Страница:
Господин и госпожа Флерье выразили желание познакомиться с Бержером, о котором Люсьен так много им рассказывал, и пригласили его на обед. Все нашли его очаровательным, даже Жермена, заявившая, что никогда не встречала такого красавца мужчину; господин Флерье был знаком с генералом Низаном, доводившимся Бержеру дядей, долго говорили о нем. Поэтому госпожа Флерье с большой радостью согласилась отпустить Люсьена с Бержером на каникулы в дни Святой Троицы. Они приехали в Руан на автомобиле; Люсьен хотел осмотреть собор и ратушу, но Бержер категорически отказался. «Ты хочешь смотреть эту дрянь?» – вызывающе спросил он. В конце концов они провели два часа в борделе на улице Корделье; Бержер без конца хохмил: он называл всех девочек «мадемуазель», под столом толкая Люсьена коленом, потом согласился подняться с одной из них в номер, но через пять минут вернулся. «Чешем отсюда, – прошептал он, – сейчас тут такой хай будет». Они быстро расплатились и ушли. На улице Бержер рассказал, что же произошло: воспользовавшись тем, что женщина повернулась к нему спиной, он бросил в постель целую горсть волос, вызывающих зуд, потом объявил, что он импотент, и сошел вниз. Люсьен выпил два стакана виски и немного поплыл; он спел «Артиллериста из Метца» и «De Profondis Morpionibus»; он находил восхитительным, что Бержер мог быть и таким умным, и таким ребячливым.
«Я заказал один номер, – сказал Бержер, когда они пришли в отель, – но с большой ванной». Люсьен не удивился: в дороге он смутно догадывался, что ему придется делить комнату с Бержером, но на этой мысли он почему-то не задерживался. Теперь, когда отступать уже было некуда, он счел все это не совсем приятным, главным образом потому, что ноги у него были не совсем чистые. Пока поднимали чемоданы, он представлял себе, как Бержер скажет: «Ну и грязен ты, все простыни изгваздаешь», а он дерзко ответит: «У вас весьма мещанские представления о чистоте». Но Бержер втолкнул его в ванную вместе с чемоданом, сказав: «Приведи себя в порядок здесь, а я разденусь в комнате». Люсьен вымыл ноги и подмыл зад. Ему захотелось в туалет, но не решился выйти и помочился в раковину; потом надел ночную рубашку, домашние туфли, которые одолжил у матери (его собственные совсем сносились), и постучал. «Вы готовы?» – спросил он. «Да, да, входи», – Бержер был в черном халате накинутом на светло-голубую пижаму. В комнате пахло одеколоном. «Здесь только одна кровать?» – спросил Люсьен. Бержер не ответил: он ошалело уставился на Люсьена. И наконец громко расхохотался. «Ты что, в одной рубахе? – рассмеялся он. – А куда ночной колпак дел? Ну нет, ты меня уморишь. Я хочу, чтоб ты посмотрел на себя».– «Уже два года, – обиженно сказал Люсьен, – я прошу мать купить мне пижаму». Бержер подошел к нему: «Ладно, снимай все это, – сказал он тоном, не терпящим возражений, – я дам тебе одну из моих. Тебе она великовата, но лучше же, чем это». Люсьен стоял как вкопанный посреди комнаты, не сводя глаз с красных и зеленых ромбов на обоях. Он предпочел бы вернуться в ванную, но боялся сойти за дурака; резким движением он снял через голову рубашку. На мгновение воцарилась тишина: Бержер, улыбаясь, смотрел на Люсьена, и до того вдруг дошло, что он стоит посреди комнаты нагишом, в материнских тапочках с помпончиками. Он смотрел на свои руки – большие руки Рембо, ему хотелось прижать их к животу, хотя бы прикрыть свой срам. Но, спохватившись, храбро убрал их за спину. На стенах между рядами ромбов были разбросаны редкие фиолетовые квадратики. «Честное слово, – сказал Бержер, – он чист, как девственница, посмотри на себя в зеркало, Люсьен, даже грудь у тебя покраснела. Но так ты лучше смотришься, чем в своей рубахе». – «Да, – сказал Люсьен, делая над собой усилие, – если ты нагишом, трудно сохранять пристойный вид. Дайте-ка мне пижаму». Бержер швырнул ему шелковую, пахнущую лавандой пижаму, и они легли в кровать. Воцарилось тягостное молчание. «Мне плохо, – сказал Люсьен, – меня тошнит». Бержер молчал, отрыжка Люсьена пахла виски. «Он переспит со мной», – решил он. И ромбы на обоях закружились, а удушливый запах одеколона сдавливал ему горло. «Я не должен был соглашаться на эту поездку». Ему не повезло; раз двадцать в последнее время он был на волосок от того, чтобы понять, чего хотел от него Бержер, и всякий раз, как нарочно, какая-нибудь случайность отвлекала Люсьена от этих мыслей. А теперь вот он лежал в постели с этим типом и ждал, что тому захочется с ним сделать. «Я возьму подушку и пойду спать в ванную». Но он не осмелился: он подумал об ироническом взгляде Бержера. Люсьен засмеялся. «Я думаю о той проститутке, – сказал он, – она, наверно, до сих пор чешется». Бержер по-прежнему молчал; Люсьен наблюдал за ним краешком глаза: тот лежал на спине с беспечным видом, заложив руки за голову. Дикая ярость охватила Люсьена, он приподнялся на локте и спросил: «Ну и чего вы ждете? Вы что, привезли меня сюда, чтобы заниматься пустяками?»
