* * *
   Внизу, на кухне, Мутти возле раковины чистит картошку. Когда я вхожу, она оглядывается через плечо и возвращается к своему занятию. Гарриет валяется под столом, этакая сарделька с лапками. Брайана нигде не видно.
   – Ты чем там занималась? Судя по звукам, мебель двигала?
   – Ну да.
   – Там, по-моему, и так все неплохо стояло, – говорит она. – Что тебе не понравилось?
   – Мне хотелось, чтобы из постели можно было видеть конюшню, – объясняю я. – И телефонный провод до столика не доставал.
   Все это чистая правда, но мебель я переставила не поэтому. Сама не знаю, что меня на это подвигло.
   Мама не отступает:
   – А с телефоном-то что не так?
   – Мне его к компьютеру было не подоткнуть.
   – A-а… – И она берется за очередную картофелину. – Ну, теперь там все по тебе? Устроилась как следует?
   – Вообще-то не совсем. Еще сумки не разобрала.
   – Присядь пока, я кофе сварю, – говорит она.
   Если учесть ее австрийский акцент, получается не приглашение, а скорее приказ.
   – Да я не очень хочу…
   Я охотно хлебнула бы чего покрепче, но она наверняка сочтет, что для спиртного еще рановато. Я могла бы просто взять и налить себе чего хочется, но к столкновениям с Мутти я пока не готова морально.
   Вместо выпивки я подхожу к раковине и спрашиваю:
   – Тебе помочь?
   – Если хочешь, можешь помочь завести лошадей, – отвечает она.
   Ополаскивает овощечистку и кладет на стол.
   – Сегодня двух конюхов не хватает – болеют.
   – Как скажешь, – киваю я.
   Удивительно, как радует меня любой предлог выскочить из дому.
   – Папа еще лежит?
   – Как раз встает, – говорит она, вытаскивает большую суповую кастрюлю и ставит ее в раковину.
   – Так он может сам себя обслужить?
   – Ему Брайан помогает, – поясняет она, открывая кран.
   – A-а, – говорю я. – Ну да. Ясно.
   Я прикрываю глаза. До меня начинает доходить истинное положение дел.
* * *
   Я иду через столовую и слышу, как пощелкивает лебедка… Внезапно меня охватывает озноб. Я тороплюсь мимо двери и бегу наверх, потирая предплечья, на которых выступили пупырышки гусиной кожи.
   Чуть медлю перед дверью в комнату Евы. Собираюсь с духом. Потом вежливо стучу.
   – Ева, деточка…
   Молчание.
   Я стучу снова.
   – Ева, – говорю в щелку. – К тебе можно?
   В ответ раздается нечто неразборчивое.
   – Деточка, я не расслышала. К тебе можно?
   – Сказано же – мне без разницы!
   Распахиваю дверь. Она ссутулилась на краешке кровати – мрачная, одинокая и несчастная. Рюкзачок валяется под ногами, на щеках – потеки недавних слез. При виде меня она сердито шмыгает носом.
   Я подсаживаюсь к ней, матрас подается под нами, и я оказываюсь даже ближе, чем рассчитывала. Наши плечи соприкасаются, и Ева отшатывается.
   Я спрашиваю:
   – Тебе нравится комната?
   Она передергивает плечами.
   Я продолжаю:
   – В окошко видно пастбище. Так славно наблюдать за лошадьми…
   Молчание.
   – Я сейчас пойду их заводить. Не хочешь со мной?
   – Нет! – Она в ярости. – Я домой хочу!
   – Я знаю, деточка. Дело в том, что бабушка и дедушка нуждаются в нас.
   – Ну и надолго это?
   – Не знаю, – отвечаю я.
   Мне очень хочется обнять ее, я же вижу, как тяжело она переживает переезд.
   Она вдруг спрашивает:
   – Дедушка умирает?
   Помедлив, я все-таки отвечаю:
   – Да, милая. Боюсь, что так.
   Она тотчас задает следующий вопрос:
   – И после этого мы вернемся домой?
