Мышка и пустила слюнку, потому что у нее разошлась верхняя губа.
— Привет, Ярек, — сказал Прусак. — В шуле топаешь?
— Топаю. А ты нет?
— Да нет. Ты что, не слышишь? — Прусак махнул рукой в сторону Маневки и вообще на север. — Хрен его знает, что из этого получится. Война, братан, на всю катушку.
— Эт'точно, — согласился я. — И слышно, что ударом отвечают на удар. Ху'з файтинг хум?
— Кайне Анунг. Да и какая разница? Но я же не оставлю Мышку одну.
На втором этаже дома из-за открытых балконных дверей были слышны вопли, визги, звуки ударов и плач.
— Новаковский, — объяснил Прусак, проследив за моим взглядом. — Пиздит жену, она записалась в свидетели Иеговы.
— Ясно. И не будешь иметь богов иных, кроме меня, — кивнул я.
— Чего?
— Урпппль, — произнесла Мышка, кривя мордашку и прищурив единственный глаз. Это означало у нее улыбку. Я погладил ее по реденьким светлым волосикам.
Со стороны Маневки раздались взрывы и бешеный лай автоматов.
— Ладно, я пошел, — сказал Прусак. — Мне еще надо окно на кухне скотчем заклеить, а то снова стекло вылетит. Бай, Ярек.
— Бай. Па, Мышка.
— Биирппп, — пискнула Мышка и прыснула слюной.
Мышка некрасивая. Но все ее любят. Я тоже. Ей шесть лет, но никогда не исполнится шестнадцать. Чернобыль, как вы и догадываетесь. Мать Прусака и Мышки как раз лежит в больнице. Нам всем очень интересно, что у нее родится.
— Ах ты сучара! — ревел сверху Новаковский. — Ах ты жидерва! Я эту погань из тебя-то повыбью, макака рыжая!
Я клацнул уокменом и побежал дальше.
Джули, Джули
Мне остается только любить тебя
Надеюсь, что эта любовь не из тех, что умирают
Мне нравится, какая ты сегодня
Джули
Ты так чудесна
Ты — все, что по-настоящему важно
На Новом Рынке людей почти не было. Хозяева магазинов запирали двери на засовы, опускали железные решетки и жалюзи. Работал один только «Макдональдс», потому что «Макдональдс» экстерриториален и неприкосновенен. Как обычно, там сидели и обжирались корреспонденты и тележурналисты со своими группами.
Еще была открыта книжная лавка «Афина», принадлежащая моему знакомому Томеку Ходорку. У Томека я бывал часто, покупал из-под прилавка всякую книжную контрабанду, самиздат и нелегальную литературу, запрещенную Курией. Помимо книгопродажи Томек Ходорек долбался с изданием весьма читабельного и популярного журнала «Ухажер», местной мутации «Плейбоя».
Томек как раз стоял перед лавкой и смывал растворителем с витрины надпись «МЫ ТЕБЯ ПОВЕСИМ, ЖИД».
— Сервус, Томек.
— Сальве, Ярек. Кам инсайд! Есть «Мастер и Маргарита» издательства «Север». Еще «Жестяной барабан» Грасса.
— У меня есть и то, и другое. Еще старые издания. Когда палили, так пахан спрятал. Вот Салман Рушди у тебя имеется?
— Через пару недель получу. Отложить?
— Спрашиваешь. Ну, пока. Бегу в школу.
— А не боишься сегодня? — Томек показал в сторону Маневки, откуда доносился все более громкий обмен залпами. — Плюнь на школу, возвращайся домой, санни бой. Inter arma silent musae.
— Audaces fortuna juvat, — отвечал я без особой уверенности.
— Ер бизнес. — Томек вынул из кармана чистую тряпку, сплюнул на нее и протер витрину до глянца. — Бай.
— Бай.
Перед зданием масонской ложи «Гладиус», рядом с памятником Марии Конопницкой, стоял полицейский броневик с установленным на башенке пулеметом М-60. На цоколе памятника красной краской кто-то намалевал: «УНЗЕРЕ КОБЫЛА», а чуть пониже — «НЕ ССЫ ПРОХОЖИЙ КОБЫЛА НАШ ПРОРОК». Неподалеку от памятника была установлена пропагандистская витрина, а на ней под стеклом — фотографии, изображающие осквернение могилы писательницы на Лычаковском кладбище.
