Сароян Уильям

Приключения Весли Джексона


   Уильям Сароян
   Приключения Весли Джексона
   Перевод с английского Л. ШИФФЕРСА
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   Весли поет "Валенсию" и получает важное письмо
   Зовут меня Весли Джексон, от роду мне девятнадцать лет, а моя любимая песня - "Валенсия". Каждый, по-моему, рано или поздно обзаводится любимой песней. Я-то знаю, что нашел свою, потому что без устали ее распеваю и слышится она мне все время, даже во сне. Люблю, когда человек загремит во весь голос:
   Валенсия!
   В полусне
   Все слышится мне,
   Ты тихо зовешь меня.
   Валенсия!
   Тра-та-та-та,
   Тра-та-та-та,
   Тра-та-та-та, та-та!
   Без песни нам не обойтись в этом мире, потому что у каждого какое-нибудь горе, а горе с песней неразлучно.
   Мой приятель Гарри Кук поет: "Будь на это власть моя, вы бы старости не знали". Поет он эту песню тем, кого не любит, но хочет этим сказать, что, будь на то его воля, их бы давно на свете не было, а не то, что он желает им вечной молодости. Вместе с тем поет он эту песню будто бы в смысле, как задумал ее автор, - будто обращается к своей нареченной, сокрушаясь, что не в его власти сохранить ей навеки молодость и красоту. Тот, на кого зол Гарри, прекрасно понимает, что он хочет сказать, да только что ж тут поделаешь? Ведь песня-то ясная, поди докажи, что Гарри поет ее кому-то другому, а не своей суженой. Нету такого закона, чтобы нельзя было петь песни своей милой.
   А Ник поет другое:
   О боже, прояви всю доброту свою,
   Возьми меня к себе, я жить хочу в раю.
   Мне ангелы давно кивают с высоты,
   А здесь мне чуждо все среди мирской тщеты!
   Эту песню Ник тоже поет двояко - серьезно и в насмешку. Вам слышится, он будто говорит: "Не нравится мне эта жизнь", но в то же время вам ясно, что он хочет сказать еще и другое: "Жизнь эта мне не нравится, но расставаться с ней мне тоже неохота, и если уж мне суждено ее покинуть, так пусть я по крайней мере попаду в какое- нибудь местечко получше, пусть это будут небеса". Вы понимаете, что Ник тоскует по какой-то иной, неведомой жизни, но вы при этом также чувствуете, что он посмеивается над своей тоской.
   Услышу я, как Ник поет эту песню, или просто вспомню о ней, и до того тяжко делается на душе, что хочется стать кем-нибудь другим, - не тем, кто я есть на самом деле. Пусть я буду хоть китайцем или эскимосом, но только не американцем, рожденным в Сан-Франциско, чья мать родом из Дублина и отец родом из Лондона повстречались в Сан- Франциско, полюбили друг друга, поженились и родили двоих сыновей - меня да моего брата Вирджила. Тошно жить становится, как услышишь, что Ник Калли просит господа бога взять его на небо. У каждого, кого я знаю, есть своя песня, которая о чем-то ему напоминает, что-то особенное значит для него. Интересно, какие песни поют для себя знаменитые люди, когда остаются одни? Что поешь в церкви - это одно, а что поешь наедине с собой - это совсем другое.
   Вот я сказал вам, как меня зовут, сколько мне лет и какая моя любимая песня, но вы не знаете обо мне самого главного: я очень некрасив. Не то что так себе, как некоторые парни, а просто самый настоящий урод. Почему это так, я не знаю, но это факт, и ничего тут не поделаешь. Каждый раз, когда бреюсь, я бываю ошеломлен. Ни за что бы не поверил, что могут быть на свете такие уроды, но вот один из них - прямо передо мной, и это не кто иной, как я сам, Весли Джексон, рядовой, порядковый номер 39339993. Я и не знал, что я так безобразен, пока не начал бриться - года три назад - и любоваться на себя в зеркало каждые два-три дня. Вот поэтому-то я так и не люблю бриться. Я не против бритья вообще, я не против опрятности, но, когда бреешься, приходится глядеться в зеркало, и от того, что я в нем вижу, мне так становится тошно, что уж и эскимосом быть не хочется, а просто хочется умереть.