Но он не успел пожалеть о своей фразе; Бержер повернулся и взглянул на него с веселым удивлением: «Посмотрите-ка на эту потаскушку с личиком ангела. Постой, малыш, я тебя ни о чем не просил; ты сам рассчитываешь на меня, чтобы я расстроил твои жалкие чувства». Он смотрел на него с минуту – лица их почти соприкасались, – потом обнял Люсьена и стал гладить под пижамой его грудь. Это не было неприятно, лишь слегка щекотно, но Бержер был страшен: лицо его приняло идиотское выражение, и он хрипло повторял: «Стыда у тебя нет, свинюшка, стыда у тебя нет, свинюшка!» – словно звукозапись, которая сообщает на вокзалах об отправлении поездов. Рука Бержера, напротив, казалась резвой и легкой, почти одушевленной. Она нежно касалась сосков Люсьена: так ласкает теплая вода, когда садишься в ванну. Люсьену хотелось бы схватить эту руку, оторвать ее от себя, но Бержер лишь рассмеялся бы: «Тоже мне девочка». Рука медленно сползла по его животу и задержалась, развязывая поясок, на котором держались пижамные брюки. Люсьен не противился: он отяжелел и обмяк, словно мокрая губка, и испытывал жуткий страх. Бержер отбросил одеяло, положил голову на грудь Люсьену, как будто хотел прослушать его. Люсьен два раза рыгнул, во рту стало кисло, он боялся, что его стошнит прямо на эти красивые седые волосы, которые выглядели так благопристойно. «Вы давите мне на желудок», – сказал он. Бержер чуть приподнялся и просунул руку Люсьену за спину; другая рука больше не ласкала его, она трепала его. «У тебя хорошенькая попочка», – вдруг сказал Бержер. Люсьену казалось, что ему снится кошмар. «Вам нравится?» – кокетливо спросил он. Но Бержер вдруг отпустил его и с досадой поднял голову. «Чертов маленький обманщик, – вскричал он в ярости, – хочет корчить из себя Рембо, а я больше часа корячусь тут с ним, а он лежит, как полено». Слезы бессилия выступили на глазах у Люсьена, и он изо всех сил оттолкнул Бержера. «Я не виноват, – сипло сказал он, – вы меня напоили, меня тошнит». – «Ну ладно, иди, поблюй, – сказал Бержер, – и не спеши». Затем процедил сквозь зубы: «Хорош вечерок!» Люсьен подтянул пижамные брюки, накинул черный халат и вышел. Заперев дверь туалета, он почувствовал себя таким одиноким и несчастным, что навзрыд заплакал. Платка в кармане халата не оказалось, он вытер глаза и нос туалетной бумагой. Тщетно он пытался засунуть два пальца как можно глубже в рот, его так и не вырвало. Он машинально спустил брюки и, дрожа от холода, сел на унитаз. «Подлец, – думал он, – подлец!» Он был жестоко унижен, но не мог понять, чего он стыдился больше – того, что терпел ласки Бержера, или того, что они его ничуть не возбудили. Из коридора с другой стороны двери доносилось легкое поскрипывание, и при каждом звуке Люсьен вздрагивал, но он не решался вернуться в комнату. «И все же надо идти, – думал он, – надо, иначе он уйдет от меня… к Берлиаку!» Он уже привстал, но сразу же перед ним снова возникло лицо Бержера, с глупым видом повторяющего: «Стыда у тебя нет, свинюшка!» Он в отчаянии вновь рухнул на унитаз. Но вот наконец его страшно пронесло, что несколько успокоило Люсьена. «Все вышло снизу, – думал он, – так для меня даже лучше». И действительно, тошнота прошла. «Он сделает мне больно», – вдруг подумал он, и ему почудилось, что сейчас он упадет в обморок. В конце концов Люсьен так продрог, что громко лязгал зубами; он подумал, что может простудиться, и поспешно встал. Когда он вернулся в комнату, Бержер встретил его каким-то скованным взглядом; он курил сигарету, пижама его была расстегнута, и был виден его худой торс. Медленно сняв халат и туфли, не сказав ни слова, Люсьен скользнул под одеяло. «Порядок?» – спросил Бержер. Люсьен пожал плечами: «Я замерз!» – «Ты хочешь, чтобы я тебя согрел?» – «Попробуйте», – предложил Люсьен. И в это мгновение почувствовал, как его расплющивает огромная тяжесть. Мягкий и влажный, как сырой бифштекс, рот приклеился к его губам. Люсьен ничего уже не понимал, не соображал, где находится, и с трудом дышал, но ему было приятно, потому что он согревался. Он вспомнил госпожу Бесс, которая, нажимая ему рукой на животик, называла его «куколкой», и Эбрара, прозвавшего его «длинной спаржей», и о том, как он мылся по утрам в тазу, представляя себе, что господин Буфардье войдет с минуты на минуту, чтобы подмыть его, и сказал себе: «Я куколка!» В это мгновенье Бержер издал торжествующий крик. «Наконец-то ты решился! Сейчас, – сопя, прибавил он, – мы с тобой кое-чем займемся». Люсьен сам снял пижаму.
Назавтра они проснулись в полдень. Гарсон принес им завтрак в постель; Люсьену показалось, что у него надменный вид. «Он принимает меня за педика», – подумал он, вздрогнув от огорчения. Бержер был очень любезен: он оделся первым и вышел покурить на площадь Вье-Марше, пока Люсьен принимал ванну. «В сущности, – думал Люсьен, старательно растирая тело банной перчаткой, – все это скучно». Первый страх прошел, и, когда он убедился, что это не так больно, как ему казалось, он погрузился в глубокое уныние. Он надеялся, что все это позади и он сможет поспать, но Бержер не оставлял его в покое до четырех часов утра. «Мне все-таки надо будет решить мою задачу по тригонометрии», – сказал он себе. И старался больше не думать ни о чем, кроме своей работы. День был долгим. Бержер рассказывал ему о жизни Лотреамона, но Люсьен слушал его не очень внимательно; Бержер слегка раздражал его. На ночь они остановились в Кодебеке, и Бержер долго донимал Люсьена своими ласками, но около часа Люсьен решительно объявил, что хочет спать, и тот, совсем не обидевшись, дал ему уснуть. К вечеру они уже были в Париже. В общем, Люсьен остался собой доволен.
Родители встретили Люсьена с распростертыми объятиями. «Ты хоть поблагодарил как следует господина Бержера?» – спросила мать. Поболтав с ними немного о нормандских равнинах, он рано лег спать. Спал он, как ангел, но, проснувшись, почувствовал, что внутри у него все дрожит. Он встал и долго разглядывал себя в зеркале. «Я – педераст», – сказал он себе. И что-то в нем надломилось. «Люсьен, вставай, – послышался за дверью голос матери, – тебе сегодня в лицей». – «Да, мама», – послушно ответил Люсьен, но присел на постель и стал рассматривать большие пальцы на ногах. «Это несправедливо, я не отдавал себе отчета, я… у меня не было опыта». Эти пальцы сосал мужчина; Люсьен в ярости отвернулся: «Он-то все знал. То, что он заставлял меня делать, имеет название – это называется спать с мужчиной, и он знал это». Странно – Люсьен горько усмехнулся – можно было целыми днями терзаться вопросами, умный ли ты, не зазнайка ли, но так и не прийти к ответам. И наряду с этим существуют ярлыки, которые в одно прекрасное утро приклеивают вам, и приходится носить их всю жизнь; Люсьен, например, высокий блондин, похож на отца, единственный сын, а со вчерашнего дня – педераст. О нем будут говорить: «Флерье, вы знаете его, тот высокий блондин, которому нравятся мужчины». И люди будут отвечать: «Ах да! Этот педик? Очень хорошо знаю, что он за птица».