Джули
Ты так чудесна
Так чудесна…
Я пошел по улице Элигиуша Невядомского, бывшей Нарутовича, пробежал вдоль стены неработающей фабрики химволокна. К стене был прикреплен огромный плакат, где-то девять на девять, изображающий покойную мать Терезу. На плакате огромными каракулями из баллончика кто-то намалевал «ГЕНОВЕФА ДУРА». Потом я свернул на улицу, ведущую к Черной Ганче.
И там наткнулся на Белых Крестоносцев.
Их было человек двадцать, все наголо обритые, в кожаных куртках, оливковых футболках, мешковатых серо-зеленых камуфляжных штанах и тяжелых десантных ботинках. Человек пять, вооруженные «Узи» и контрабандными полицейскими «Геклер-Кохами», охраняли мотоциклы. Один малевал звезду Давида на витрине бутика Малгоськи Замойской. Другой, стоящий посреди улицы, держал на плече комбайн «Шарп» и дергался в ритм «Спасителю», хита группы «Мегадет» из альбома «Потерявшиеся в вагине». И песня, и сам альбом были в черных списках.
Остальные Белые Крестоносцы занимались тем, что вешали какого-то типа в лиловой рубахе. Тот выл, вырывался и дергал связанными за спиной руками, а Крестоносцы пинали и били его куда попало, волоча в сторону каштана, где с ветки уже свисала элегантная петля из телефонного провода. На тротуаре валялся звездно-полосатый пластиковый мешок, тут же были раскиданы разноцветные блузки, леггинсы, свитера, упаковки колготок, видеокассеты и камкордер «Панасоник».
Хватит лжи, хватит дерьма
С меня довольно
Меня воротит
От твоих хитрых, ничего не значащих слов
Никогда
Не пробуй меня спасать
Я сделан не по твоему образу…
Белый Крестоносец с «Шарпом» на плече сделал ко мне несколько шагов, загородив путь. Из высокого ботинка выглядывала рукоять тяжелого ножа «Сервайвл». Другие отрезали мне путь к отступлению.
«Прощай, Джули, — подумал я. — Прощай, уокмен. Прощайте, милые мои передние зубы».
— Хей, — заорал вдруг один из Крестоносцев. — Красавчик, ты?
Я узнал его, несмотря на бритую голову и пестрые цирковые тряпки. Это был Мариуш Здун, прозванный Лисой, сын гинеколога, одного из самых богатых людей в городе. О старом Здуне поговаривали, что он состоял в совете «Арт-В Интернешнл АГ», и что ему принадлежат акции в «Четырех Сестрах».
— Отцепись от него, Менда, — сказал Лиса типу с «Шарпом». — Я его знаю, это мой дружбан, нормальный поляк. Вместе в школу ходили.
Это правда, какое-то время Лиса ходил в нашу школу. Я давал ему сдирать. Но без особого эффекта, потому что Лиса еле читал.
Мужик в лиловой рубахе, которого за ноги подтянули к петле, дико заорал, дернулся и вырвавшись из рук, упал на тротуар. Сбившись вокруг, Белые Крестоносцы попинали его ногами и снова подняли.
— Эй! — крикнул один из них, с распятием на шее. — Лиса! Лучше бы помог, вместо того, чтоб базарить с этим чучелом.
Этого я тоже знал. Его прозвали Великий Гонзо, потому что его нос напоминал кран умывальника и был такой же блестящий.
— Ты уж лучше вали, Ярек, — Лиса почесал стриженое темечко. — Лучше свали отсюда.
О да, молитвы и ярость
Ничего, лишь молитвы и ярость
Слишком поздно
Черные псы кружат вокруг
Брызжут слюной
Никогда
Не пробуй меня спасать…
На первом этаже открылось окно.
— Тише! — взвизгнул, высунувшись, старикан с блестящей лысиной. Над его ушами висели две седые прядки, придавая ему вид филина. — А ну тихо! Что за шум? Тут люди спят!
— Отъебись, дед! — прорычал Лиса, размахивая «Узи». — Ну! Заткни хлебало и не пизди!
— Эй, Лиса, повежливей, — одернул его Великий Гонзо, одевая петлю на шею типа в лиловой рубахе. — А вы, земляк, закрывайте окно и идите смотреть телевизор, как положено порядочному земляку! А если что не так, то я сейчас подымусь и оторву вам задницу, так-то.
Филин еще сильнее высунулся из окна.
