– Ой, Мама Девочка, терпеть не могу, когда ты говоришь так: и люблю, и ненавижу.
   – Но ведь это правда, Кузнечик. Да, я люблю Нью-Йорк, но я его также ненавижу.
   – Почему?
   – Потому что это так на самом деле. Только никто не хочет признать этого, но все равно это так. Центральный парк я знала еще тогда, когда не умела говорить. Я люблю его и ненавижу и хочу, чтобы весь мир стал лучше.
   – Лучше чем что?
   – Чем то, что он есть.
   – А что он есть?
   – Нечто печальное и несуразное.
   – И нет, очень веселое!
   – Хорошо, пусть веселое. Неужели ты не видишь, Лягушонок, как я боюсь?
   – Чего?
   – Себя. Того, как я живу. Как долгое время жила. Как у меня все получается. Как я исковеркала свою жизнь – все свои тридцать три года.
   – Тридцать три? Но ведь тебе двадцать один!
   – Ох, Лягушонок, ты мой друг, мой преданный друг, но все равно я боюсь.
   – Не бойся, Мама Девочка!
   – Боюсь, что ты будешь жить той же жизнью, что и я, потому что я твоя мать и ты все время со мной.
   – А я хочу жить такой жизнью!
   – Вот это и плохо, Лягушонок.
   – А что хорошо?
   – Сама не знаю. Если бы я только знала! И никто из моих знакомых не знает. Никого из нас не радует жизнь, которую мы ведем, но как изменить ее, никто понятия не имеет. Вчера в это время мы были в Калифорнии – а где мы теперь?
   – Здесь, в прекрасном Центральном парке!
   – Зачем?
   – Чтобы ты поступила в театр и стала знаменитостью.
   – Ох, Лягушонок, мне от себя тошно. Мне кажется, что я абсолютно бездарна.
   – Что ты, Мама Девочка, ты великая актриса!
   – Для тебя – может быть.
   – А мне, если хочешь знать, не так уж легко понравиться. Не будь ты великая актриса, ты бы никогда не смогла так ловко обманывать меня – я бы всегда замечала. Вот увидишь, у тебя будет очень хорошая роль.
   – Но я завтракала с лучшим режиссером на свете, и он не предложил мне никакой роли, даже крошечной, и теперь он приглашает нас на завтрак специально для того, чтобы познакомиться с тобой. Ты хочешь играть на сцене?
   – Ой, что ты! Я совсем не умею, я еще маленькая.
   – Он и хочет, чтобы ты сыграла маленькую девочку, вроде себя самой, так что особенно придумывать тебе не придется. Тебе надо будет только запомнить, когда что делать и говорить, – вот и все.
   – Не хочу.
   – Определенно?
   – Мама Девочка, а ты хотела бы, чтобы я играла?
   – Не знаю. Я растеряна. Мне всегда страшно не нравились матери, которые выпускают своих детей на сцену, превращают их в маленьких обезьянок и живут на их заработки, но теперь – не знаю. И потом, у меня нет никакого желания прятать от тебя необыкновенную жизнь…
   – А где она?
   – На сцене.
   – А где будешь ты?
   – О, где-нибудь на задворках, как все матери маленьких монстров, выступающих на сцене.
   – Мама Девочка!
   – Я не имею в виду тебя, Лягушонок. Я говорю про бедных матерей и их бедных, несчастных детей. Сама мысль о том, чтобы выпустить ребенка на сцену, меня возмущает, но ведь никуда не денешься: есть много великолепных пьес, где без детей не обойтись, и кто-то ведь должен играть их? Просто не знаю.
   Мы дошли до пустой скамейки и сели. Я взяла Маму Девочку за руку, почти такую же маленькую, как моя, и крепко-крепко ее сжала, потому что Мама Девочка была очень расстроена, а мне хотелось, чтобы это поскорее прошло.