   Из-за этого я и решил три года тому назад, что мне лучше держаться подальше от людей. Я подолгу гулял и запоем читал книги. Прогулки способствуют размышлению, а чтение приобщает вас к мыслям других людей, большей частью, вероятно, тоже уродливых. После того как вдоволь нагуляешься, вдоволь начитаешься и вдоволь поразмыслишь, начинаешь разговаривать сам с собой, точнее говоря, не с собой, а с теми людьми, которых встречаешь в книгах. А потом вдруг до того захочется поговорить с кем-нибудь живым, но, увы, никто не понимает, что вы хотите сказать, потому что люди не читали книг, которые читали вы, и не думали о вещах, о которых думали вы, и вас свободно могут принять за сумасшедшего. Может быть, это и действительно так, но кому известно, кто из нас сумасшедший, а кто нет? Я бы не рискнул назвать кого бы то ни было сумасшедшим. Я боюсь ошибиться.
   Вслед за этим вы приходите к мысли, что нужно написать кому- нибудь письмо. Я так и сделал. Вернее, я решил, что нужно написать, только не знал, кому бы. Родители мои давно разошлись. Мама уехала, и я с ней с тех пор не общался.
   А отец - черт возьми! - я просто не знал, где он.
   Брат мой Вирджил - ну что можно сказать тринадцатилетнему парнишке, даже если хорошо его знаешь, а я своего брата и вовсе не знал. С таким же успехом можно написать президенту Соединенных Штатов - то-то бы он удивился!
   Больше я никого не знал настолько, чтобы ему написать, и в конце концов послал письмо миссис Фоукс, учительнице воскресной школы в Сан-Франциско.
   Отец заставлял меня ходить в воскресную школу. Он признавал, что сбился с пути истинного, и очень боялся, как бы я не сбился тоже, если мне не помогут добрые люди. Он считал, что я должен найти путь к спасению для нас обоих, но, черт побери, ведь пьяницей-то был он, а не я. Пусть бы сам и ходил в воскресную школу.
   Я написал миссис Фоукс большущее письмо и рассказал ей кое-что из своей жизни за те десять лет, что мы с ней не видались. Не думаю, чтобы она меня помнила, но мне казалось, что я непременно должен написать хоть кому-нибудь, и вот я написал письмо ей. Что толку служить в армии, если ни с кем не переписываешься? Ответит миссис Фоукс - ладно, а не ответит - тоже хорошо.
   Однажды вечером, спустя примерно месяц после того, как я послал письмо миссис Фоукс, в нашей роте при раздаче почты поднялась большая суматоха. Оказывается, пришло письмо на мое имя, и ротный писарь Вернон Хигби решил позабавиться. Вместо того, чтобы просто отдать мне письмо, как и всем остальным, он заявил, что хочет вручить его мне официально. Ребятам эта мысль понравилась, я тоже не возражал, и вот они расступились передо мной, образуя проход, и я прошел мимо них на помост к Вернону, что от меня и требовалось. Я видел, что они решили позабавиться, а когда солдаты захотят позабавиться, лучше им не перечить, потому что, если вы воспротивитесь, они только еще пуще разойдутся и вам же хуже будет. А если им не мешать, вы и сами сможете повеселиться. Смеясь над вами, над кем смеются люди? Я ведь сам смеюсь над собой, так почему же армейским ребятам тоже надо мной не посмеяться? Каждый, видно, научается смеяться над собой, когда ему исполнится восемнадцать лет.