— Да что же это вы творите, ребята? — крикнул он. — Что это вы делаете? Это что еще за суд Линча? Как так можно? Да разве можно быть такими жестокими? Это же не по-человечески! Не по-христиански это! Ну что он вам такого сделал?
— Магазины он грабил! — зарычал Большой Гонзо. — Спикуль он, роббер, мать его еб!
— Но ведь для этого есть полиция, Городская Стража, опять же Греншутц! Закон…
— Пааамааагитеее! — заорал тип в лиловой рубашке. — Да ради Бога, па-ма-ги-тееее! Спаситеее!
— А-а, русский, — сказал Филин и печально покачал головой. — Ясно.
И он закрыл окно.
— Ты бы шел, Ярек, — повторил Лиса, вытирая ладони об штаны.
Я побежал, не оглядываясь. С северной окраины нарастала канонада. Слышались глухие выстрелы танковых пушек.
— Неееет! — послышалось сзади.
— Польша для поляков! — проревел Великий Гонзо. — А ну-ка, ребята, подвесьте его. Хэнг хим хай!
Мне было еще слышно, как Белые Крестоносцы завели «Мы все преодолеем».
Джули, Джули
Ты так чудесна…
По улице, воняя выхлопными газами, промчался БТР. На броне белой краской было написано «БОГ, ЧЕСТЬ И ОТЧИЗНА». Это означало, что Гражданская Стража бдит, и можно никого не бояться. Теоретически.
Я добежал до перекрестка Урсулинок и Джималы. Тут стоял второй БТР. Еще тут была аккуратная баррикада из мешков с песком и шлагбаум. Баррикада и шлагбаум означали границу. Ну, вы же знаете это: где мы, там и шлагбаум, а где шлагбаум — там и граница. Баррикаду со шлагбаумом охранял взвод добровольцев. Добровольцы, как все добровольцы на свете, непрерывно курили и непрерывно ругались матом. Они были из Крестьянской Самообороны, потому что на их БТРе было написано: НЕ ТЕРЯЙТЕ НАДЕЖДЫ.
— Ты куда, говнюк? — крикнул мне один из стоявших у шлагбаума говнюков.
Я не счел нужным отвечать. Если по дороге в школу отвечать всем патрулям, баррикадам, заграждениям, шлагбаумам и всяким там чек-пойнтам в Сувалках, то хрипота обеспечена на все сто. И я побежал дальше, срезая дорогу через мостки на Черной Ганче.
— Wohin? — заорал на меня из-за немецкой баррикады фрайкорпс, одетый в пуленепробиваемый жилет и вооруженный М-16 с подствольным гранатометом. За ремешок на его шлеме была заткнута пачка «Мальборо». — Halt! Stehenbleiben!
«Лек мих ам Арш», — подумал я и побежал в сторону парка, нашего прекрасного городского парка.
Когда-то, как рассказывал мне покойный дед, наш чудный парк носил имя маршала Пилсудского. Потом, во время второй мировой войны, название поменяли на «Парк Хорста Весселя». После войны покровителями парка стали герои Сталинграда и были ими довольно долго — до тех пор, пока маршал Пилсудский на вышел из опалы, а его бюст не вернулся в парк. Позднее, где-то в 1993, настала Эра Быстрых Перемен, и маршал стал вызывать неприятные ассоциации — он носил усы и устраивал перевороты, в основном в мае, а ведь было уже не то время, чтобы в парке можно было терпеть бюсты всяких там типов с усами, любящих поднимать оружие против законной власти — вне зависимости от результата и времени года. Когда парку присвоили имя Белого Орла, горячо запротестовали другие национальности, которых в Сувалках вагон и маленькая тележка. Протесты возымели силу, и парк стал «Парком Дуа Святого», но после трехдневной банковской забастовки название снова было решено сменить. Кто-то предложил назвать парк Грюнвальдским, но тут заартачились немцы. Предложили дать парку имя Адама Мицкевича, но тут ужу протест выразили литовцы, в связи с надписью-посвящением на проекте памятника: «Польскому поэту». В отчаянии предложили назвать парк Парком Дружбы, но тут запротестовали все. В конце концов парк окрестили именем короля Яна Третьего Собеского, и так оно и осталось, скорее всего потому, что процент турецкого населения в Сувалках ничтожен, а их лобби не имеет никакой пробивной силы. Хозяин ресторана «Истанбул Кебаб» Мустафа Баскар Юсуф Оглу и весь его персонал могли себе бастовать хоть до усрачки.