Сумасшедший колибри

   В Нью-Йорке было очень жарко, даже в Центральном парке, даже под конец дня. Когда мы сели на скамью, я увидела куст с длинными желтыми цветами, а потом увидела колибри, он сунул свой длинный клюв, похожий на иголку, в цветок и будто повис в воздухе, махая крылышками так быстро, что нельзя было даже рассмотреть, – просто облачко. А потом как подпрыгнет вверх, словно испугался чего-то, но, наверное, все-таки не испугался, потому что тут же упал к другому цветку и снова сунул в него клюв и повис в воздухе, и начал доставать из цветка духи. Доставал он недолго и снова сорвался с места, будто у него очень срочное дело, но только на этот раз полетел не вверх, а в сторону, повис на миг в воздухе и упал к новому цветку.
   Почему колибри летит в одну сторону, а не в другую? Куст был весь в цветах, сплошь. Неужели колибри чувствует на расстоянии, в каких из них больше всего духов?
   И снова метнулся, теперь – на другую сторону куста, так что его стало почти не видно, но немножко я все же видела – его хвост, который двигался так же быстро, как крылья.
   Он был красивым маленьким существом, этот колибри, но как он мог летать так быстро все время? Неужели он все летает, летает и никогда не останавливается? Нет, все-таки остановился, встал, как любая другая птица, двумя ножками на голый сучок куста – и все вокруг тоже перестало двигаться. Так он стоял, и теперь я увидела его по-настоящему, и он был просто очень маленькой длинноклювой птичкой, а не быстрым непоседой, которым был только за секунду до того. Но простоял он недолго – сколько нужно, чтобы досчитать до трех, а потом снова принялся за работу: начал сновать туда-сюда, и все как-то быстро, по-сумасшедшему и совсем непонятно.
   Я крепко сжала руку Мамы Девочки. Она посмотрела на меня и спросила:
   – Что с тобой, Лягушонок?
   – Колибри. Посмотри на него.
   – Где?
   – Да вон, на том кусте с длинными желтыми цветами.
   Мама Девочка посмотрела и сказала:
   – Ой, до чего же он красивый! Ой, как я их люблю!
   – Не сошел ли он с ума немножко?
   – Почему?
   – А ты посмотри на него хорошенько: все время срывается с места, остановится у цветка, попьет духов, а потом вдруг метнется и умчится, будто что-то его напугало, но на самом деле ничего его не пугало. И только и делает, что останавливается и пьет из другого цветка. Почему он не переходит на соседний цветок, а мечется туда-сюда?
   – Должно быть, у него есть на это причины, – ответила Мама Девочка.
   Она снова стала смотреть, а потом снова сказала те же слова.
   – Тебе грустно, Мама Девочка?
   – Ой, что ты, Лягушонок! Это просто стыд, что тебе приходится из-за меня переживать. Правда, мне грустно. А тебе?
   – Мне грустно.
   – Очень хорошо, потому что я ведь для того и живу, чтобы веселить тебя, когда тебе грустно. Чего бы ты хотела?
   – Просто грустить.
   – И не хочешь быть веселой?
   – Если, как ты говорила, весь мир, и ты тоже, нечто грустное и несуразное, то пусть я тоже буду такая.
   – Но ты не должна стараться быть грустной, это наступает само собой.
   – Ничто не наступает само собой.
   – Грусть – наступает.
   – Ну а у меня не так: мне надо стараться, тогда она наступит.
   – Значит, ты не грустишь по-настоящему.
   – Еще недавно, правда, было так, но теперь – по-настоящему.
   – Как это у тебя получилось?
   – Благодаря колибри. Я подумала, что я колибри. Сначала было очень весело, я стала такая быстрая, свободная и чувствовала себя просто замечательно. Но скоро я устала быть такой маленькой, суетливой и сумасшедшей. Устала срываться с места и носиться во все стороны. Устала пить из длинных желтых цветов. Устала от всего – и тогда я начала грустить и скоро стала очень грустная.
   – Что ж, наверное, и вправду можно захотеть – и загрустить.
   – А вот сейчас я захочу – и перестану грустить.
   – Как?
   – Начну думать, что я не колибри и грустить мне нечего.
   – Хороший способ.