Он оделся и вышел, но сердце не лежало идти в лицей. Он спустился по улице Ламбаль к Сене и пошел по набережным. Небо было чистым, улицы пахли свежей листвой, асфальтом и английским табаком. Идеальная погода, чтобы носить свежую одежду на чистом теле с обновленной душой. Все люди выглядели нравственно здоровыми, и только Люсьен чувствовал себя в эту весну подозрительным и странным. «Это роковой путь, – думал он, – начал я с Эдипова комплекса, потом стал садистско-анальным типом, теперь – дальше ехать некуда – педерастом, и куда он меня заведет?» Конечно, в его случае все было еще не так серьезно; он не испытывал большого наслаждения от ласк Бержера. «Ну а если я к этому привыкну? – со страхом думал он. – Я без этого жить больше не смогу, ведь это, как морфий!» Он станет порочным человеком с клеймом, никто больше не пожелает его принимать, рабочие его отца будут смеяться над ним, если он попытается приказать им что-то. Люсьен снисходительно вообразил свою ужасную судьбу. Он видел себя в тридцать пять лет, накрашенного и жеманного, и то, как господин с усами и орденом Почетного Легиона с грозным видом замахивается на него тростью: «Ваше присутствие здесь, мсье, – это оскорбление для моих дочерей». И вдруг он пошатнулся, мгновенно прекратив эту игру: ему вспомнилась одна фраза Бержера. Это было ночью в Кодебеке. Бержер воскликнул: «Скажи-ка! А ты входишь во вкус!» Что он имел в виду? Люсьен, разумеется, не был бесчувственным поленом и благодаря любовной возне… «Это ничего не доказывает, – с тревогой убеждал он себя. – Но говорят, что у этих людей необыкновенное чутье на себе подобных, это как шестое чувство». Люсьен долго разглядывал полицейского, который регулировал движение перед Иенским мостом. «Неужели этот полицейский может меня возбудить?» Он смотрел на синие брюки полицейского и представлял себе его мускулистые и волосатые ляжки: «Разве это хоть как-то действует на меня?» И он пошел дальше, слегка успокоившись. «Это не так серьезно, – думал он, – я еще могу спастись. Он злоупотребил моим смятением, но я – не настоящий педераст». Он повторял свой эксперимент со всеми мужчинами, которые шли ему навстречу, и всякий раз результат оказывался отрицательным. «Уф! – вздохнул он. – Хорошо, что я счастливо отделался!» Это было предупреждение, и только. Но повторять этого не следовало, так как дурные привычки легко приобретаются и к тому же ему необходимо срочно излечиться от своих комплексов. Он решил, что тайком от родителей подвергнется психоанализу у специалиста. Потом заведет любовницу и станет нормальным мужчиной.
Люсьен начал успокаиваться, как внезапно вспомнил о Бержере: в это самое мгновение Бержер находиться где-то в Париже, очарованный самим собой; голова его была полна воспоминаний: «Он знает мое тело, ему знакомы мои губы, он говорил мне: «У тебя такой запах, что я никогда его не забуду»; хвастаясь перед своими друзьями, он скажет: «Я поимел его», точно я девка какая-то. И, может быть, именно сейчас он рассказывает о своих ночах… – У Люсьена замерло сердце – Берлиаку! Если он сделает это, я убью его; Берлиак меня ненавидит, он расскажет об этом всему классу, и тогда я пропал, ребята откажутся пожимать мне руку. Я скажу, что это неправда, – исступленно убеждал себя Люсьен, – подам в суд, буду утверждать, что он меня изнасиловал!» Всем своим существом Люсьен ненавидел Бержера: не будь его, не будь этого непристойного и несправедливого сознания, все могло бы уладиться, никто ничего не узнал бы, а сам Люсьен со временем забыл бы об этом. «Если бы он мог внезапно умереть! Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы он умер сегодня ночью, ничего не успев никому рассказать. Господи, сделай так, чтобы вся эта история была похоронена, ты не можешь желать, чтоб я стал педерастом! Во всяком случае, у него на крючке! – в бешенстве думал Люсьен. – Мне придется вернуться к нему, исполнять все его прихоти, да еще говорить, что все это мне нравится, иначе я погиб!» Он прошел еще несколько шагов и из предосторожности прибавил: «Господи, сделай так, чтобы Берлиак тоже умер». Люсьен не мог набраться смелости вернуться к Бержеру. В течение последующих недель ему чудилось, что он повсюду его встречает, а когда он работал в своей комнате, то вздрагивал при каждом звонке в дверь; по ночам его терзали жуткие кошмары: Бержер насиловал его посреди двора лицея Святого Людовика, все «поршни» стояли тут же и, гогоча, за ними наблюдали. Но Бержер не сделал никакой попытки увидеться с ним и не подавал признаков жизни. «Он хотел только моей плоти», – с обидой думал Люсьен. Берлиак тоже куда-то исчез, и Гигар, который иногда по воскресеньям ходил с ним на скачки, утверждал, что Берлиак покинул Париж вследствие приступа нервной депрессии. Люсьен постепенно успокоился: его поездка в Руан казалась ему смутным и нелепым сном, не имеющим никакого отношения к жизни; почти все ее подробности он уже забыл и помнил только спертый запах плоти и одеколона, ощущение невыносимой скуки. Господин Флерье несколько раз спрашивал, куда девался его друг Бержер: «Нам надо пригласить его в Фероль, чтобы поблагодарить». – «Он уехал в Нью-Йорк», – ответил наконец Люсьен. Иногда вместе с Гигаром и его сестрой он катался на лодках по Марне; Гигар научил его танцевать. «Я пробуждаюсь, – думал он, – рождаюсь заново». Но довольно часто он чувствовал какую-то тяжесть в спине, словно мешок давил: это были его комплексы; он спрашивал себя, не следует ли ему поехать к Фрейду в Вену. «Я поеду без денег, если надо, пойду пешком, я скажу ему: у меня нет ни гроша, но я – исключительный случай». Как-то в жаркий июньский день он встретил на бульваре Сен-Мишель Бабуэна, своего старого преподавателя философии, «Ну что, Флерье, – спросил Бабуэн, – готовитесь к Центральной?» – «Да, мсье», – ответил Люсьен. «Вы, – сказал Бабуэн, – могли бы заняться и литературой. Вам легко давалась философия». – «Я и не бросал ее, – сказал Люсьен. – Я кое-что прочел в этом году, Фрейда например. Кстати, – прибавил он, охваченный вдохновением, – я хотел бы спросить вас, мсье, что вы думаете о психоанализе?» Бабуэн рассмеялся. «Это просто мода, – ответил он, – которая скоро пройдет. Все, что есть лучшего у Фрейда, можно найти уже у Платона. Что касается остального, – добавил он не терпящим возражений тоном, – то я заявляю вам, что не верю в эти глупости. Читайте лучше Спинозу». Люсьен почувствовал, как огромный камень свалился у него с души; домой он возвращался пешком, что-то насвистывая. «Это был кошмар, – думал он, – но теперь от него ничего уже не осталось!» Солнце в этот день было резким и жарким, но Люсьен поднял голову и, не мигая, поглядел на него: солнце принадлежало всем, и Люсьен имел право смотреть на него в упор; он был спасен! «Глупости! – думал он, – это были глупости! Они пытались испортить меня, но я им не дался». Действительно, он всегда оказывал сопротивление: Бержер заморочил ему голову своими разглагольствованиями, но Люсьен, к примеру, сразу же почувствовал, что педерастия Рембо – это порок, а когда эта козявка Берлиак хотел заставить его курить гашиш, он послал его куда подальше. «Я едва не погиб, – думал он, – и меня спасло лишь мое нравственное здоровье!» Вечером, за ужином, он с любовью смотрел на отца. У господина Флерье были широкие