Сувальскую молодежь не обращала особого внимания на все эти переименования и называла парк по-старому: «спарище», «цеплятник» и «парчок». А тем, кого удивляет весь этот балаган с названиями, советую припомнить, сколько было воплей, прежде чем улица Сельская в Варшаве стала Семечковой. Помните?
Улица Джималы кончалась на Черной Ганче (дальше она называлась уже Бисмарк-Штрассе), а мне надо было повернуть за Дворец Культуры, давным-давно закрытый, пробежать по парковой аллейке, пересечь Аденауэр-Платц и попасть на задний двор школы. Но вот тут мне задали загадку; на бегу я заметил, что Дворца Культуры и нет, а затем попал в какую-то тучу пыли и дыма.
И вот тогда-то я и упал в воронку. Просто по невниманию.
Осмотрелся и вижу — Индюк. Сидит себе, скорчившись, прижавшись к самому краю воронки и прислушивается, как гудят и тарахтят два боевых «Апача», кружащих над стадионом «Остмарк Спортферайн» (быв. спортобщества «Голгофа»). Я подполз тихонечко, ровный грохот крупнокалиберных авиапушек заглушал шелест гравия.
— Привет, Индюк! — заорал я и неожиданно трахнул его по спине.
— О Господи! — взвыл Индюк и скатился на дно воронки.
Он лежал там и трясся, не говоря ни слова и с укором глядя на меня. Только тут мне стало ясно, что я повел себя совершенно по-дурацки, когда стукнул его по спине и заорал. Сами понимаете — от неожиданности он мог и обделаться.
Я выставил голову над краем воронки и осторожно огляделся вокруг. Неподалеку сквозь кусты просвечивала стенка паркового туалета, пестрая от надписей и поцарапанная пулями в каких-то недавних битвах. Никого я не увидел, но оба «Апача» обстреливали восточный край парка, откуда все громче доносились пулеметные очереди и глухие разрывы ручных гранат.
Индюк уже перестал глядеть на меня укоризненно. Правда, несколько раз он довольно гадко обозвал меня, обвинив в активном Эдиповом комплексе и пассивном гомосексуализме, после чего подполз ко мне и выставил башку из воронки.
— Ты чего здесь делаешь, Индюк? — спросил я.
— Да вот, торчу, — отвечал он. — С самого утра.
— В школу опоздаем.
— Обязательно.
— Так может, вылезем?
— Иди первый.
— Нет, ты иди первый.
И вот тогда-то все и началось.
Край парка расцвел феерией ослепительных оранжевых вспышек. Мы оба нырнули на дно воронки, в путаницу проводов телефонного кабеля, которые вылезали из земли, будто кишки из распоротого брюха. Весь парк затрясся от взрывов — одного, другого, третьего. А потом залаяло стрелковое оружие, завыли снаряды и осколки. Мы услышали визг атакующих:
— Лятуууува!
И сразу же после этого грохот ручных гранат, бубнящий голос М-60 и лай АК-74, совсем близко.
— Лятуууува!
— Эт'твои, — прохрипел я, втиснувшись в самое дно воронки. — Дивизия «Пляхавичус». Эт'твои побратимы, Индюк, идут штурмовать наш парк. И что, ты считаешь, что так и надо?
Индюк нехорошо выругался и со злостью глянул на меня. Я расхохотался. Черт, уже год прошел, а меня эта забавная история все еще продолжала смешить. Зато Индюка не переставала злить.
А история, собственно, вот в чем: где-то пару лет назад повелась мода на — как это тогда называлось — корни. Значительная часть обывателей Сувалок и окрестностей, в том числе и семья Индюка, внезапно почувствовала себя литвинами с деда-прадеда — знаете, такими, что вместе со Свидригайлой на Рагнету и Новое Ковно ходили, а с Клейстутом перемахивали Немен, нападая на тевтонов. В заявлениях, подаваемых в Союз Патриотов Левобережной Литвы и Жмуди, повторялись трогательные бредни о любви к бережкам речки Вилейки, к полям с богатствами хлебов, к горяченьким цепелинасам и к Матери Божьей Остробрамской, а также не менее трогательные вопросики, хорошо ли, что Великий Баублис стоит там, где стоит, ибо все дальнейшее счастье семьи будет зависеть именно от этого. Повод для пробуждения патриотизма был весьма прозаичен — литовцы, согласно Положению о национальных меньшинствах, имели кучу привилегий и скидок, в том числе и налоговых, к тому же они не подпадали под Курию.