   Я зажмуриваю глаза, борясь с физиологическим отторжением. Вот это эгоизм!
   – Может быть, – отвечаю я, выбирая слова. – Точно еще не знаю.
   – Ну так ты как хочешь, а я вернусь, – говорит она. – Вот стукнет мне шестнадцать, сразу уеду.
   Я медленно киваю, выражая возмущение лишь шумным выдохом. Поскольку говорить больше нечего, я легонько хлопаю себя по коленкам, словно точки ставлю, и выхожу вон.
* * *
   Пару минут спустя я шагаю по подъездной дорожке. Лошади собираются возле ворот левад и бродят туда-сюда, с нетерпением ожидая вечернего кормления.
   Конюшня в самом конце пути. Отсюда она кажется величественной, как Нотр-Дам. Это и вправду крупное здание, нижняя часть его из камня, а верхняя – из дерева, выкрашенного белым. В плане оно имеет крестообразную форму, что опять-таки роднит его с собором, только вместо алтаря здесь – крытый манеж олимпийских размеров. Все выглядит безлюдным, хотя, бросив взгляд на парковку, понимаешь, что это не так.
   За конюшней расположены еще два открытых манежа – один для прыжков, другой гладкий. Дальше простираются заросшие лесом холмы, они окружают всю ферму. Осенью от них глаз не оторвать, так пылают оттенки алого, оранжевого и золотого, – но сейчас ранняя весна, и на голых ветвях – лишь первое обещание зелени.
   Я и пяти минут снаружи не пробыла, но у меня уже замерзли пальцы и нос. Надо было взять курточку. Я оставила ее на кухне и хотела вернуться, но, едва открыв дверь, заметила спинку электрического инвалидного кресла отца. И, не добравшись до кухни, потихоньку выскользнула обратно через парадную дверь…
   Я подхожу к двери конюшни, оттуда появляется работник. Он несет чембур, волоча его по земле. Он не здоровается со мной. И я с ним не здороваюсь.
   Основная часть здания состоит – если продолжить церковные ассоциации – из двух «нефов» с денниками. Их разделяет узкий темноватый коридор. При денниках – коробки со щетками, подставки для седел, на крючках висят уздечки. Боковые, так сказать, приделы – короткие концы креста – приютили денники поменьше, предназначенные для лошадей школы. Летом здесь жарковато, потому что потолок ниже. Иерархия сказывается на оплате: маленькие денники стоят дешевле, но в каждом имеется окошко. Некоторая доплата позволит пользоваться большим денником в главной части конюшни. Доплатите еще – и получите большой денник с окошком. Ну а самые лучшие и дорогие денники расположены в центре креста. В наружных стенах есть окошки, а решетчатые двери выходят на развязки для мытья и крытый манеж. Таким образом, содержащиеся здесь лошади нисколько не страдают от скуки.
   В большинстве денников сейчас пусто, впрочем, я прохожу несколько таких, чьи обитатели совсем не выходят наружу. Это – шоу-лошади, их хозяева спят и видят своих питомцев элитной породы. Шкурки у них – волосок к волоску, и, соответственно, на улице им нечего делать. Не дай бог, их там укусят или лягнут, или просто в грязи вываляться захочется…
   Я прохожу мимо бывшего денника Гарри…
   Нет, не так. Я дохожу до бывшего денника Гарри – и все, дальше двигаться не могу. Я смотрю в сторону манежа, но и так чувствую – Гарри здесь! Его присутствие подобно облаку, щедро заряженному электричеством, оно клубится и затягивает меня, как водоворот…
   Наконец я заставляю себя повернуть голову и обнаруживаю в деннике белоснежного андалузца. «Осторожно, строгая лошадь! – гласит прикрепленная к двери табличка. – Жеребец! Не выпускать!»
   Блестящие черные глаза разглядывают меня с нескрываемым любопытством. В отверстие над кормушкой просовывается нос, опять-таки черный. Челка у коня волнистая и внушительно длинная.
   Я протягиваю руку – почесать ему под подбородком, но роняю ее, так и не прикоснувшись. Секунду он ждет, может, я передумаю и все-таки приласкаю его, потом ему становится скучно. Он фыркает и отворачивается к рептуху с сеном.