плечи, тяжелые и медлительные жесты, как у крестьянина, хотя в нем чувствовалась порода, и серые, металлические и холодные глаза хозяина. «Я похож на него», – думал Люсьен. Он вспомнил, что Флерье – и деды, и внуки, – целых четыре поколения, были хозяевами фабрик. «Что ни говори, а семья есть семья!» И он с гордостью думал о нравственном здоровье семьи Флерье. Люсьен решил не поступать в этому году в Центральную Школу, и Флерье очень рано отправились в Фероль. Люсьен с восторгом вновь обрел дом, сад, завод, маленький городок, такой спокойный и безмятежный. Это был другой мир, он решил рано вставать и совершать долгие прогулки по окрестностям. «Я хочу, – сказал он отцу, – надышаться чистым воздухом и запастись здоровьем на будущий год, перед тем как впрячься в работу». Он вместе с матерью нанес визит семействам Буфардье и Бесс, и все сочли, что он стал взрослым юношей, разумным и степенным. Эбрар и Винкельман, изучавшие право в Париже, тоже приехали на каникулы в Фероль. Люсьен проводил время вместе с ними, и они вспоминали, как разыгрывали аббата Жакмара, чудесные прогулки на велосипедах и пели на три голоса «Артиллериста из Метца». Люсьену очень пришлась по душе грубоватая искренность и основательность его старых друзей, и он упрекал себя в том, что забыл о них. Он признался Эбрару, что терпеть не может Париж, но Эбрар не мог этого понять: родители отдали его на попечение какому-то аббату, который глаз с него не спускал; Эбрар был ошарашен посещением Лувра и вечером, проведенным в Опере. Такая простота умилила Люсьена; он чувствовал себя старшим братом Эбрара и Винкельмана и начинал внушать себе, что он не жалеет о своей такой мучительной прошлой жизни: ведь он приобрел опыт. Он рассказал им о Фрейде и психоанализе, немного забавляясь тем, что сильно их шокировал. Они резко критиковали теорию комплексов, но их возражения были наивными, что Люсьен им и доказал, добавив, кстати, при этом, что с философской точки зрения очень легко можно разоблачить все ошибки Фрейда. Они восхищались им, но Люсьен делал вид, что не замечает этого.
Господин Флерье объяснил Люсьену, как функционирует завод. Он обошел с ним основные корпуса, и Люсьен долго наблюдал, чем занимаются рабочие. «Когда я умру, – сказал господин Флерье, – ты должен будешь быстро взять на себя все управление заводом». Люсьен пожурил его и попросил: «Папа, дорогой мой, не говори, пожалуйста, об этом!» Но в последующие дни он был очень серьезным, думая об ответственности, которая рано или поздно должна лечь на его плечи. Они подолгу беседовали об обязанностях патрона, и господин Флерье доказал ему, что собственность – это не право, а обязанность. «Они морочат нам голову своей борьбой классов, – сказал он, – как будто интересы хозяев и рабочих противоположны! Возьми мой случай, меня, Люсьен. Я мелкий хозяин, тот, кого на парижском жаргоне называют «лавочник». Пусть так, но у меня на руках сто рабочих с семьями. Если дела у меня идут хорошо, то прежде всего это выгодно им. Если же я буду вынужден закрыть завод, все они окажутся на улице. Я не имею права плохо вести дела, – сказал он с силой. – Именно это я и называю классовой солидарностью».
Более трех недель все шло хорошо; он почти не вспоминал о Бержере, он его простил и надеялся на то, что никогда в жизни больше его не увидит. Иногда, меняя рубашку, Люсьен подходил к зеркалу и с удивлением смотрел на себя. «Мужчина желал это тело», – думал он. Он медленно проводил руками по бедрам и думал: «Мужчину волновали эти ноги». Он брал себя за талию и жалел о том, что он не может раздвоиться так, чтобы тот, другой, мог ласково гладить его тело, как шелковую ткань. Подчас он сожалел о своих комплексах: они были прочными, весомыми, их огромная темная масса утяжеляла его. Теперь с этим покончено, Люсьен больше не верил в них и ощущал какую-то мучительную легкость. Впрочем, это не было так уж неприятно, это скорее было некое, вполне терпимое, хотя и немного противное, разочарование, которое в крайнем случае могло сойти за скуку. «Я ничто, – думал он, – но это потому, что ничего меня не запачкало. А вот Берлиак погряз в пороках. Я вполне могу вынести эту слабую неуверенность: это плата за чистоту».
Как-то на прогулке он присел на холмик и подумал: «Я проспал шесть лет, а потом в один прекрасный день вылупился из своей скорлупы». Он был полон жизни и с радостным видом оглядывал пейзаж. «Я создан для действия!» – сказал он себе. Но в одну секунду его тщеславные мысли потускнели. Он произнес вполголоса: «Пусть они немного подождут и увидят, чего я стою». Он говорил с уверенностью, но слова отскакивали от него, как пустые скорлупки. «Что у меня есть?» Он не хотел признавать этой странной тревоги, она принесла ему слишком много страданий в прошлом. «Есть эта тишина… эта земля…» – подумал он. Вокруг ни души, только кузнечики, которые с трудом волочат по пыли свои желто-черные брюшки. Люсьен ненавидел кузнечиков, потому что они всегда казались полудохлыми. По ту сторону дороги к самой реке сползала сероватая, изможденная солнцем, потрескавшаяся песчаная равнина. Никто не видел и не слышал Люсьена; он вскочил, и ему померещилось, что его движениям ничто не мешает, даже сила притяжения. Сейчас он стоял во весь рост под занавесом серых облаков, и казалось, будто он существует в пустоте. «Эта тишина…» – думал он. Это было большее, чем тишина, это было ничто. Равнина вокруг Люсьена была необыкновенно спокойная и инертная, бесчеловечная. Казалось, что она съежилась и затаила дыхание, чтобы не беспокоить его. «Когда артиллерист из Метца вернулся в гарнизон…» Звук на губах погас, как пламя в пустоте; Люсьен без тени и эха был один среди этой слишком неприметной, какой-то невесомой природы. Он встрепенулся и попытался восстановить ход своих рассуждений: «Я создан для действия. Во-первых, меня не сломить: я, конечно, могу делать глупости, но это не имеет больших последствий, потому что я умею взять себя в руки». Он подумал: «У меня есть нравственное здоровье». Однако он замолчал, скорчив гримасу отвращения, настолько нелепым показалось ему рассуждать о «нравственном здоровье» на этой выжженной добела дороге, которую переползали подыхающие насекомые. Взбешенный, Люсьен наступил на кузнечика; он ощутил под подошвой крохотный упругий шарик, а когда поднял ногу, кузнечик еще шевелился. Люсьен плюнул на него: «Я в смятенье. Как и в прошлом году». Он стал думать о Винкельмане, который называл его «козырным тузом», о господине Флерье, который относился к нему как к мужчине, о госпоже Бесс, что сказала ему: «И этого парня я называла когда-то куколкой, а теперь не осмелюсь даже назвать его на ты, так он меня пугает». Но они были далеко, очень далеко, и ему казалось, что настоящий Люсьен исчез, а осталось лишь его какое-то бледное и растерянное подобие. «Кто же я?» Километры и километры песчаной равнины, плоской, потрескавшейся почвы, без травы, без запахов, и вдруг откуда-то из этой сероватой корки торчит спаржа, такая странная здесь, что у нее даже нет тени. «Кто же я?» Вопрос остался тем же с прошлогодних каникул, казалось, он поднимал Люсьена на том месте, где он его оставил; или, точнее, это был не вопрос, а состояние души. Люсьен пожал плечами. «Я слишком сложный, – подумал он, – и чересчур копаюсь в себе».