   – Вот уже не грущу. Но подожди, кажется, снова захотелось грустить.
   – Не придумывай, пожалуйста, – сказала Мама Девочка. – Пойдем-ка лучше поедим где-нибудь. Может, в «Автомат»?
   – Конечно, только пойдем туда попозже.
   – Все-таки когда?
   – Когда стемнеет.
   – В августе темнеет не раньше восьми, Лягушонок, а по-настоящему – так в половине девятого.
   – А сейчас сколько?
   – Без пяти восемь.
   – Ну, тогда я не хочу есть, пока не стемнеет совсем.
   – Ты просто не хочешь есть – и все.
   – Нет, хочу.
   – Что именно?
   – Суп.
   – Почему вдруг суп?
   – Овощной суп.
   – Хорошо, овощной суп – но почему?
   – Я ужасно люблю суп, особенно овощной.
   – Если ты так любишь его, почему ты никогда мне об этом не говорила? Я могла бы покупать тебе в бакалее чу́дные овощные супы, самые разные. Почему ты мне никогда этого не говорила?
   – Я просто не думала, что тебе это интересно. Я ведь не сказала ничего особенного?
   – Когда это говоришь ты – еще какое особенное! Может быть, ты, если начнешь есть много супа, хоть немного прибавишь в весе.
   Постепенно дневного света не стало, а стало темно, и тогда Мама Девочка спросила:
   – Ну а теперь мы пойдем поесть?
   – Пойдем, – сказала я, и мы встали и зашагали к выходу из парка.

О голуби, о люди, о маленький мальчик

   Лучше всего в Нью-Йорке летним вечером, таких вечеров не бывает больше нигде. Жара стоит страшная, уже темно, а от всего по-прежнему пышет жаром – от тротуаров, от домов, от людей, прямо видишь, до чего некоторых одолевает жара – это видно по их лицам и по тому, как они ходят, стоят и ждут.
   На другой стороне улицы, напротив парка, на самом углу Седьмой авеню, стоял и ждал мужчина с тележкой. Ему было очень жарко. Он вытащил из заднего кармана брюк большой синий платок и стал вытирать им лицо, а когда закончил, увидел нас с Мамой Девочкой и сказал:
   – Купите что-нибудь вашей девочке.
   Мама Девочка остановилась и посмотрела, что у него в тележке, а там был арахис в скорлупе, семечки подсолнуха, кедровые орехи и три или четыре сорта леденцов.
   – Собственно говоря, – сказала Мама Девочка, – для всего этого сейчас слишком жарко – но уж ладно. Чего бы ты хотела, Одуванчик?
   – О, – сказала я, потому что даже и не знала. Вообще-то мне не хотелось ничего из того, что у него было, но и не хотелось его огорчать. Я на все посмотрела, но все, казалось, изнывало от жары, и я просто не могла выбрать. Наконец я решила: пусть Мама Девочка что-нибудь купит у него сама, потому что ему очень жарко, и у него тележка, а на ней – все эти вещи, которым тоже жарко, и сейчас вечер, а сам он откуда-то издалека. Было видно, что он родился не в Нью-Йорке, а где-то совсем в другом месте.
   – Вот этих, – сказала я.
   – Угу, – сказала Мама Девочка, – они приятные.
   – Кедровые орехи, – сказал мужчина. – На пять центов? На десять?
   – Пожалуй, на десять, – сказала Мама Девочка. Мужчина взял маленький совочек, зачерпнул им с подноса кедровых орехов, а потом ссыпал их с совочка на маленькие весы и отвесил на десять центов. Потом он пересыпал орехи в бумажный пакетик, и Мама Девочка дала ему десятицентовую монетку, а он дал мне пакетик с орехами, и я вместо «спасибо» сказала «мерси», потому что он был из другой страны, и он посмотрел на меня и кивнул. Мама Девочка улыбнулась, и мы пошли дальше. Я высыпала несколько орехов себе на ладонь и предложила Маме Девочке. Она взяла три или четыре, а пять или шесть оставила мне. Я взяла один в рот и разгрызла. Он оказался вкусный, но теплый. Мама Девочка тоже съела один.