   Я иду дальше.
   На подходах к арене я слышу голос из динамиков:
   – Нет, не так. Поднимай его в галоп, не играй в гляделки. Он отлично знает, как это делается, просто не давай ему сачковать. Давай, давай, он у нас малость ленивый…
   Французский акцент. Во дела! Папа никогда не нанял бы тренера-француза. Он всегда верил только в немецкую школу езды, это у него была прямо религия. Совершенство в любой мелочи, строго регулярные тренировки, вылизывание элементов. Шесть шагов в каждой четверти двадцатиметрового круга, восемь темпов в полном пируэте на галопе. Ни больше ни меньше!
   Но в манеже звучит французский акцент, и преподают там в традициях французской школы. Я проскальзываю в комнату отдыха и сажусь у окошка. Здесь сидят несколько родителей, они дожидаются окончания смены. Когда я вхожу, все оборачиваются, но никто не спешит поздороваться, и за это я благодарна. Я быстро оглядываю стены, сплошь увешанные моими конными портретами, и забиваюсь в уголок, жалея, что у меня нет шапки-невидимки.
   По ту сторону манежа выстроены шесть лошадей, всадники стоят рядом, держа их под уздцы. Посередине – еще одна лошадь. Ученица гоняет ее на корде под наблюдением инструктора.
   Конь – рослый темно-гнедой мерин, похожий на английского чистокровного, хотя, может быть, и не без примеси более тяжелой породы. На нем двойная уздечка с трензелем, мундштуком и подбородочной цепочкой, поводья перекручены и обернуты вокруг шеи, чтобы не попали под ноги. Корда продета в кольцо трензеля и пристегнута к внешней пряжке подпруги. Конь идет по кругу легким галопом, ученица держит корду в одной руке, а в другой – длинный кнут.
   – Вот так, а теперь рысь, – говорит инструктор.
   Он стоит к окошку спиной, глядя на ученицу и лошадь. Волосы у него светло-каштановые, длинные и густые, собраны в хвост на затылке. Он не очень высокого роста, но, как и мой отец, восполняет это крепким атлетическим сложением. Он делает три широких шага назад и один вбок, но я по-прежнему не вижу лица.
   Ученица трижды легонько дергает корду, и лошадь переходит на рысь. Потом девушка собирает корду, подводя к себе лошадь, пока наконец мерин не останавливается подле нее. Вскинув голову, он раздувает ноздри. Ученица говорит что-то инструктору, но я не слышу. Микрофон только у него.
   – Глупых вопросов не бывает, – говорит он. – Только глупые ответы.
   Положительно, он начинает мне нравиться.
   Ученица возится с боковым поводом, отстегивая его от седла и перенося на трензель. Конь тут же выгибает шею.
   – Вот видишь? – говорит тренер, отступая, чтобы ученица могла вновь воспользоваться кордой. – Он всю дорогу знал, что нужно делать. В том числе и как голову держать. Твоя задача – заставить его все это делать, когда сидишь наверху. Напоминай ему, где должна быть голова. А теперь рысью… марш!
   Конь поднимается в рысь, постепенно расширяя круги. Девушка сбрасывает с руки кольцо за кольцом.
   – Хорошо, – хвалит тренер. – Молодец. Лошади должно нравиться то, что она делает, пусть она работает с охотой. Вот так, а теперь галоп… Так, так, круг поменьше… Галоп, галоп, галоп… Отлично! А теперь круг пошире – и рысь! Ну что, заметила, что боковой повод был длинноват? При переходе на рысь конь нос задирал…
   Снова остановив мерина, девушка подтягивает повод. Инструктор подходит и жестом велит ей отойти. Теперь я вижу его лицо, сперва в профиль, а потом и анфас – он обходит коня. У него правильные мужественные черты. И длинные усы, которых я, право, как-то не ожидала.
   Он отстегивает корду и просит ученицу принести выездковый хлыстик. Сбегав к стойке возле стены, она ждет, пока он разбирает поводья. Потом он берет хлыстик – и она отходит подальше.