   Так вот, когда я ступил на помост рядом с Верноном, все развеселились и захохотали, и Вернон поднял руку, как самый заправский оратор, чтобы овладеть вниманием слушателей,
   - Тише, ребята! - сказал он. - На ваших глазах происходит самое знаменательное событие в моей карьере почтового писаря роты "Б". Мне выпала честь объявить, что через американскую почтовую сеть к нам поступило письмо, и еще более высокую честь имею объявить, что это письмо адресовано рядовому Весли Джексону. Да здравствует Весли Джексон, ура!
   Ребята трижды прокричали ура, а мне не терпелось узнать, что такое могла написать миссис Фоукс. И все время мне слышалось, будто какой- то голос во мне громко поет "Валенсию".
   После "ура" кто-то спросил: "А от кого письмо?"
   А кто-то другой сказал: "Не может быть, чтобы Весли завел себе девчонку".
   Но меня это ничуть не задело.
   - Не все сразу, - сказал Вернон Хигби. - С милостивого разрешения рядового Джексона я сейчас сообщу вам, от кого письмо. Что касается вопроса, имеется ли у рядового Джексона девушка, то, каков бы ни был ответ, положительный или отрицательный, к настоящей церемонии это никакого отношения не имеет. Письмо, которое я держу в руках, является частной собственностью рядового Джексона, что со всей очевидностью явствует из адреса на конверте с указанием звания - рядовой, имени и фамилии - Весли Джексон, армейский порядковый номер - 39339993, - все в соответствии с уставом армии Соединенных Штатов. Да здравствует устав!
   Ребята прокричали "ура" в честь устава, после чего Вернон сказал:
   - Итак, от кого получено письмо? Письмо получено от Пресвитерианской церкви на Седьмой авеню в Сан-Франциско.
   Тут Вернон обратился ко мне.
   - Рядовой Джексон, - сказал он, - я счастлив вручить вам от имени нации это письмо, направленное вам Пресвитерианской церковью на Седьмой авеню города Сан- Франциско, города, близкого моему сердцу, расположенного всего в девяти милях через залив от моего родного дома в Сан-Леандро и почти в двухстах милях от нашего лагеря.
   Вернон щелкнул каблуками и стал навытяжку. И почему-то все другие ребята, которые толпились вокруг и ждали своих писем, а было их человек сто, дружно сделали то же самое. Все они разом щелкнули каблуками и стали навытяжку - не по примеру Вернона, а одновременно с ним, подобно тому, как разом взлетает с телеграфной проволоки стайка воробьев. Все это, конечно, было шуткой, и я ничего не имел против. Мне это даже немножко нравилось, потому что никогда раньше не видел я всех этих ребят такими молодцеватыми, даже на параде! Забавы ради любой парнишка может проделать все, что угодно самым искусным образом. Ну а кроме того, ведь я получил ответ от миссис Фоукс и скоро смогу его прочесть.
   Вернон поклонился, протянул мне письмо, и все кругом разразились таким громким хохотом, какой можно услышать только в армии или разве еще в тюрьме. Этот хохот гремел мне вдогонку, пока я бежал в лес, куда частенько ходил, живя в этом лагере. Прибежав в лес, я сел под деревом, положил письмо перед собой на землю и долго им любовался.
   Это было первое письмо, которое я получил в своей жизни: моя фамилия и все прочее было напечатано на машинке - о Валенсия!