   – По-моему, они хороши для канареек, – сказала она.
   – А вот и нет.
   – Ведь они ужасно мелкие, и чтобы набрать их полон рот, надо разгрызть не меньше сотни.
   – А кому нужно набирать полон рот?
   – Разумеется, не тебе, – сказала Мама Девочка. – Что хорошо для канарейки, то и для тебя сойдет.
   – Они не едят кедровых орехов, их только люди едят.
   Мы грызли и ели их один за другим, и шли по Седьмой авеню к Пятьдесят седьмой улице, туда, где Карнеги-холл. Каждый раз, как мы бросали на тротуар скорлупу, к ней наполовину подбегали, наполовину подлетали один-два нью-йоркских тротуарных голубя. Посмотрят, клюнут – и видят, что напрасно торопились, есть нечего, и тогда я бросила им три или четыре целых орешка, но голуби не смогли их расклевать.
   – Вот видишь, – сказала я, – даже голуби не могут есть кедровые орехи.
   Я остановилась, и два голубя тоже остановились и посмотрели вверх – им было интересно, что я сделаю.
   Я разгрызла один орех, а потом другой и ядрышки бросила голубям, и они мигом проглотили и стали просить еще. Я опять сделала то же самое, Мама Девочка – тоже, и мы оглянуться не успели, как вокруг нас собралось двадцать или тридцать голубей, которым хотелось кедровых орехов. Были всякие-всякие: белые, черные, серые, пестрые, любой величины – и большие, и средние, и маленькие, и все – голодные и очень проворные, но только колибри был куда проворнее, а они двигались, как люди в толпе, и были очень настороженные, и все время поглядывали вверх, вниз и во все стороны. Несколько людей тоже остановились. Люди на улицах любят останавливаться и смотреть. Если на самой улице не происходит ничего особенного, они рассматривают витрины магазинов.
   Среди них был один мужчина со своим мальчиком. Они держались за руки, но мальчик высвободил руку, и его отец увидел, как он пошел к толпящимся голубям, чтобы поймать какого-нибудь из них. Он был очень маленький мальчик и не слишком хорошо ходил, но все равно ему хотелось поймать голубя. Такое случалось с голубями уже столько раз, что они к этому почти привыкли. Они подпускали его к себе совсем близко, а потом быстро отбегали в сторону, и ему никак не удавалось их схватить. Далеко они не уходили и все время высматривали, не бросим ли мы с Мамой Девочкой еще кедровых орехов. Отец маленького мальчика понаблюдал за ним, а потом пошел и взял его за руку.
   – Не пугай птичек, – сказал он.
   Мальчик посмотрел на него, будто не понимая, и сказал:
   – Мои птички.
   Наверное, он хотел сказать, что если они его, то он может ходить за ними, ловить их и даже пугать.
   – Нет, – сказал мужчина, – они не твои.
   – А чьи? – спросил мальчик.
   – Ничьи.
   – Нет, – сказал мальчик. – Мои птички.
   – Хорошо, – сказал мужчина, – твои, но не пугай их.
   Они держались за руки, стояли и смотрели, а потом, разговаривая и все время оглядываясь, медленно пошли по улице. Он был хороший человек и хороший отец своему маленькому сыну. Он немного напомнил мне моего отца, когда тот водил меня гулять.
   Мама Девочка разгрызла шесть или семь кедровых орехов, но не съела их, а присела и протянула на ладони голубям, чтобы посмотреть, будут ли они есть у нее из рук. Они от этого очень всполошились, потому что им хотелось съесть орехи, но они не были уверены, что могут их взять. Они смотрели, ходили вокруг да около, отдалялись и возвращались, и довольно скоро один из них подошел вплотную к руке Мамы Девочки и взял с нее орех, а потом другой. А потом подошел другой голубь, и первый повернулся и прогнал его, а потом подошел еще один, и он прогнал его тоже, и люди, которые видели это, стали смеяться.