«Я заказал один номер, – сказал Бержер, когда они пришли в отель, – но с большой ванной». Люсьен не удивился: в дороге он смутно догадывался, что ему придется делить комнату с Бержером, но на этой мысли он почему-то не задерживался. Теперь, когда отступать уже было некуда, он счел все это не совсем приятным, главным образом потому, что ноги у него были не совсем чистые. Пока поднимали чемоданы, он представлял себе, как Бержер скажет: «Ну и грязен ты, все простыни изгваздаешь», а он дерзко ответит: «У вас весьма мещанские представления о чистоте». Но Бержер втолкнул его в ванную вместе с чемоданом, сказав: «Приведи себя в порядок здесь, а я разденусь в комнате». Люсьен вымыл ноги и подмыл зад. Ему захотелось в туалет, но не решился выйти и помочился в раковину; потом надел ночную рубашку, домашние туфли, которые одолжил у матери (его собственные совсем сносились), и постучал. «Вы готовы?» – спросил он. «Да, да, входи», – Бержер был в черном халате накинутом на светло-голубую пижаму. В комнате пахло одеколоном. «Здесь только одна кровать?» – спросил Люсьен. Бержер не ответил: он ошалело уставился на Люсьена. И наконец громко расхохотался. «Ты что, в одной рубахе? – рассмеялся он. – А куда ночной колпак дел? Ну нет, ты меня уморишь. Я хочу, чтоб ты посмотрел на себя».– «Уже два года, – обиженно сказал Люсьен, – я прошу мать купить мне пижаму». Бержер подошел к нему: «Ладно, снимай все это, – сказал он тоном, не терпящим возражений, – я дам тебе одну из моих. Тебе она великовата, но лучше же, чем это». Люсьен стоял как вкопанный посреди комнаты, не сводя глаз с красных и зеленых ромбов на обоях. Он предпочел бы вернуться в ванную, но боялся сойти за дурака; резким движением он снял через голову рубашку. На мгновение воцарилась тишина: Бержер, улыбаясь, смотрел на Люсьена, и до того вдруг дошло, что он стоит посреди комнаты нагишом, в материнских тапочках с помпончиками. Он смотрел на свои руки – большие руки Рембо, ему хотелось прижать их к животу, хотя бы прикрыть свой срам. Но, спохватившись, храбро убрал их за спину. На стенах между рядами ромбов были разбросаны редкие фиолетовые квадратики. «Честное слово, – сказал Бержер, – он чист, как девственница, посмотри на себя в зеркало, Люсьен, даже грудь у тебя покраснела. Но так ты лучше смотришься, чем в своей рубахе». – «Да, – сказал Люсьен, делая над собой усилие, – если ты нагишом, трудно сохранять пристойный вид. Дайте-ка мне пижаму». Бержер швырнул ему шелковую, пахнущую лавандой пижаму, и они легли в кровать. Воцарилось тягостное молчание. «Мне плохо, – сказал Люсьен, – меня тошнит». Бержер молчал, отрыжка Люсьена пахла виски. «Он переспит со мной», – решил он. И ромбы на обоях закружились, а удушливый запах одеколона сдавливал ему горло. «Я не должен был соглашаться на эту поездку». Ему не повезло; раз двадцать в последнее время он был на волосок от того, чтобы понять, чего хотел от него Бержер, и всякий раз, как нарочно, какая-нибудь случайность отвлекала Люсьена от этих мыслей. А теперь вот он лежал в постели с этим типом и ждал, что тому захочется с ним сделать. «Я возьму подушку и пойду спать в ванную». Но он не осмелился: он подумал об ироническом взгляде Бержера. Люсьен засмеялся. «Я думаю о той проститутке, – сказал он, – она, наверно, до сих пор чешется». Бержер по-прежнему молчал; Люсьен наблюдал за ним краешком глаза: тот лежал на спине с беспечным видом, заложив руки за голову. Дикая ярость охватила Люсьена, он приподнялся на локте и спросил: «Ну и чего вы ждете? Вы что, привезли меня сюда, чтобы заниматься пустяками?»
Но он не успел пожалеть о своей фразе; Бержер повернулся и взглянул на него с веселым удивлением: «Посмотрите-ка на эту потаскушку с личиком ангела. Постой, малыш, я тебя ни о чем не просил; ты сам рассчитываешь на меня, чтобы я расстроил твои жалкие чувства». Он смотрел на него с минуту – лица их почти соприкасались, – потом обнял Люсьена и стал гладить под пижамой его грудь. Это не было неприятно, лишь слегка щекотно, но Бержер был страшен: лицо его приняло идиотское выражение, и он хрипло повторял: «Стыда у тебя нет, свинюшка, стыда у тебя нет, свинюшка!» – словно звукозапись, которая сообщает на вокзалах об отправлении поездов. Рука Бержера, напротив, казалась резвой и легкой, почти одушевленной. Она нежно касалась сосков Люсьена: так ласкает теплая вода, когда садишься в ванну. Люсьену хотелось бы схватить эту руку, оторвать ее от себя, но Бержер лишь рассмеялся бы: «Тоже мне девочка». Рука медленно сползла по его животу и задержалась, развязывая поясок, на котором держались пижамные брюки. Люсьен не противился: он отяжелел и обмяк, словно мокрая губка, и испытывал жуткий страх. Бержер отбросил одеяло, положил голову на грудь Люсьену, как будто хотел прослушать его. Люсьен два раза рыгнул, во рту стало кисло, он боялся, что его стошнит прямо на эти красивые седые волосы, которые выглядели так благопристойно. «Вы давите мне на желудок», – сказал он. Бержер чуть приподнялся и просунул руку Люсьену за спину; другая рука больше не ласкала его, она трепала его. «У тебя хорошенькая попочка», – вдруг сказал Бержер. Люсьену казалось, что ему снится кошмар. «Вам нравится?» – кокетливо спросил он. Но Бержер вдруг отпустил его и с досадой поднял голову. «Чертов маленький обманщик, – вскричал он в ярости, – хочет корчить из себя Рембо, а я больше часа корячусь тут с ним, а он лежит, как полено». Слезы бессилия выступили на глазах у Люсьена, и он изо всех сил оттолкнул Бержера. «Я не виноват, – сипло сказал он, – вы меня напоили, меня тошнит». – «Ну ладно, иди, поблюй, – сказал Бержер, – и не спеши». Затем процедил сквозь зубы: «Хорош вечерок!» Люсьен подтянул пижамные брюки, накинул черный халат и вышел. Заперев дверь туалета, он почувствовал себя таким одиноким и несчастным, что навзрыд заплакал. Платка в кармане халата не оказалось, он вытер глаза и нос туалетной бумагой. Тщетно он пытался засунуть два пальца как можно глубже в рот, его так и не вырвало. Он машинально спустил брюки и, дрожа от холода, сел на унитаз. «Подлец, – думал он, – подлец!» Он был жестоко унижен, но не мог понять, чего он стыдился больше – того, что терпел ласки Бержера, или того, что они его ничуть не возбудили. Из коридора с другой стороны двери доносилось легкое поскрипывание, и при каждом звуке Люсьен вздрагивал, но он не решался вернуться в комнату. «И все же надо идти, – думал он, – надо, иначе он уйдет от меня… к Берлиаку!» Он уже привстал, но сразу же перед ним снова возникло лицо Бержера, с глупым видом повторяющего: «Стыда у тебя нет, свинюшка!» Он