Целая куча моих дружков по школе внезапно стала литвинами — ясное дело, в результате соответствующих родительских деклараций и заявлений. Чуть ли не каждый день то Вохович требовал, чтобы учителя называли его Вохавичусом, из Маклаковского делался коренной Маклакаускас, а из Злотковского — стопроцентный Гольдбергис. Случались и поэтичные перемены — Мацек Бржезняк, например, путем дословного перевода стал Бирулисом.
И вот тогда-то и началась великая трагедия Индюков. Симпатичная и весьма вкусная птица, давшая семье имя, по-литовски называется Калакутас. Глава рода Индюков, обычно флегматичный и серьезный, пан Адам разъярился, когда ему сообщили, что его просьбу о перемене национальности рассмотрели положительно, но с сегодняшнего дня он должен зваться Адомасом Калакутасом. Пан Адам подал новое прошение, но Союз Патриотов Левобережной Литвы и Жмуди был неумолим и не согласился ни ни какие другие, отдающие полонизмом, мутации, например, Индюкас, Индюкис или Индюкишкис. Предложение натурализоваться в Америке под фамилией Терки, а уж потом вернуться в лоно отчизны Теркулисами, семья Индюков посчитала идиотским, требующим кучу времени и денег. На укор, что сомнения пана Адама попахивают польским шовинизмом, ибо упомянутый «кутас» никакого истинного литовца не оскорбляет и не делает смешным, пан Адам с огромной эрудицией и ученостью обругал комиссию, используя попеременно обороты типа «поцелуйте меня в задницу» и «папуцьок шиекини». Задетая за живое комиссия послала его заявление в архив, а самого Индюка — к черту.
Вот почему никто из семьи Индюков так и не стал Литвином. Вот почему мой одноклассник Лесик Индюк ходил в одну со мной школу. Благодаря этому он и торчал со мной в воронке вместо того, чтобы бегать по парку с АК-74, в мундире цвета дерьма, с гербом «Погонь» на фуражке и медведем дивизии «Пляхавичус» на левом рукаве.
— Ярек? — отозвался Индюк, вжавшись в остатки телефонной будки. — Ну вот скажи, как это… Ты ведь у нас умник, клевер и вообще… Как же это так?
— Что как же это так? — не понял я.
— Ну, ведь тут Польша, правда? Так почему литовцы и Фрайкорпс устроили здесь себе войну? Да еще в самом центре города? Пускай, мать их за ногу, пиздятся у себя в Кенигсберге… А тут ведь Польша!
Я был не особо уверен в правоте Индюка.
Видите ли, дело было так. Вскоре после подписания договора с Германией и создания новой «земли» со столицей в Алленштейне, среди населения общин Голдап, Дубенинки, Вижайны, Шиплишки, Гибы, Пинск и Сейны был проведен плебисцит. Его результаты, как оно обычно и бывает, оказались странными и ни о чем не говорили, так как минимум восемьдесят процентов избирателей не пошло к урнам, правильно понимая, что лучше пойти в кабак. Было совершенно неясно, какой процент населения голосует за Восточную Пруссию, какой — за Северную Польшу, а какой — за левобережную Жмудь или там Яцвингию. Так или иначе, но после плебисцита и месяца не прошло, как границу перешел литовский корпус в составе двух дивизий — регулярной «Гедиминас» и добровольческой «Пляхавичус». Корпусом командовал генерал Стасис Зелигаускас. Литовцы заняли колеблющиеся общины почти без сопротивления, потому что большая часть нашей армии как раз была в Ираке, где исполняла долг Польши перед Свободным Миром, а меньшая часть — демонстрировала мускулы в Цешинской Силезии.
Корпус Зелигаускаса быстро захватил Сейны, но до Сувалок не дошел — его остановили отряды Греншутца и Сто Первая Десантная, квартирующая в Гданьске. Ни немцы, ни американцы не желали терпеть шаулисов в Восточной Пруссии. Польское правительство отреагировало серией нот и направило официальный протест в ООН, на что литовское правительство отвечало, что ему ничего не известно. «Зелигаускас, — заявил посол Литвы, — действует без приказов и совершенно самостоятельно. Вообще все семейство Зелигаускасов, начиная с прадеда — горячие головы, понятия не имеющие о субординации».