   Он стоит у левого плеча лошади, внутренний повод держит у самого трензеля, а внешний, перекинутый через холку рослого мерина, – в той же руке, что и хлыстик. Он смотрит в какую-то точку на груди лошади, а потом щелкает языком. Мерин охлестывает себя хвостом и вскидывает голову. Тренер вновь щелкает языком и касается хлыстиком лошадиного бока. Мерин мгновенно брыкает в сторону.
   Я перестаю дышать. Мой отец никогда бы такого не потерпел, но этот человек остается невозмутимым. То есть он вообще никак не реагирует. Продолжая смотреть в ту же точку, он опять щелкает языком, и конь брыкает.
   На сей раз человек подходит к голове лошади. Какое-то время он просто стоит неподвижно, потом кладет ладонь на лоб мерину. Конь упирается ему в руку, вскидывая морду – раз, другой, третий, – и затем его голова медленно опускается.
   Теперь, когда человек снова оказывается у плеча, мерин принимается плясать, двигаясь вокруг него боком, словно вокруг столба. Движения у коня плавные, собранные, передние и задние ноги пересекаются на каждом шагу…
   Господи Иисусе! Мне не хочется даже моргать, до такой степени я боюсь что-нибудь пропустить.
   – Этому малому требуется уйма работы в руках, – говорит тренер ученице. – Ему это не нравится, он все время спрашивает: «А мне точно надо это делать?» – и ответ должен быть: «Да», но лучше, чтобы он сам этого захотел. Твоя задача – сделать так, чтобы он захотел!
   По разговору похоже, что сейчас он вернет коня ученице. Я направляюсь к выходу, но у самой двери оглядываюсь еще раз.
   Тренер сел в седло, и как же преобразился под ним конь! Он подобрал под себя зад, выгнул шею, как бы даже стал выше ростом. Он отлично сбалансирован и идет в поводу, хотя рука у всадника очень мягкая – поводья чуть ли не провисают. Я зачарованно гляжу, как они исполняют пиаффе – собранную рысь на одном месте – и всадник посылает его в пассаж, причем заметить движение его рук или ног почти невозможно. Ну да, он, конечно, красуется, но… почему бы и нет?
   Человек и лошадь движутся в превосходном единстве, как бы перетекая из одного элемента в другой. Пируэт на галопе, полупассаж с менкой на галопе, после чего – великолепно, невозможно – каприоль. Конь взвивается в воздух и волшебным образом зависает, а в высшей точке полета задние ноги еще и выстреливают назад.
   Я прирастаю к месту. Ученица глазеет так, словно Господа Бога увидела.
   – Нужно заставить его идти плечом внутрь, опять и опять, – говорит тренер так, словно ничего особенного не произошло.
   – Вот видишь? Он все умеет, он просто лентяй, – продолжает мужчина, не прерывая блистательного выступления. – Он знай придуривается, дескать, «Ой, я не знаю, я не умею», но на самом деле просто сачкует.
   Остановив мерина, он блаженно улыбается ученице. Потом элегантно перекидывает правую ногу через седло и пропадает из виду.
   Я смотрю на часы. Сейчас без пяти, значит, смена заканчивается. Меня охватывает внезапное смущение, и я выхожу наружу – заводить лошадей.
* * *
   – A-а, вот и ты, – говорит Мутти, когда я переступаю порог.
   Она возится в кухне, собирает вилки с ложками и салфетки.
   – Сейчас будем ужинать. Позовешь Еву?
   Я зову, и она спускается, по-прежнему хмурая и молчаливая. Вместе мы входим в рабочий кабинет, ныне превращенный в столовую. Из него убрана большая часть мебели, но все равно в комнате тесновато.