   Немного погодя я вскрыл конверт, чтобы узнать наконец, что же мне пишет миссис Фоукс, но письмо оказалось не от нее, а от священника нашей церкви. Он с прискорбием сообщал мне, что миссис Фоукс скончалась. Она почила вечным сном три месяца тому назад, на семьдесят втором году своей жизни. Он позволил себе вскрыть мое письмо и читал и перечитывал его много раз. Он сожалеет, что ему не приходилось встречаться со мной, ибо, судя по моему письму, я примерный христианский юноша (а я-то и не подозревал - как был бы рад отец услышать такой отзыв!). Священник писал, что будет молиться обо мне, и убеждал меня тоже молиться, но не просил, чтоб я молился за него. Там говорилось еще многое другое, и я читал, а из глаз моих бежали слезы, потому что миссис Фоукс умерла. Под конец священник писал:
   "По тщательном размышлении я решил кое-что Вам поведать. Надеюсь, Вы примете это с достоинством и смирением: знайте же, Вы - писатель! Сам я пишу вот уже скоро сорок лет и должен сказать, что хотя мой труд и не остался втуне (лет пятнадцать тому назад я издал за свой собственный счет небольшую духовную книжку под названием "Улыбайтесь, хотя бы сквозь слезы", и преподобный Р. Дж. Фезеруелл из Сосалито, Калифорния, избрал ее предметом своей проповеди, в которой сказал: "Вот она, долгожданная книга, книга, в кротком свете которой так сильно нуждается наш здешний темный мир"), - хотя, говорю я, мой труд и не остался втуне, но я должен сказать, что Вы пишете лучше меня, и поэтому писать Вы обязаны. Пишите, мальчик мой, пишите!"
   Сначала я подумал, что этот человек не в своем уме, но потом решил воспользоваться его советом. Вот так и случилось, что я пишу эту повесть, где рассказываю главным образом о самом себе, так как никого больше по-настоящему не знаю, но касаюсь также и других, поскольку они мне знакомы. В письме своем к миссис Фоукс я был весьма осторожен в выражениях - да и в мыслях, мне кажется, тоже, - но теперь мне это ни к чему, я намерен высказать все, что найду нужным, и будь что будет.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   Весли объясняет, что делает с людьми армия, высказывает некоторые мысли, которые считает правильными, и никак не может уснуть
   Я сказал, что письмо, полученное мною от священника в ответ на мое письмо к миссис Фоукс, было единственным, которое я получил в своей жизни, но это не совсем правда, хотя и не ложь. Дело в том, что я однажды получил письмо от президента Соединенных Штатов, но я не думаю, чтобы он об этом знал, так что это письмо можно не считать. Во всяком случае, оно не было личным. Искренним оно тоже, по-моему, не было. Я прочел слово "Привет" и удивился, почему не "Прощайте", поскольку речь шла о том, что в скором времени я окажусь в рядах американской армии.
   Говорят, что если вы умеете дышать, то уже годны к военной службе, а я дышал как раз как полагается. Много всего я наслышался про армию, и смешного и гадкого, но в конце концов все сводилось к одному: не миновать мне вскорости солдатского мундира, так как я под судом не состоял, болен не был, сердце у меня было здоровое, кровяное давление нормальное, все пальцы на руках и ногах, глаза и уши и другие части тела, данные мне от природы, - в целости и сохранности. Выходило, что я рожден быть солдатом и лишь временно околачиваюсь на Взморье и в Публичной библиотеке Сан-Франциско, в ожидании, пока объявят войну. Несмотря на это, я не был расположен идти в армию. Я был расположен не идти.
   Одно время я подумывал сбежать куда-нибудь в горы и переждать, пока война кончится. Однажды я даже собрал кое-какие вещи, связал их в узел и сел в трамваи, чтобы выехать подальше за город. Потом я вышел на автостраду и на попутной машине проехал шестьдесят миль к югу, до Гилроя. Но, осмотревшись как следует, я убедился, что кругом все тоже самое: все ужасно взбудоражены и только и говорят что о войне; какое- то всеобщее болезненное возбуждение, даже смотреть противно. Зашел я в кафе, съел рубленый шницель, выпил чашечку кофе и отправился с попутной машиной восвояси. Ни одной душе я не открылся в том, что сделал. Никому не рассказал о том, как на обратном пути я оглядывался на прибрежные горы, где хотел переждать войну, и как почувствовал себя таким одиноким, беспомощным, таким неприспособленным, жалким и пристыженным, что возненавидел весь мир, а ведь ненависть мне чужда, потому что мир - это люди, а люди слишком трогательны, чтобы их ненавидеть. В те дни я избегал людей, в назначенный час явился на Маркет-стрит, 444 и был зачислен в армию.
   Но теперь все это - древняя история, а я не собираюсь ворошить прошлое. Когда-нибудь и вся война станет древней историей; интересно, что будут говорить об этой войне. Очень хотелось бы знать, чем все это кончится. Я ничуть не удивлюсь, если война и в самом деле окажется поворотным пунктом, как говорят по радио. Но вот в чем беда: если немножко пораскинуть мозгами, то придешь к заключению, что поворотным пунктом в нашей жизни может быть все что угодно, и единственно, что важно в вопросе о поворотном пункте, это от чего и к чему поворот. Если ниоткуда и никуда, то какой толк в этом поворотном пункте? Может быть, его следует просто игнорировать, хотя я не вижу, каким образом кто-нибудь, кроме калеки или сумасшедшего, может игнорировать войну: ведь рано или поздно придет вам по почте конверт, и стоит его только распечатать, как в вашу жизнь ворвутся всяческие осложнения.
   Пока не началась война, никто во всей стране и не подозревал о моем существовании, никому не было до меня дела. Никто не приглашал меня засучить рукава и помочь в разрешении мирных проблем. А между тем я был все тот же человек и всегда нуждался в небольшой сумме наличными. Но вот пришла война, и вся Америка воспылала ко мне родственными чувствами. Как тут не усомниться в тех, кто задает тон: всё-то они улыбаются, никогда не унывают и слишком уж рвутся в герои, тогда как люди в солдатской форме ходят растерянные, подавленные и улыбаются, только если ничего другого не остается; они никогда не бывают такими ужасными оптимистами, потому что не очень-то ясно представляют себе, что вокруг происходит, и что все это значит, и как оно может отразиться на их собственной судьбе; они вовсе не торопятся в герои, так как знают, что стоит чуть-чуть промахнуться, и герой превратится в мертвеца. А когда все это сознаешь, трудно веселиться от души.
   Генри Роудс, с которым я провел на распределительном пункте первые дни пребывания в армии, не раз мне говорил: "Это просто полицейская ночлежка, Джексон, а мы с тобой - пара бродяг".
   Генри Роудс был по специальности бухгалтер-эксперт и работал, пока его не забрали в армию, в каком-то учреждении на Монтгомери-стрит в Сан-Франциско. Он был уже не мальчик. Ему было сорок три года, но в эти дни забирали всех подряд.
   Я уже сказал, что намерен говорить все, что думаю, без стеснения. Так вот, как раз наступило время высказать кое-что, что я считаю правильным, а я, как назло, смертельно боюсь. Ну я-то боюсь, потому что я в армии, но какого черта бояться людям, которые в армии не находятся? Стоит только начаться войне, как каждый будто забывает все, что он когда-либо знал, даже сущие пустяки, - прикусит язык и рта раскрыть не смеет, как бы его ни мутило от всей этой лжи, которой его пичкают с утра до вечера.
   В армии вас запугивают до смерти с первых же дней. Прежде всего вас пугают военным судом. И речи нет о том, чтобы отнестись по-человечески к тем трудностям, с которыми вы сталкиваетесь на каждом шагу; вам просто угрожают смертью, и все. Об этом вам твердят, уже когда вы подымаете руку для принесения присяги. Рука ваша еще не опустилась, вы еще не вступили в ряды армии, а вам уже грозят: "... карается смертной казнью". А ведь армия отныне - ваша родная семья. Вы приходите в замешательство, когда узнаете, какое наказание подстерегает вас на каждом шагу. Конечно, вряд ли когда-нибудь это наказание применяют на деле, но слово "смерть" отныне нависает над вами постоянной угрозой; оно заключено в самой идее армейского закона и порядка, им проникнуты все мелкие докучливые правила, которые так легко нарушить. Скажем, если вам среди дня вздумается выйти попить воды, то это называется "самовольной отлучкой" и за это весьма серьезное преступление полагается наказание, именуемое "наряд вне очереди", что по сути та же смертная казнь. Или, допустим, вы моетесь под краном, вместо того чтобы наполнить шайку, опять-таки вам наряд вне очереди, но это просто другое название для убийства, насколько я могу судить по себе. Пройдет каких-нибудь полгода, как вы приобщились к подобному закону и порядку, и если вы не будете запуганы насмерть, не озлобитесь или не впадете в отчаяние, значит, вы куда более крепкий человек, чем я. Потому что, хотя я отношусь ко всему с легким сердцем и вообще-то не должен бы падать духом, бояться или злиться, я и злюсь, и боюсь, и падаю духом. Не нравится мне это, но ничего с собой поделать не могу.
   Однако речь-то шла о Генри Роудсе, и вот что я считал нужным сказать, но боялся, потому что я в армии: Генри Роудс был зол на правительство за то, что его взяли в армию.
   И о таком пустяке я боялся сказать!
   Мне стыдно за себя.
   От этих мыслей я и сон потерял, хотя, бывает, не могу уснуть и оттого, что ребята шумят всю ночь в казарме, болтают, рассказывают сальные анекдоты, поют или разыгрывают друг друга, как, например, Доминик Тоска и Лу Марриаччи. Они подшучивают над братом Доминика Виктором, который спит на койке между ними.
   Стоит Виктору уснуть, как Доминик с одной стороны и Лу с другой начинают шептать ему в ухо: "Я не хочу служить в армии. Зачем я сюда попал? Я никогда не совался не в свое дело. Я не хочу быть солдатом. Не хочу никого убивать. Я домой хочу. Не хочу умирать".
   Так они шепчут все громче и громче, пока бедный Виктор не проснется и не скажет: "Да перестанете вы или нет? Я про тебя маме скажу, Дом".
   И тогда все ребята в казарме разражаются хохотом, и даже я смеюсь вместе с ними, хотя, по-моему, это совсем не смешно.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Джим Кэрби из Юнайтед Пресс учит Гарри Кука и Весли Джексона искусству войны и отправляет их самолетом на Север
   Я думаю, все-таки Гарри Кук чудный парень.
   Как-то вечером сижу я на бревнах против нашей казармы и просматриваю книжку под названием "Искусство войны", которая попалась мне в городе, а Гарри развалился на другом конце бревен. Поваляться или посидеть на этих бревнах очень удобно, но для чего они там сложены, никто не знает. Судя по цвету, они находились там очень давно.
   Ну так вот, Гарри лежал на спине и все повторял - достаточно громко, чтобы я мог расслышать:
   - Господин полковник, рядовой Кук явился по вашему приказанию. Идите вы со своей армией сами знаете куда.
   Я немного подождал и спросил: - С кем это ты там разговариваешь?
   - С полковником, - сказал Гарри. - С этим сукиным сыном.
   - Что, что ты сказал?
   - Что сказал, то и ладно.
   - Смотри, угодишь под военный суд.
   - Что сказал, то и ладно, - упрямо повторил Гарри.
   - Да что тебе дался этот полковник?
   - Он заведовал продажей в кредит в одном универсальном магазине.
   - Откуда ты знаешь?
   - От его секретарши. Она видела документы.
   - А зачем ты должен был к нему явиться?
   - Капитан приказал.
   - Почему?
   - Лейтенант ему доложил про меня.
   - А что ты натворил?
   - Сержант доложил лейтенанту, что я непочтительно отзывался об армии.
   - И что же сказал тебе полковник?
   - Сказал, что мне должно быть стыдно. Сказал, что не предает меня военному суду лишь потому, что не хочет создать дурной славы гарнизону. Ну, я его самого так ославил, будет помнить,
   Тут Гарри вдруг скатился по бревнам вниз и скрылся из виду. Я было снова взялся за свою книжку, как вдруг увидел группу военных и среди них одного штатского; они вышли из-за телефонной станции и направлялись прямо к бревнам. Судя по походке, это были всё люди важные. Офицера от рядового всегда отличишь по походке. Не то что у офицера выправка лучше, нет, тут что-то еще другое. Даже на расстоянии видно, что офицер всегда чувствует себя на виду у начальства или у подчиненных; он воображает себя весьма важной персоной в этом мире мужчин, каким он себе его представляет, - не столь важной персоной, как капитан, если сам он лейтенант, но более значительной, чем огромное большинство людей в армии, а может быть, и во всем мире.
   Даже не видя оловянного петушка на плечах у полковника, можно было понять, какая он важная шишка. Я узнал его по тому, как он держал себя среди других в этой группе. Он держался чуточку важнее, чем майор, а майор чуточку важнее, чем оба капитана. Старший лейтенант выглядел совсем жалким в этой компании, но важнее всех был штатский. При этом он был самый молодой среди них, вероятно, не старше двадцати шести - двадцати семи лет.
   При виде такого множества важных персон я совсем растерялся, так как сидел на самом виду. Я не знал, что мне делать: соскочить ли на землю и вытянуться перед ними во фронт или лучше юркнуть за бревна. Отдавать честь я в те дни не любил, мне было противно, что все время приходится думать об этом. Теперь дело другое, теперь меня это ничуть не беспокоит и я поступаю, как мне нравится. Увижу, идет по улице маленький пожилой полковник, и вид у него такой скромный, неказистый, будто он ничуть не лучше какого-нибудь рядового, - ну так я ловлю его взгляд, с шиком отдаю ему честь и иду себе дальше. Но если мне попадется навстречу какой-нибудь бесшабашный молодой балбес, шагающий по улице так браво, будто взял ее приступом - того и гляди, повернет мировую историю с ее и так незавидного пути к чему-нибудь совсем непотребному, - я сейчас же принимаю задумчивый вид, или поворачиваюсь к витрине магазина, или же устремляю глаза в небо и так прохожу мимо балбеса. Я отдаю честь кому вздумается. Козыряю старым нищим, детям на улице, хорошеньким девушкам, пьяницам, обнимающим уличные фонари, лифтерам в униформе и всем ребятам из армии, кому мне только захочется, независимо от чина и звания.
   Но эта группа, которая шагала ко мне вдоль ротной линейки, мне определенно не нравилась, так что я юркнул за бревна - только меня и видели.
   Я подполз к Гарри Куку.
   - В чем дело? - спросил Гарри.
   - Полковник, - прошептал я. - С четырьмя другими офицерами и каким- то штатским.
   Теперь уже были слышны их голоса, и Гарри скорчил гримасу.
   - Давай послушаем, о чем они говорят, - предложил я.
   Но ничего интересного мы не услышали, и я опять взялся за книгу, а Гарри тихо запел: "Будь на это власть моя, вы бы старости не знали". Я понял, что он имеет в виду полковника.
   Офицеры обращались друг к другу в той особенной бравой манере, какая принята в армии, однако чувствовалось, что они очень следят за собой - не столько за своими словами, сколько за тем, чтобы не сбиться с надлежащего тона. И если майор иногда заговаривал слишком непринужденно, не по чину, то он тут же менял тон из уважения к полковнику. То же самое и другие, за исключением самого полковника и штатского гостя. Для человека, который совсем недавно оставил отдел продажи в кредит в крупном универсальном магазине, полковник держался блестяще. Но то, что он говорил, звучало довольно глупо. Я сообразил, что штатский - журналист, которому газета поручила написать серию очерков о том, как живут люди в армии.
   Потом я слышу, он говорит:
   - Полковник Ремингтон, а нельзя ли мне перекинуться словечком с кем-нибудь из ваших солдат, все равно с кем.
   А полковник, слышу, отвечает:
   - Разумеется, Джим. Лейтенант Коберн, соблаговолите прислать нашему другу Джиму пару ваших людей. По вашему усмотрению, лейтенант.