   Мужчина с маленьким мальчиком тем временем вернулись к голубям, и теперь у маленького мальчика тоже был пакет кедровых орехов. Он стал бросать их целыми, и голуби ничего не могли с ними поделать. Отец маленького мальчика начал ходить и наступать по очереди на каждый из кедровых орешков, и тогда голуби стали выбирать из них ядрышки. Малыш ужасно радовался этому и тоже начал делать, как отец, но когда он наступал на орешки, они оставались целыми, потому что он был очень легкий. Это его рассердило, и он начал топтать их, а потом поскользнулся и упал и громко заревел. Я подбежала и подняла его. Он все время что-то говорил, но и ревел не переставая, и я не могла понять ни слова. Отец, чтобы утешить мальчика, стал ходить и давить ногами орехи, оставшиеся целыми, а потом взял его у меня и сказал:
   – Спасибо, девочка.
   А потом взглянул на Маму Девочку и сказал ей:
   – Я думаю, он никогда в жизни не забудет это происшествие.
   Мама Девочка улыбнулась, но ничего не ответила, и мы с ней пошли дальше, к Пятьдесят седьмой улице.
   – А где мать маленького мальчика?
   – Кто знает? – сказала Мама Девочка.
   – Смешной он, правда?
   – Да, смешной.
   – А его отец славный, правда?
   – Да, славный.
   – Он немного напомнил мне моего отца.
   – Ничего похожего, – сказала Мама Девочка. – Твой отец купил бы дюжину пакетов, высыпал бы все орехи сразу, тут же раздавил бы их все да еще бросил бы голубям пригоршню денег.
   – Зачем?
   – Так поступает твой отец.
   – Но зачем?
   – Так ему нравится.
   – Деньги – голубям?
   – Он любит делать разные неожиданные и непонятные вещи.
   – Но ты сама видела когда-нибудь, Мама Девочка, чтобы он бросал деньги голубям?
   – Нет, но я видела, как он делал многие другие не менее неожиданные и непонятные вещи.
   – Например?
   – Пойдем посидим с тобой в «Автомате», и тогда я, может быть, что-нибудь вспомню.

Ресторан-автомат

   Мы перешли Пятьдесят седьмую улицу и очутились прямо перед Карнеги-холлом. Там собралась огромная толпа, одни стояли на тротуаре, другие – на ступеньках, и все новые и новые люди прибывали на метро, на такси и на своих машинах. За полквартала отсюда, на Седьмой авеню, было тихо и спокойно, были голуби, мальчик с папой, человек с тележкой, но у Карнеги творилось не поймешь что.
   – Что это они?
   – Будет концерт, – ответила Мама Девочка.
   – Фортепьяно?
   – Нет, не серьезная музыка – будет джаз. То есть и фортепьяно, но в блюзах, диксиленде, буги-вуги и тому подобных вещах. Все это, конечно, очень мило, но не в Карнеги.
   – А где?
   – Да где-нибудь под голубыми шарами. В баре. Или в темной комнатушке где-нибудь в Гринберг-Виллидж.
   – А не в Гринвич?
   – Правильно будет так, но однажды в автобусе я услыхала, как одна девушка назвала ее Гринберг-Виллидж, и мне это очень понравилось. Ну а здесь, кроме фортепьяно, будут корнеты, кларнеты, тромбоны, саксофоны и, главное, барабаны. Народная музыка.
   – Наша?
   – Нет, мы не народ. Народ – это всегда кто-то другой, а не мы.
   – Ну и все равно, пойдем послушаем эту музыку.
   – Нет, не стоит, – сказала Мама Девочка. – Когда эта музыка попадает в Карнеги, все начинают терять из-за нее голову, и она от этого становится хуже. И нам еще надо поесть, а потом добраться домой и лечь спать. Мы обе устали гораздо больше, чем нам кажется. Совсем недавно мы прихварывали, и еще вовсе неизвестно, здоровы ли мы теперь. А на завтрак с Майком Макклэтчи мы должны прийти бодрыми и хорошо отдохнувшими. И прошу тебя, Лягушонок, поужинай хорошенько, ладно?