   Папа сидит во главе стола, и при виде его у меня перехватывает дыхание. Он никогда не был крупным мужчиной – достаточно сказать, что свою карьеру он начинал как жокей, – но плечи у него широкие, и крепкая мускулатура делала его внушительным, успешно скрадывая небольшой рост. Теперь руки и ноги вялые, исхудавшие, почти бесплотные. По крайней мере, руки точно, ног я не вижу – они под столом. Тесемка поперек груди помогает ему прямо сидеть в кресле. Кожа у отца стала восковой, она плотно обтягивает череп. Он выглядит маленьким и хрупким, точно воробышек…
   – Здравствуй, папа, – говорю я.
   Я очень стараюсь следить за собой, но все равно голос срывается. Я заставляю себя подойти к нему, надеясь, что обуревающие меня чувства не очень отражаются на лице. Я наклоняюсь обнять его. Надо еще сообразить, как бы сделать это. В итоге я просто обхватываю костлявые угловатые плечи и прижимаю его лицо к своему. Кожа дряблая и прохладная, ключицы так и торчат…
   – Хорошо, что ты приехала, Аннемари, – говорит папа.
   Голос еще более медлительный и скрипучий, чем раньше. Я отлично слышу, с каким усилием дается ему каждое слово – и дыхание, и артикуляция. У меня самой спазмы стискивают все мышцы гортани.
   Я выпрямляюсь. Голова закружилась, перед глазами вспыхивают маленькие звездочки. Я прикрываю глаза, ожидая, пока восстановится кровообращение.
   – Ева, – говорю я. – Иди поздоровайся с дедушкой.
   Она стоит столбом, глаза у нее круглые, губы дрожат.
   Я остро жалею, что мы не одни в комнате и не можем дать волю ужасу и сожалению, которые так пытаемся скрыть.
   Наедине мы оплакали бы гибель этого еще живущего человека, не оскорбив и не унизив его. Впрочем, глупо было бы предполагать, будто он не в курсе происходящего. Мой папа всегда был в курсе всего.
   – Да ладно тебе, – говорит он. – Аннемари, отстань от девочки.
   Входит Мутти. В одной руке у нее блюдо, в другой глубокий казан. Я выхватываю у нее и то и другое.
   – Дай-ка мне, – говорю я и ставлю посуду на стол. – Есть еще что нести?
   – Есть, – говорит она. – Еще салат, хлеб и вино.
   – Ева, – зову я, – не поможешь?
   Я еще не окончила фразы – она бросается следом за мной.
   На кухне я заключаю ее в объятия. Она закидывает руки мне на шею и жмется ко мне, всхлипывая. Это плач раненого животного, исходящий откуда-то из глубины естества. Я потрясена нашими объятиями. Я и не упомню, когда бы она стерпела от меня что-то подобное.
   – Вот так, милая, – говорю я, гладя ее по голове. – Видишь, как получается… Тихо, деточка, не надо, чтобы он слышал…
   Мы стоим так несколько минут. Потом Ева отстраняется, вытирая глаза. Если у меня они такие же красные, мы вряд ли скроем, как сообща лили слезы, уединившись на кухне. Да ладно, они наверняка и так поняли. Наверняка.
   Мы молча забираем хлеб, салат и вино и возвращаемся в кабинет.
   И тут я замечаю еще один прибор. Я спрашиваю:
   – Мы что, ждем кого-то?
   – С нами обычно ужинает Жан Клод, но он только что позвонил, сегодня не сможет.
   – Жан Клод?..
   – Тренер.
   – Он здесь живет? – спрашиваю я и слишком поздно замечаю нотку оскорбленного достоинства в собственном голосе.
   – Он живет в комнате над амбаром, – говорит папа. – Ему пришлось переехать поближе к месту работы, и с нашей стороны было логично предложить ему эту комнату.
   Когда он начинает говорить, я поворачиваюсь к нему, потом инстинктивно отвожу глаза. Меня тут же окатывает жутким стыдом, но повернуться обратно никак невозможно. Это значило бы окончательно все испортить.
   Мутти берет тарелку и протягивает Еве. Ева смотрит на нее, но не отрывает рук от коленок.
   – Я мяса не ем, – говорит она.
   – Еще как ешь, – говорит Мутти и тычет в ее сторону тарелкой. – Давай бери.