в отчаянии вновь рухнул на унитаз. Но вот наконец его страшно пронесло, что несколько успокоило Люсьена. «Все вышло снизу, – думал он, – так для меня даже лучше». И действительно, тошнота прошла. «Он сделает мне больно», – вдруг подумал он, и ему почудилось, что сейчас он упадет в обморок. В конце концов Люсьен так продрог, что громко лязгал зубами; он подумал, что может простудиться, и поспешно встал. Когда он вернулся в комнату, Бержер встретил его каким-то скованным взглядом; он курил сигарету, пижама его была расстегнута, и был виден его худой торс. Медленно сняв халат и туфли, не сказав ни слова, Люсьен скользнул под одеяло. «Порядок?» – спросил Бержер. Люсьен пожал плечами: «Я замерз!» – «Ты хочешь, чтобы я тебя согрел?» – «Попробуйте», – предложил Люсьен. И в это мгновение почувствовал, как его расплющивает огромная тяжесть. Мягкий и влажный, как сырой бифштекс, рот приклеился к его губам. Люсьен ничего уже не понимал, не соображал, где находится, и с трудом дышал, но ему было приятно, потому что он согревался. Он вспомнил госпожу Бесс, которая, нажимая ему рукой на животик, называла его «куколкой», и Эбрара, прозвавшего его «длинной спаржей», и о том, как он мылся по утрам в тазу, представляя себе, что господин Буфардье войдет с минуты на минуту, чтобы подмыть его, и сказал себе: «Я куколка!» В это мгновенье Бержер издал торжествующий крик. «Наконец-то ты решился! Сейчас, – сопя, прибавил он, – мы с тобой кое-чем займемся». Люсьен сам снял пижаму.
Назавтра они проснулись в полдень. Гарсон принес им завтрак в постель; Люсьену показалось, что у него надменный вид. «Он принимает меня за педика», – подумал он, вздрогнув от огорчения. Бержер был очень любезен: он оделся первым и вышел покурить на площадь Вье-Марше, пока Люсьен принимал ванну. «В сущности, – думал Люсьен, старательно растирая тело банной перчаткой, – все это скучно». Первый страх прошел, и, когда он убедился, что это не так больно, как ему казалось, он погрузился в глубокое уныние. Он надеялся, что все это позади и он сможет поспать, но Бержер не оставлял его в покое до четырех часов утра. «Мне все-таки надо будет решить мою задачу по тригонометрии», – сказал он себе. И старался больше не думать ни о чем, кроме своей работы. День был долгим. Бержер рассказывал ему о жизни Лотреамона, но Люсьен слушал его не очень внимательно; Бержер слегка раздражал его. На ночь они остановились в Кодебеке, и Бержер долго донимал Люсьена своими ласками, но около часа Люсьен решительно объявил, что хочет спать, и тот, совсем не обидевшись, дал ему уснуть. К вечеру они уже были в Париже. В общем, Люсьен остался собой доволен.
Родители встретили Люсьена с распростертыми объятиями. «Ты хоть поблагодарил как следует господина Бержера?» – спросила мать. Поболтав с ними немного о нормандских равнинах, он рано лег спать. Спал он, как ангел, но, проснувшись, почувствовал, что внутри у него все дрожит. Он встал и долго разглядывал себя в зеркале. «Я – педераст», – сказал он себе. И что-то в нем надломилось. «Люсьен, вставай, – послышался за дверью голос матери, – тебе сегодня в лицей». – «Да, мама», – послушно ответил Люсьен, но присел на постель и стал рассматривать большие пальцы на ногах. «Это несправедливо, я не отдавал себе отчета, я… у меня не было опыта». Эти пальцы сосал мужчина; Люсьен в ярости отвернулся: «Он-то все знал. То, что он заставлял меня делать, имеет название – это называется спать с мужчиной, и он знал это». Странно – Люсьен горько усмехнулся – можно было целыми днями терзаться вопросами, умный ли ты, не зазнайка ли, но так и не прийти к ответам. И наряду с этим существуют ярлыки, которые в одно прекрасное утро приклеивают вам, и приходится носить их всю жизнь; Люсьен, например, высокий блондин, похож на отца, единственный сын, а со вчерашнего дня – педераст. О нем будут говорить: «Флерье, вы знаете его, тот высокий блондин, которому нравятся мужчины». И люди будут отвечать: «Ах да! Этот педик? Очень хорошо знаю, что он за птица».
Он оделся и вышел, но сердце не лежало идти в лицей. Он спустился по улице Ламбаль к Сене и пошел по набережным. Небо было чистым, улицы пахли свежей листвой, асфальтом и английским табаком. Идеальная погода, чтобы носить свежую одежду на чистом теле с обновленной душой. Все люди выглядели нравственно здоровыми, и только Люсьен чувствовал себя в эту весну подозрительным и странным. «Это роковой путь, – думал он, – начал я с Эдипова комплекса, потом стал садистско-анальным типом, теперь – дальше ехать некуда – педерастом, и куда он меня заведет?» Конечно, в его случае все было еще не так серьезно; он не испытывал большого наслаждения от ласк Бержера. «Ну а если я к этому привыкну? – со страхом думал он. – Я без этого жить больше не смогу, ведь это, как морфий!» Он станет порочным человеком с клеймом, никто больше не пожелает его принимать, рабочие его отца будут смеяться над ним, если он попытается приказать им что-то. Люсьен снисходительно вообразил свою ужасную судьбу. Он видел себя в тридцать пять лет, накрашенного и жеманного, и то, как господин с усами и орденом Почетного Легиона с грозным видом замахивается на него тростью: «Ваше присутствие здесь, мсье, – это оскорбление для моих дочерей». И вдруг он пошатнулся, мгновенно прекратив эту игру: ему вспомнилась одна фраза Бержера. Это было ночью в Кодебеке. Бержер воскликнул: «Скажи-ка! А ты входишь во вкус!» Что он имел в виду? Люсьен, разумеется, не был бесчувственным поленом и благодаря любовной возне… «Это ничего не доказывает, – с тревогой убеждал он себя. – Но говорят, что у этих людей необыкновенное чутье на себе подобных, это как шестое чувство». Люсьен долго разглядывал полицейского, который регулировал движение перед Иенским мостом. «Неужели этот полицейский может меня возбудить?» Он смотрел на синие брюки полицейского и представлял себе его мускулистые и волосатые ляжки: «Разве это хоть как-то действует на меня?» И он пошел дальше, слегка успокоившись. «Это не так серьезно, – думал он, – я еще могу спастись. Он злоупотребил моим смятением, но я – не настоящий педераст». Он повторял свой эксперимент со всеми мужчинами, которые шли ему навстречу, и всякий раз результат оказывался отрицательным. «Уф! – вздохнул он. – Хорошо, что я счастливо отделался!» Это было предупреждение, и только. Но повторять этого не следовало, так как дурные привычки легко приобретаются и к тому же ему необходимо срочно излечиться от своих комплексов. Он решил, что тайком от родителей подвергнется психоанализу у специалиста. Потом заведет любовницу и станет нормальным мужчиной.
Люсьен начал успокаиваться, как внезапно вспомнил о Бержере: в это самое мгновение Бержер находиться где-то в Париже, очарованный самим собой; голова его была полна воспоминаний: «Он знает мое тело, ему знакомы мои губы, он говорил мне: «У тебя такой запах, что я никогда его не забуду»; хвастаясь перед своими друзьями, он скажет: «Я поимел его», точно я девка какая-то. И, может быть, именно сейчас он рассказывает о своих ночах… – У Люсьена замерло сердце – Берлиаку! Если он сделает это, я убью его; Берлиак меня ненавидит, он расскажет об этом всему классу, и тогда я пропал, ребята откажутся пожимать мне руку. Я скажу, что это неправда, – исступленно убеждал себя Люсьен, – подам в суд, буду утверждать, что он меня изнасиловал!» Всем своим существом Люсьен ненавидел Бержера: не будь его, не будь этого непристойного и несправедливого сознания, все могло бы уладиться, никто ничего не узнал бы, а сам Люсьен со временем забыл бы об этом. «Если бы он мог внезапно умереть! Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы он умер сегодня ночью, ничего не успев никому рассказать. Господи, сделай так, чтобы вся эта история была похоронена, ты не можешь желать, чтоб я стал педерастом! Во всяком случае, у него на крючке! – в бешенстве думал Люсьен. – Мне придется вернуться к нему, исполнять все его прихоти, да еще говорить, что все это мне нравится, иначе я погиб!» Он прошел еще несколько шагов и из предосторожности прибавил: «Господи, сделай так, чтобы Берлиак тоже умер». Люсьен не мог набраться смелости вернуться к Бержеру. В течение последующих недель ему чудилось, что он повсюду его встречает, а когда он работал в своей комнате, то вздрагивал при каждом звонке в дверь; по ночам его терзали жуткие кошмары: Бержер насиловал его посреди двора лицея Святого Людовика, все «поршни» стояли тут же и, гогоча, за ними наблюдали. Но Бержер не сделал никакой попытки увидеться с ним и не подавал признаков жизни. «Он хотел только моей плоти», – с обидой думал Люсьен. Берлиак тоже куда-то исчез, и Гигар, который иногда по воскресеньям ходил с ним на скачки, утверждал, что Берлиак покинул Париж вследствие приступа нервной депрессии. Люсьен постепенно успокоился: его поездка в Руан казалась ему смутным и нелепым сном, не имеющим никакого отношения к жизни; почти все ее подробности он уже забыл и помнил только спертый запах плоти и одеколона, ощущение невыносимой скуки. Господин Флерье несколько раз спрашивал, куда девался его друг Бержер: «Нам надо пригласить его в Фероль, чтобы поблагодарить». – «Он уехал в Нью-Йорк», – ответил наконец Люсьен. Иногда вместе с Гигаром и его сестрой он катался на лодках по Марне; Гигар научил его танцевать. «Я пробуждаюсь, – думал он, – рождаюсь заново». Но довольно часто он чувствовал какую-то тяжесть в спине, словно мешок давил: это были его комплексы; он спрашивал себя, не следует ли ему поехать к Фрейду в Вену. «Я поеду без денег, если надо, пойду пешком, я скажу ему: у меня нет ни гроша, но я – исключительный случай». Как-то в жаркий июньский день он встретил на бульваре Сен-Мишель Бабуэна, своего старого преподавателя философии, «Ну что, Флерье, – спросил Бабуэн, – готовитесь к Центральной?» – «Да, мсье», – ответил Люсьен. «Вы, – сказал Бабуэн, – могли бы заняться и литературой. Вам легко давалась философия». – «Я и не бросал ее, – сказал Люсьен. – Я кое-что прочел в этом году, Фрейда например. Кстати, – прибавил он, охваченный вдохновением, – я хотел бы спросить вас, мсье, что вы думаете о психоанализе?» Бабуэн рассмеялся. «Это просто мода, – ответил он, – которая скоро пройдет. Все, что есть лучшего у Фрейда, можно найти уже у Платона. Что касается остального, – добавил он не терпящим возражений тоном, – то я заявляю вам, что не верю в эти глупости. Читайте лучше Спинозу». Люсьен почувствовал, как огромный камень свалился у него с души; домой он возвращался пешком, что-то насвистывая. «Это был кошмар, – думал он, – но теперь от него ничего уже не осталось!» Солнце в этот день было резким и жарким, но Люсьен поднял голову и, не мигая, поглядел на него: солнце принадлежало всем, и Люсьен имел право смотреть на него в упор; он был спасен! «Глупости! – думал он, – это были глупости! Они пытались испортить меня, но я им не дался». Действительно, он всегда оказывал сопротивление: Бержер заморочил ему голову своими разглагольствованиями, но Люсьен, к примеру, сразу же почувствовал, что педерастия Рембо – это порок, а когда эта козявка Берлиак хотел заставить его курить гашиш, он послал его куда подальше. «Я едва не погиб, – думал он, – и меня спасло лишь мое нравственное здоровье!» Вечером, за ужином, он с любовью смотрел на отца. У господина Флерье были широкие плечи, тяжелые и медлительные жесты, как у крестьянина, хотя в нем чувствовалась порода, и серые, металлические и холодные глаза хозяина. «Я похож на него», – думал Люсьен. Он вспомнил, что Флерье – и деды, и внуки, – целых четыре поколения, были хозяевами фабрик. «Что ни говори, а семья есть семья!» И он с гордостью думал о нравственном здоровье семьи Флерье. Люсьен решил не поступать в этому году в Центральную Школу, и Флерье очень рано отправились в Фероль. Люсьен с восторгом вновь обрел дом, сад, завод, маленький городок, такой спокойный и безмятежный. Это был другой мир, он решил рано вставать и совершать долгие прогулки по окрестностям. «Я хочу, – сказал он отцу, – надышаться чистым воздухом и запастись здоровьем на будущий год, перед тем как впрячься в работу». Он вместе с матерью нанес визит семействам Буфардье и Бесс, и все сочли, что он стал взрослым юношей, разумным и степенным. Эбрар и Винкельман, изучавшие право в Париже, тоже приехали на каникулы в Фероль. Люсьен проводил время вместе с ними, и они вспоминали, как разыгрывали аббата Жакмара, чудесные прогулки на велосипедах и пели на три голоса «Артиллериста из Метца». Люсьену очень пришлась по душе грубоватая искренность и основательность его старых друзей, и он упрекал себя в том, что забыл о них. Он признался Эбрару, что терпеть не может Париж, но Эбрар не мог этого понять: родители отдали его на попечение какому-то аббату, который глаз с него не спускал; Эбрар был ошарашен посещением Лувра и вечером, проведенным в Опере. Такая простота умилила Люсьена; он чувствовал себя старшим братом Эбрара и Винкельмана и начинал внушать себе, что он не жалеет о своей такой мучительной прошлой жизни: ведь он приобрел опыт. Он рассказал им о Фрейде и психоанализе, немного забавляясь тем, что сильно их шокировал. Они резко критиковали теорию комплексов, но их возражения были наивными, что Люсьен им и доказал, добавив, кстати, при этом, что с философской точки зрения очень легко можно разоблачить все ошибки Фрейда. Они восхищались им, но Люсьен делал вид, что не замечает этого.
Господин Флерье объяснил Люсьену, как функционирует завод. Он обошел с ним основные корпуса, и Люсьен долго наблюдал, чем занимаются рабочие. «Когда я умру, – сказал господин Флерье, – ты должен будешь быстро взять на себя все управление заводом». Люсьен пожурил его и попросил: «Папа, дорогой мой, не говори, пожалуйста, об этом!» Но в последующие дни он был очень серьезным, думая об ответственности, которая рано или поздно должна лечь на его плечи. Они подолгу беседовали об обязанностях патрона, и господин Флерье доказал ему, что собственность – это не право, а обязанность. «Они морочат нам голову своей борьбой классов, – сказал он, – как будто интересы хозяев и рабочих противоположны! Возьми мой случай, меня, Люсьен. Я мелкий хозяин, тот, кого на парижском жаргоне называют «лавочник». Пусть так, но у меня на руках сто рабочих с семьями. Если дела у меня идут хорошо, то прежде всего это выгодно им. Если же я буду вынужден закрыть завод, все они окажутся на улице. Я не имею права плохо вести дела, – сказал он с силой. – Именно это я и называю классовой солидарностью».
Более трех недель все шло хорошо; он почти не вспоминал о Бержере, он его простил и надеялся на то, что никогда в жизни больше его не увидит. Иногда, меняя рубашку, Люсьен подходил к зеркалу и с удивлением смотрел на себя. «Мужчина желал это тело», – думал он. Он медленно проводил руками по бедрам и думал: «Мужчину волновали эти ноги». Он брал себя за талию и жалел о том, что он не может раздвоиться так, чтобы тот, другой, мог ласково гладить его тело, как шелковую ткань. Подчас он сожалел о своих комплексах: они были прочными, весомыми, их огромная темная масса утяжеляла его. Теперь с этим покончено, Люсьен больше не верил в них и ощущал какую-то мучительную легкость. Впрочем, это не было так уж неприятно, это скорее было некое, вполне терпимое, хотя и немного противное, разочарование, которое в крайнем случае могло сойти за скуку. «Я ничто, – думал он, – но это потому, что ничего меня не запачкало. А вот Берлиак погряз в пороках. Я вполне могу вынести эту слабую неуверенность: это плата за чистоту».
Как-то на прогулке он присел на холмик и подумал: «Я проспал шесть лет, а потом в один прекрасный день вылупился из своей скорлупы». Он был полон жизни и с радостным видом оглядывал пейзаж. «Я создан для действия!» – сказал он себе. Но в одну секунду его тщеславные мысли потускнели. Он произнес вполголоса: «Пусть они немного подождут и увидят, чего я стою». Он говорил с уверенностью, но слова отскакивали от него, как пустые скорлупки. «Что у меня есть?» Он не хотел признавать этой странной тревоги, она принесла ему слишком много страданий в прошлом. «Есть эта тишина… эта земля…» – подумал он. Вокруг ни души, только кузнечики, которые с трудом волочат по пыли свои желто-черные брюшки. Люсьен ненавидел кузнечиков, потому что они всегда казались полудохлыми. По ту сторону дороги к самой реке сползала сероватая, изможденная солнцем, потрескавшаяся песчаная равнина. Никто не видел и не слышал Люсьена; он вскочил, и ему померещилось, что его движениям ничто не мешает, даже сила притяжения. Сейчас он стоял во весь рост под занавесом серых облаков, и казалось, будто он существует в пустоте. «Эта тишина…» – думал он. Это было большее, чем тишина, это было ничто. Равнина вокруг Люсьена была необыкновенно спокойная и инертная, бесчеловечная. Казалось, что она съежилась и затаила дыхание, чтобы не беспокоить его. «Когда артиллерист из Метца вернулся в гарнизон…» Звук на губах погас, как пламя в пустоте; Люсьен без тени и эха был один среди этой слишком неприметной, какой-то невесомой природы. Он встрепенулся и попытался восстановить ход своих рассуждений: «Я создан для действия. Во-первых, меня не сломить: я, конечно, могу делать глупости, но это не имеет больших последствий, потому что я умею взять себя в руки». Он подумал: «У меня есть нравственное здоровье». Однако он замолчал, скорчив гримасу отвращения, настолько нелепым показалось ему рассуждать о «нравственном здоровье» на этой выжженной добела дороге, которую переползали подыхающие насекомые. Взбешенный, Люсьен наступил на кузнечика; он ощутил под подошвой крохотный упругий шарик, а когда поднял ногу, кузнечик еще шевелился. Люсьен плюнул на него: «Я в смятенье. Как и в прошлом году». Он стал думать о Винкельмане, который называл его «козырным тузом», о господине Флерье, который относился к нему как к мужчине, о госпоже Бесс, что сказала ему: «И этого парня я называла когда-то куколкой, а теперь не осмелюсь даже назвать его на ты, так он меня пугает». Но они были далеко, очень далеко, и ему казалось, что настоящий Люсьен исчез, а осталось лишь его какое-то бледное и растерянное подобие. «Кто же я?» Километры и километры песчаной равнины, плоской, потрескавшейся почвы, без травы, без запахов, и вдруг откуда-то из этой сероватой корки торчит спаржа, такая странная здесь, что у нее даже нет тени. «Кто же я?» Вопрос остался тем же с прошлогодних каникул, казалось, он поднимал Люсьена на том месте, где он его оставил; или, точнее, это был не вопрос, а состояние души. Люсьен пожал плечами. «Я слишком сложный, – подумал он, – и чересчур копаюсь в себе».