   – Хорошо, Мама Девочка.
   – Супом, горячим шоколадом и чем ты только захочешь.
   – Мороженым.
   – Хорошо.
   Ресторан-автомат на Пятьдесят седьмой улице хороший, но войти туда через дверь-вертушку было очень трудно. Только появится в вертушке место и ты хочешь туда встать, как кто-то тут же тебя опередит и оттолкнет в сторону. Мы с Мамой Девочкой все смотрели и ждали, но похоже было, что нам туда не попасть. Потом какой-то огромный мужчина в грубой рабочей одежде придержал дверь и своей большой волосатой рукой загородил людям дорогу. Он кивнул мне, чтобы я встала в вертушку, и я это сделала. Он чуть подтолкнул ее вперед и кивнул теперь Маме Девочке, и она тоже стала в вертушку, и тогда он медленно повернул ее, и мы оказались наконец внутри.
   Мы обернулись, чтобы через стекло сказать ему спасибо, но увидели, что он уже уходит. Лицо у него почему-то было сердитое. Теперь дверь завертелась вовсю, и из нее быстро-быстро начали выскакивать разные люди – вроде какой-то механической игры, и еще казалось, будто все происходит на сцене или в цирке.
   По-моему, Мама Девочка огорчилась, когда увидела, что у разменной кассы тоже много народу.
   – Здесь такой хороший суп, – сказала она. – И весело, правда?
   Да, весело, конечно, было, но уж очень все мелькало перед глазами, и казалось, будто все немного сошли с ума. Люди были как голуби на тротуаре, слетевшиеся, чтобы поклевать сосновых семян.
   – Ну конечно, Мама Девочка, ужасно весело.
   – Или, может, нам лучше пойти в какое-нибудь другое место?
   – Нет, зачем же. Попробуем здесь – может, что и выйдет.
   Мама Девочка открыла свою сумку, но тут ее толкнула большущая женщина. Сумочка вылетела у нее из рук, и я подхватила ее как раз вовремя, чтобы не дать высыпаться и раскатиться по полу всему, что в ней было. Я еще не выпрямилась, когда кто-то толкнул и меня. Я потеряла равновесие, но все же не упала. Сумочка была у меня в руках, и из нее выпало только три предмета. Пудреницу и губную помаду Мама Девочка подобрала, но ее снова несколько раз толкнули. А потом подбежал мальчик с третьим предметом – гребешком в серебряной оправе.
   – О, я так благодарна вам, – сказала Мама Девочка и хотела отойти в сторону, чтобы не загораживать дорогу голодным людям, но куда там! От них просто некуда было деться, и их все прибывало и прибывало. Мальчика, который отдал гребешок, тоже не один раз толкнули, пока он не встал на безопасное место. Мама Девочка протянула ему монету в четверть доллара, но он затряс головой и отступил немного назад. Это был смуглый мальчик лет одиннадцати-двенадцати, и он чуточку напомнил мне моего брата, Питера Боливия Сельское Хозяйство, особенно когда затряс головой и попятился.
   Наконец Мама Девочка разменяла два доллара на мелочь, мы пошли туда, где берут подносы, ложки и бумажные салфетки. Мы взяли один поднос на двоих и все остальное, а потом стали ждать, когда придет наша очередь сказать одной из девушек, что мы хотим взять.
   – Есть три супа, – сказала Мама Девочка. – Овощной, куриный с рисом и бобовый.
   – Ты знаешь, какой я хочу.
   – Овощной. А я возьму куриный с рисом.
   Через несколько минут одна из девушек налила нам две миски супа – сперва овощного, а потом куриного с рисом. Около каждой из мисок она положила по пакетику соленых крекеров, а потом поставила две тарелочки с шоколадным мороженым, а Мама Девочка бросила деньги в стеклянный ящичек, у которого была ручка, и девушка посмотрела на деньги, а потом повернула ручку, и деньги скатились в металлическую коробку, и их не стало видно.