   – Нет, я правда вегетарианка.
   – Что за чепуха еще! – говорит Мутти. – Растущей девочке вроде тебя необходимы белки!
   – Я их из других источников получаю, – говорит Ева.
   Она старается отвечать спокойно и вежливо, но к тарелке по-прежнему не прикасается.
   – Чушь! – говорит Мутти.
   Накалывает вилкой телячью котлету и отправляет Еве в тарелку. Та начинает мрачнеть.
   Я вмешиваюсь:
   – Вообще-то мы поддерживаем Еву в ее отказе от мяса.
   Мутти поднимает бровь:
   – Мы?..
   – Я поддерживаю Еву, – повторяю я громко. – И если она не хочет есть мясо, никому не следует ее заставлять. Милая, давай поменяемся…
   И я протягиваю Еве свою тарелку, а она отдает мне свою. Она держит ее за самый краешек, подчеркивая свое неприятие мясного.
   – Чего только не выдумает молодежь, – бормочет мама вполголоса. – Сегодня вы не едите мяса, завтра заявите, что безнравственно носить натуральную кожу, а послезавтра потребуете выпустить всех лабораторных крыс. Так дело пойдет, и верховая езда окажется под запретом…
   Ева краснеет, как свекла.
   – Естественно, я против вивисекции, – произносит она. – Это чудовищно! Это злодейство!
   Мутти переспрашивает:
   – Виви… кто?
   Господи Иисусе, моя бедная мама не подозревает, во что ввязалась.
   – У Евы есть право на свое мнение, – говорю я. – Как и у тебя – на свое.
   Мутти оборачивается ко мне, и я жду, что вот-вот разверзнутся небеса, но тут звонит телефон. Еще секунду она испепеляет меня взглядом, потом выходит из комнаты.
   – Держи, Ева, – говорю я, передавая ей картошку.
   – Пусть поест еще салата, – говорит папа. – И хлеба. Надо же мяса нарастить на костях. Ну там или хлеба…
   Я смотрю на него и вижу, что уголки его рта кривятся в жуткой гримасе. Это он пытается улыбаться.
   – Спасибо, папа, – говорю я.
   Я опускаю глаза, часто-часто моргая – изо всех сил стараюсь не разреветься.
   – И что ты думаешь о нашем новом тренере?
   Я с силой прижимаю пальцами уголки глаз. Мне кажется, что, если прижать их вместо того, чтобы промокать салфеткой, слезы будут не так заметны.
   – Ну… – Я шмыгаю носом. – По-моему, он очень хорош. Я немного посмотрела на него после обеда. Он подсаживался на одного из частных коней…
   – Знаешь, а он ведь француз.
   – Да, папа. Я заметила.
   – Это твоя мать его наняла.
   Я выдавливаю из себя смешок.
   – Этим все объясняется. Он долго здесь работает?
   – Месяца два, – говорит папа.
   Неловкой рукой он тянется за салфеткой и с огромным трудом отрывает ее от стола. Движение начинается от плеча – только так ему удается задействовать всю руку.
   – Он тебе нравится? – спрашиваю я, следя за салфеткой.
   Я никак не могу решить, помочь ему или притвориться, будто ничего не замечаю. Я словно иду по минному полю – как бы не наступить не туда.
   – Он и правда неплох, – говорит папа, наконец-то дотянувшись салфеткой до уголка рта. – С лошадьми, правда, слишком уж цацкается. Все эти современные веяния…
   – Тогда зачем вы его наняли?
   Его плечи странно дергаются. Я успеваю решить, что это судорога боли, и вдруг понимаю – он просто пытается пожать ими.
   – Он твоей маме понравился. Ей, собственно, в случае чего и расхлебывать предстоит.
   Бутылка вина еще не распечатана, и я берусь за нее. Я как раз усаживаюсь на место, когда возвращается Мутти.
   – Кто звонил? – спрашивает папа.
   Мама неодобрительно косится на винные бокалы, потом вновь садится около папы.
   – Дэн, – говорит она.
   Я быстро вскидываю взгляд. Она смотрит в мою сторону, прямо истекая самодовольством.
   Не может быть!
   – Неужели Дэн Гарибальди? – спрашиваю я и соображаю, что проглотила наживку.
   – А вот и может. Это звонил Дэн Гарибальди.
   – С какой стати?
   – А почему бы и нет? Он – наш ветврач.
   Я хмурюсь. Я-то приняла как должное, что Дэн позвонил, узнав от мамы о моем возвращении. К тому, что у него и моих родителей были какие-то отношения помимо меня, я была не готова.
   – Вот уж не знала, – отвечаю я смиренно.
   – Правильно, откуда бы тебе.
   – Хватит, Урсула, – говорит папа.
   Он раздраженно отмахивается рукой и тянется к ложке. Я только теперь замечаю, что это единственное приспособление для еды подле его тарелки. Он мучительно медленно обхватывает ее пальцами, после чего останавливается передохнуть. Какой борьбой достается ему каждый кусочек, отправленный в рот! Я вновь отвожу глаза. Я не в силах на это смотреть.
   Когда он наконец справляется с едой, Мутти подносит ему ко рту бокал. Он отпивает, и она ставит бокал обратно на стол, не уронив ни капли. Они успели так приспособиться, что даже не смотрят ни друг на друга, ни на бокал.
   Папа спрашивает:
   – Так зачем он звонил?
   – Он приобрел лошадь на аукционе и хочет, чтобы мы на нее посмотрели. И ты тоже, Аннемари.
   Я говорю:
   – Так ты все-таки сказала ему, что я приехала.
   – Конечно сказала. Ты ведь уже здесь. Или это надо было в большой тайне хранить?
   Я смотрю на ее поджатые губы и стремительно превращаюсь из взрослой самостоятельной женщины в нашкодившую девчонку. Кажется, мельчайшие движения – чуть напряглись губы, едва заметно подался вперед подбородок, – и вся взрослость опадает с меня, точно береста с березки. С губ готова сорваться какая-нибудь колкость, но я вовремя замечаю взгляд Евы – она ждет, как я отреагирую. Она опять согнулась крючком, теребит вилкой салат и усиленно изображает скуку, но я-то вижу, до какой степени ей интересно.
   И я говорю:
   – Да ни в коем случае. Мне, в общем-то, все равно, кому об этом известно. А что за аукцион?
   – Дэн заведует центром по спасению лошадей. Они каждый год посещают откормочные площадки и спасают от бойни жеребят, сколько удается. А потом передают их новым владельцам.
   Вместо того чтобы впасть в умиленное восхищение, я еще больше раздражаюсь. Такое впечатление, что Мутти тычет меня носом в своего драгоценного Дэна, чтобы я видела, какой он хороший. Дэн у нас ветеринар. Дэн у нас святой заступник бедных лошадок. А ты, Аннемари, чего в жизни достигла? Ну-ка? Чем похвастаешься?
   Я молча жую, глядя в тарелку. Но было бы наивностью ждать, что Мутти просто так с меня слезет.
   И конечно, я оказываюсь права.
   – Неужели тебе не любопытно? – спрашивает она через минуту.
   – В смысле?
   – В смысле, женат он или нет? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?
   Я бросаю вилку и в упор смотрю на нее, склонив к плечу голову.
   – Ладно, Мутти, – говорю я, складывая на груди руки. – Он женат? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?
   Она награждает меня острым взглядом – в том смысле, что ее нос и подбородок разом заостряются, – и отворачивается, рассердившись.
* * *
   Поверить не могу, что она достала меня так скоро и с такой легкостью. Все должно быть не так! Каждый раз, когда я приезжала домой – а происходило это нечасто, как она первая поспешила бы заявить, – я заранее преисполнялась решимости, что уж на этот раз точно заставлю ее обращаться со мной как со взрослой. Ни за что не буду вести себя по-девчоночьи. И что? Всегда все кончалось одинаково. А если мы так себя ведем соответственно в тридцать восемь и шестьдесят семь лет, что будет в подобном возрасте у нас с Евой? Есть ли надежда?..