   Потом мы пошли туда, где опускаешь в щель две монетки по пять центов, ставишь чашку под кран, нажимаешь на ручку и из крана идет в чашку горячий шоколад. Я налила свою чашку, Мама Девочка свою, но когда она подняла ее и хотела поставить к нам на поднос, какой-то мужчина толкнул ее руку, и часть шоколада выплеснулась из чашки в блюдце, а из блюдца пролилась на поднос.
   Теперь оставалось найти столик с двумя свободными местами. Все столики в ресторане были на четыре человека, но мы не могли найти ни одного, где было бы два свободных места. Столиков с одним свободным местом было сколько хочешь, и в конце концов Мама Девочка посадила меня за такой столик, а сама села за соседний. Хоть мы сели и не за один стол, но совсем близко друг от дружки. Мама Девочка улыбалась и кивала мне.
   Я знала, что Мама Девочка ждет, когда я начну есть, и принялась за еду. Суп и вправду был очень вкусный, но очень уж мельтешило перед глазами, и мне прямо не верилось, что я сижу и ужинаю. Мне казалось, что я играю в какую-то игру, в которой много-много игроков, но правил этой игры не знаю.
   За моим столиком сидел очень толстый человек, а с ним была его жена, такая же толстая, как он, и их дочь, наверное, моего возраста, тоже очень толстая. Я видела, что Мама Девочка все время поглядывает на их толстую дочку, как будто хочет, чтобы я обратила на нее внимание и начала есть, как она, но я и сама обратила внимание на девочку и на то, как она ест, – быстро и громко. Перед ней стояла целая большая тарелка, которой не видно было под печеными бобами, пюре из сладкого картофеля, макаронной запеканки и огромным рубленым шницелем с соусом. Такие же тарелки стояли перед отцом и матерью, будто все трое сговорились не отставать друг от друга. Они ели так быстро, что я стеснялась смотреть на них – а может, боялась. Я боялась, как бы они не заметили, что я на них смотрю, и не отчитали меня. Я еще съела только половину овощного супа, а они уже вылизали свои тарелки дочиста и теперь сидели, ужасно расстроенные тем, что им больше нечего заглотить. Я-то видела, какие они голодные, и мне страшно хотелось позвать кого-нибудь и сказать: «Будьте добры, наполните, пожалуйста, снова эти тарелки». Но конечно, на самом деле я думала только о том, как бы они не заметили, что я смотрю на них (я ведь старалась не смотреть) и не отчитали меня – потому что я ужас как не люблю, когда меня отчитывают. Я тогда теряюсь и не знаю, что говорить.
   Вдруг отец встал со своего места и затопал туда, где дают еду. Маленькая старая леди со стаканом молока и коржиком на подносе заспешила к освободившемуся месту у нашего столика и уже собралась было занять его, но дочь толстяка сказала:
   – Это место занято.
   Меня прямо напугал ее голос и то, как она это сказала. Будто мужчина заговорил, а не девочка девяти или десяти лет. Маленькая старая леди сказала:
   – Извините, пожалуйста, – и пошла прочь с подносом в руках. Вот она действительно была похожа на маленькую девочку, даже голос у нее был детский.
   Тут к столу шагнул человек с очень быстрыми движениями, на подносе у которого была только чашка кофе, и дочь толстяка опять сказала:
   – Это место занято.
   Но мужчина все равно сел на стул и начал быстрыми глотками пить кофе.
   – Сейчас оно не занято, – сказал он, – и займу его я только на минуту.
   Дочь посмотрела на мать, и было видно, что обе они на мужчину очень сердятся. Я только успела подумать: «Почему он не выпил кофе прямо у автомата?» – и тогда он вынул из кармана пиджака домашний сэндвич, мигом развернул его и начал есть. За минуту-другую он все съел, а потом встал, посмотрел дочери толстяка прямо в глаза и сказал:
   – Вот видишь, ничего страшного не случилось.
   Он посмотрел на меня и улыбнулся, а потом сделал такое, что я удивилась. Он освободил свое лицо от забот и тревог, сделал его очень спокойным и совсем серьезным, а потом сказал мне: