— Драстик хороший сын, но лучше иметь двух сыновей… Два сына лучше, чем один… но на этот раз пути назад нет.
— Да, на этот раз нет.
Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:
— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.
Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.
Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.
Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.
Было совсем темно, когда он, поднявшись на холм, увидел свет от очага в дверном отверстии одной из низких дерновых хижин и уловил слабое движение овец в загоне и блеяние ягненка, который, проснувшись, не нашел своей матери. Громко залаяли пастушьи собаки. Он остановился и схватил Белошея за ошейник с бронзовыми бляшками. Затем послышался голос, успокаивающий собак, и маленькая согбенная фигурка вынырнула через освещенный дверной проем и стала вглядываться в темноту.
— Кто идет?
— Это я, Дрэм.
Долай — ибо это был Долай — снова заговорил с собаками, и они улеглись по обе стороны от его ног. Он стоял совершенно неподвижно, опершись на копье с широким наконечником, и ждал, пока Дрэм подойдет.
— Урожай ячменя давно собрали, — сказал он, когда мальчик остановился перед ним.
— Собрали шесть урожаев ячменя, — сказал Дрэм. — Вот я и пришел. Ты когда-то сказал, что из меня выйдет неплохой пастух. Ты и сейчас так думаешь?
— Разве я могу ответить на твой вопрос, я, который не разговаривал с тобой шесть урожаев ячменя?
Крыло лунного света показалось из-за уступа холма и простерлось над ними. Старик посмотрел на мальчика долгим испытывающим взглядом из-под косматых бровей. Покачав головой, он сказал:
— Нынче я совсем в этом не уверен. Мне кажется, ты был добрее шесть урожаев ячменя назад. Но, кто знает, может, ты будешь добрее к четвероногим, чем к людям. Почему ты задал мне этот вопрос?
Наступила пауза, заполненная легким шорохом ветра в короткой траве и движением овец в загоне. Прокричал кроншнеп где-то на вершине холма, и один из пастушьих псов, лежащих смирно у ног Долая, угрожающе зарычал, когда любопытный Белошей слишком смело приблизил к нему морду. Наконец Дрэм заговорил:
— Мне пришлось много сражаться последнее время, о доброте некогда было думать. Но я потерпел поражение. Я промахнулся на Волчьей Охоте.
Ни удивления, ни сочувствия не отразилось на лице Долая — как обычно, оно сохраняло неподвижность.
— Да, это плохо, — сказал он. — И теперь ты пришел ко мне пасти овец?
— Да, пришел к тебе пасти овец, — сказал Дрэм ровным, без всякого выражения голосом.
— Тогда иди к огню, и я смажу тебе плечо.
Долай ни одним словом не выразил любопытства и больше не задал ни одного вопроса. И Дрэм, сам того не сознавая, в глубине своего израненного озлобленного сердца был ему за это благодарен.
Долай вслед за ним нырнул в узкий дверной проем пастушьей хижины. Какой-то темнолицый подросток, примерно одних лет с Дрэмом, сидел у очага. Дрэм вдруг узнал Эрпа, с которым бегал вместе до того, как попал в Школу Юношей. Глаза их на мгновение встретились, одни черные, другие золотистые, но они тут же их отвели.
Долай принес в горшочке желтую мазь с едким запахом и наложил ее на плечо Дрэма, будто тот был задранной волком овцой.
— Хорошо помогает от волчьих ран и овцам, и людям, — сказал он.
Когда Долай кончил, Дрэм сел у огня, а Белошей притулился к его коленям. Дрэм теперь не избегал темного вопрошающего взгляда Эрпа, но и не искал его. Он слишком устал и не мог ни о чем думать. У него было странное ощущение, будто из-под ног его ушла почва, и он, как дерево, опустошенное, лишенное корней, безвольно плывет по течению. Ушла куда-то даже злость, бурлившая в нем, и на смену ей, казалось, ничего не может прийти, одна лишь пустота; на месте его прошлой жизни — пустота и усталость.
Он улегся на землю, положив голову на бок Белошея, и, как измученный ребенок, заснул крепким сном. На лбу у него еще не стерлись остатки Волчьего Узора. Он спал так крепко, что не слышал, как вернулись из деревни Флэн и его брат.
На одиннадцатый день плечо его, благодаря мази Долая, почти совсем зажило, и утром он взялся помочь старому пастуху наложить все то же вонючее снадобье на спину овцы, которую поклевали вороны. Подняв случайно глаза, он увидел у входа в загон Вортрикса.
Он не удивился, так как знал, что Вортрикс придет до того, как обряд посвящения в воины разлучит их уже навсегда.
Они долго молча смотрели друг другу в глаза. Опустив на землю блеющую овцу возле ее ягненка, Дрэм сказал Долаю, что вернется через некоторое время, и, свистнув Белошея, вышел из загона, где снаружи ждал его Вортрикс.
Все еще молча, они повернулись и пошли вверх по холму, за ними следом бросились их собаки.
— Почему ты не приходил раньше? — спросил Дрэм, глядя прямо перед собой. Он не хотел ни о чем спрашивать Вортрикса, но вопрос вырвался помимо его воли.
— Я находился взаперти девять дней и девять ночей в отцовском доме. На меня наложили табу. Мудир запечатал глиной дверь, и каждый раз, когда приходил он или воины, запечатывал ее снова так, чтобы я не смог сломать печать.
Как Дрэм не подумал об этом?! Вортрикс нарушил закон, вмешавшись в поединок между ним и волком, и теперь, в виде расплаты, он должен был пройти ритуал очищения.
— Это было очень тяжело? — спросил Дрэм.
— Не легко…
Вортрикс говорил спокойно, но, казалось, он процеживает слова сквозь зубы. Дрэм украдкой взглянул на друга: квадратный раздвоенный подбородок Вортрикса резко обтянулся кожей, под глазами были пятна, похожие на синяки. Что они делали с ним эти девять дней и девять ночей в запечатанной комнате? Дрэм понимал, что он этого никогда не узнает, а значит, не следует задавать вопросы.
Весь день они охотились вместе, как в старые добрые времена. Им наконец повезло, и на лесистых склонах Большой Меловой они убили молодую косулю. Туша свисала между ними с копья Вортрикса, когда они вечером возвращались обратно. Собаки плелись следом. И вытянутые тени мальчиков, собак, убитой косули ложились на поросшие дерном склоны холма. Все было, как всегда, все, как обычно, не считая того, что это было в последний раз.
Они одолели высокий подъем и на гребне, у опушки рощицы, где росли исхлестанные ветрами низкорослые дубы и боярышник, остановились передохнуть. Прежде им не раз приходилось тянуть на себе и более тяжелую добычу, но мысль об отдыхе не приходила ни одному из них в голову. Тут, среди распустившихся дубов, сбросив на землю оленью тушу, они повернулись и посмотрели друг на друга. Весь день они изо всех сил старались не думать о том, что это их последняя совместная охота, но больше скрывать правду от себя они не могли. О ней напоминало им все вокруг: заунывная песнь ветра в дубовых ветвях с уже лопающимися почками, крик чаек в отдалении, прелый запах мха, густым ковром покрывающего землю у подножия деревьев, и тоскливая безнадежность их душевной скорби.
— Мы хорошо поохотились, — сказал Вортрикс.
Дрэм кивнул. Они хорошо поохотились, и не только сегодня — они всегда хорошо охотились вместе. Он будет еще не раз ходить на охоту, как и Вортрикс, но никогда вдвоем. Все осталось в прошлом. Тень завтрашней разлуки нависла над ними, и разлука эта была неотвратимой, как будто один из них должен был утром умереть, а второй — продолжать жить. Это не означало, что они никогда не увидят друг друга, но, если они встретятся, между ними будет пролив, отделяющий свободных членов Племени, воинскую касту, от Пастушьего народа. И этого ничем нельзя было изменить. Они были узниками племенного обычая. И обычай этот был сильнее их, сильнее всех воинов племени вместе взятых.
Дрэм поглядел на косулю, лежащую у его ног. На белом брюхе алело пятно, оно напоминало ему пятно на белоснежных перьях лебедя. Алый знак воина…
— Зачем ты встрял между мной и волком? — Голос Дрэма дрожал от боли,
— Времени на раздумье у меня не было. Я и сейчас думать не могу… Не так легко стоять, опершись на копье, и смотреть, как погибает твой брат.
— Зато завтра я буду стоять и смотреть, как ты и все наши товарищи уходят от меня навсегда. А потом я вернусь сюда один, когда вы уйдете.
— Брат мой, дорогой брат, мы охотились на одних и тех же тропах, ели из одной миски и спали в одной постели после охоты. Как мне дальше жить? Как же ты останешься один-одинешенек?
— Не знаю, — сказал Дрэм. — Но, видно, так суждено… Как все пережить, я пока не знаю.
Будто слепые, они протянули друг другу руки — Вортрикс две, а Дрэм одну. Так они и стояли, крепко обнявшись. Они всегда были, как две равные половинки, в их союзе не было лидера. Но теперь, когда пришла пора расстаться, Дрэм оказался сильнее: Вортрикс рыдал, как женщина, уткнувшись головой в плечо друга. А в это время позади шелестящих ветвей дуба и боярышника низкое солнце зажгло облака, и запад внезапно запылал, охваченный золотым пламенем.
Все выше и выше взвивались костры заката, золото превратилось в медь, раскаленно-красную, на фоне которой чернели ветви дубов; черными были и крылья носящихся над ними чаек. Малиновый свет расплескался по рощице, опалил и без того яркий мох под деревьями и окрасил грудь косули так густо, что стала розовой алая кровь на ее шкуре.
Когда пожар заката начал угасать и небо запестрело розоватыми пятнышками, будто кожа форели, — вокруг деревьев сгустились тени, мальчики подняли с земли свой трофей. Деревня была уже недалеко, хотя и скрыта поворотом дороги.
— Я дальше с тобой не пойду, — сказал Дрэм. — Ты, я думаю, и один справишься, тут близко.
— Ну, конечно. Половину я снесу твоей матери.
Дрэм помог Вортриксу взвалить тушу на плечо и приладить копье. Затем молча повернулся и, натыкаясь на деревья, пошел через дубраву. Он не в силах был дольше выносить эту муку. Он начисто забыл, свистнул ли он Белошея, вообще забыл о существовании огромного янтарно-черного пса и вспомнил о нем только тогда, когда тот ткнулся мордой ему в колени и закружил перед ним, помахивая пушистым хвостом. Как он мог забыть о нем — все-таки он не один, все-таки есть еще у него Белошей!
В густых сумерках он добрался до пастухов и, взяв миску с похлебкой, сел в тени, подальше от огня, чтобы никто не мог видеть его лица.
Весь следующий день он старался держаться как можно дальше от деревни, но все же не выдержал и перед самым закатом, когда должна была начаться церемония посвящения, вышел через ольшаник к реке и, затаившись среди деревьев, уже в ореоле молодых листочков, стал смотреть поверх лоскутного ячменного поля на знакомый хаос деревенских крыш. Он слышал тихое неразборчивое бормотание собравшейся толпы, перешедшее в протяжный крик, как только на пороге Школы Юношей показались будущие воины. Он опустил голову и уперся лбом в руку, лежавшую на древке копья.
Перед его закрытыми глазами одна за другой проходили сцены, которые он так часто наблюдал… Он видит, как будущие воины идут через толпу, теперь уже молчаливую, один за другим, очень прямые и гордые, глядя прямо перед собой. Новый крик, скорее вопль, возвещает о том, что первый из них ступил в круг перед Костром Совета, где стоит Дамнорикс в окружении самых знаменитых воинов. Очевидно, это Туэн, самый младший из них. Всегда начинают с младшего, а последним идет самый старший. В этом году старший — Вортрикс… Вот на мужской половине поднимаются два воина и, выступив вперед, встают по обе стороны от мальчика. Но это не отец Туэна и не друг отца Туэна. И мальчик вовсе не Туэн! С одной стороны от него стоит большой согбенный старик с золотисто-седыми бровями и орлиным носом, а с другой — гибкий и смуглый человек с медной змеей, обвивающей руку, на которой не было кисти. Они подводят мальчика к Мудиру, сидящему у Костра Совета. Мудир слегка наклоняется вперед, когда они подходят — жидкие волосы выбились из-под жреческого убора из орлиных перьев… Дрэму казалось, что он слышит ритуальные вопросы и ритуальные ответы…
— Кто это? Кого вы привели ко мне?
— Это мальчик. Пусть умрет он в отрочестве и возвратится к нам воином племени.
— А кто поручится за этого мальчика?
— Я, старый Катлан, Катлан Могучий. Я, его дед, ручаюсь за этого мальчика…
У Дрэма, который стоял среди кустов ольхи, опершись на копье, вырвался из груди сдавленный, похожий на рыдание вздох. Зачем он пришел?! Но он знал, что эта ничего не меняет. Если бы он остался с Долаем и пастухами, как собирался, все равно вести о том, что происходит у Костра Совета, дошли бы до его ушей.
Через лоскутные поля ячменя и молодого льна он услыхал, как одна из женщин затянула плачь по сыновьям, умершим ритуальной смертью; плач подхватила вторая женщина, затем третья. Он понял, что первая, короткая часть церемонии, закончилась. Сейчас они пойдут вслед за Мудиром через толпу, которая расступится и пропустит их, его товарищей по Школе Юношей, его копьеносное братство… и Вортрикса. Он поднял голову и увидел их — на этот раз уже не в темной глубине своего внутреннего зрения — тонкую вереницу молодых гордых отроков во главе с Мудиром в уборе из орлиных перьев. За их спинами полыхал красный грозовой закат, начало которого он так и не заметил. Тени юношей, когда они шли, ложились на проросший ячмень и тянулись к нему, будто посылали прощальный привет. И теперь ночь и день, пока не вспыхнет новый закат за Холмом Собраний, племя будет считать их умершими. Вернутся они победоносными воинами со свежей татуировкой на груди, знаком их возмужания. И тогда настанет всеобщее ликование, и торжественно затрубят боевые рога перед тем, как зажгутся Костры Белтина.
Дрэм знал, что он уже не увидит их триумфального возвращения. Он пришел сюда проводить своих братьев из Школы Юношей. Новые воины, которые придут завтра, будут принадлежать другому миру, где ему нет места.
Теперь они повернула направо и стали подниматься на Холм Собраний, а вслед им неслись причитания женщин: «Охон! Охон!» И скорбная песня болью отзывалась в ушах и сердце Дрэма. Глаза его устали от бесконечного напряжения. Мальчики все время уменьшались в размере, пока петляли по длинному склону, держа путь к месту погребения безымянного героя. Когда они достигли горизонта, за который всегда уходили Новые Копья, Дрэму показалось, что они шагнули прямо в пылающее пламя заката. Пламя расступилось перед ними, и они исчезли в нем.
Дрэм повернулся и одиноко побрел обратно через ольшаник, а сзади еще долго слышался женский плач: «Охон! Охон!»
Глава XI
— Да, на этот раз нет.
Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:
— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.
Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.
Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.
Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.
Было совсем темно, когда он, поднявшись на холм, увидел свет от очага в дверном отверстии одной из низких дерновых хижин и уловил слабое движение овец в загоне и блеяние ягненка, который, проснувшись, не нашел своей матери. Громко залаяли пастушьи собаки. Он остановился и схватил Белошея за ошейник с бронзовыми бляшками. Затем послышался голос, успокаивающий собак, и маленькая согбенная фигурка вынырнула через освещенный дверной проем и стала вглядываться в темноту.
— Кто идет?
— Это я, Дрэм.
Долай — ибо это был Долай — снова заговорил с собаками, и они улеглись по обе стороны от его ног. Он стоял совершенно неподвижно, опершись на копье с широким наконечником, и ждал, пока Дрэм подойдет.
— Урожай ячменя давно собрали, — сказал он, когда мальчик остановился перед ним.
— Собрали шесть урожаев ячменя, — сказал Дрэм. — Вот я и пришел. Ты когда-то сказал, что из меня выйдет неплохой пастух. Ты и сейчас так думаешь?
— Разве я могу ответить на твой вопрос, я, который не разговаривал с тобой шесть урожаев ячменя?
Крыло лунного света показалось из-за уступа холма и простерлось над ними. Старик посмотрел на мальчика долгим испытывающим взглядом из-под косматых бровей. Покачав головой, он сказал:
— Нынче я совсем в этом не уверен. Мне кажется, ты был добрее шесть урожаев ячменя назад. Но, кто знает, может, ты будешь добрее к четвероногим, чем к людям. Почему ты задал мне этот вопрос?
Наступила пауза, заполненная легким шорохом ветра в короткой траве и движением овец в загоне. Прокричал кроншнеп где-то на вершине холма, и один из пастушьих псов, лежащих смирно у ног Долая, угрожающе зарычал, когда любопытный Белошей слишком смело приблизил к нему морду. Наконец Дрэм заговорил:
— Мне пришлось много сражаться последнее время, о доброте некогда было думать. Но я потерпел поражение. Я промахнулся на Волчьей Охоте.
Ни удивления, ни сочувствия не отразилось на лице Долая — как обычно, оно сохраняло неподвижность.
— Да, это плохо, — сказал он. — И теперь ты пришел ко мне пасти овец?
— Да, пришел к тебе пасти овец, — сказал Дрэм ровным, без всякого выражения голосом.
— Тогда иди к огню, и я смажу тебе плечо.
Долай ни одним словом не выразил любопытства и больше не задал ни одного вопроса. И Дрэм, сам того не сознавая, в глубине своего израненного озлобленного сердца был ему за это благодарен.
Долай вслед за ним нырнул в узкий дверной проем пастушьей хижины. Какой-то темнолицый подросток, примерно одних лет с Дрэмом, сидел у очага. Дрэм вдруг узнал Эрпа, с которым бегал вместе до того, как попал в Школу Юношей. Глаза их на мгновение встретились, одни черные, другие золотистые, но они тут же их отвели.
Долай принес в горшочке желтую мазь с едким запахом и наложил ее на плечо Дрэма, будто тот был задранной волком овцой.
— Хорошо помогает от волчьих ран и овцам, и людям, — сказал он.
Когда Долай кончил, Дрэм сел у огня, а Белошей притулился к его коленям. Дрэм теперь не избегал темного вопрошающего взгляда Эрпа, но и не искал его. Он слишком устал и не мог ни о чем думать. У него было странное ощущение, будто из-под ног его ушла почва, и он, как дерево, опустошенное, лишенное корней, безвольно плывет по течению. Ушла куда-то даже злость, бурлившая в нем, и на смену ей, казалось, ничего не может прийти, одна лишь пустота; на месте его прошлой жизни — пустота и усталость.
Он улегся на землю, положив голову на бок Белошея, и, как измученный ребенок, заснул крепким сном. На лбу у него еще не стерлись остатки Волчьего Узора. Он спал так крепко, что не слышал, как вернулись из деревни Флэн и его брат.
На одиннадцатый день плечо его, благодаря мази Долая, почти совсем зажило, и утром он взялся помочь старому пастуху наложить все то же вонючее снадобье на спину овцы, которую поклевали вороны. Подняв случайно глаза, он увидел у входа в загон Вортрикса.
Он не удивился, так как знал, что Вортрикс придет до того, как обряд посвящения в воины разлучит их уже навсегда.
Они долго молча смотрели друг другу в глаза. Опустив на землю блеющую овцу возле ее ягненка, Дрэм сказал Долаю, что вернется через некоторое время, и, свистнув Белошея, вышел из загона, где снаружи ждал его Вортрикс.
Все еще молча, они повернулись и пошли вверх по холму, за ними следом бросились их собаки.
— Почему ты не приходил раньше? — спросил Дрэм, глядя прямо перед собой. Он не хотел ни о чем спрашивать Вортрикса, но вопрос вырвался помимо его воли.
— Я находился взаперти девять дней и девять ночей в отцовском доме. На меня наложили табу. Мудир запечатал глиной дверь, и каждый раз, когда приходил он или воины, запечатывал ее снова так, чтобы я не смог сломать печать.
Как Дрэм не подумал об этом?! Вортрикс нарушил закон, вмешавшись в поединок между ним и волком, и теперь, в виде расплаты, он должен был пройти ритуал очищения.
— Это было очень тяжело? — спросил Дрэм.
— Не легко…
Вортрикс говорил спокойно, но, казалось, он процеживает слова сквозь зубы. Дрэм украдкой взглянул на друга: квадратный раздвоенный подбородок Вортрикса резко обтянулся кожей, под глазами были пятна, похожие на синяки. Что они делали с ним эти девять дней и девять ночей в запечатанной комнате? Дрэм понимал, что он этого никогда не узнает, а значит, не следует задавать вопросы.
Весь день они охотились вместе, как в старые добрые времена. Им наконец повезло, и на лесистых склонах Большой Меловой они убили молодую косулю. Туша свисала между ними с копья Вортрикса, когда они вечером возвращались обратно. Собаки плелись следом. И вытянутые тени мальчиков, собак, убитой косули ложились на поросшие дерном склоны холма. Все было, как всегда, все, как обычно, не считая того, что это было в последний раз.
Они одолели высокий подъем и на гребне, у опушки рощицы, где росли исхлестанные ветрами низкорослые дубы и боярышник, остановились передохнуть. Прежде им не раз приходилось тянуть на себе и более тяжелую добычу, но мысль об отдыхе не приходила ни одному из них в голову. Тут, среди распустившихся дубов, сбросив на землю оленью тушу, они повернулись и посмотрели друг на друга. Весь день они изо всех сил старались не думать о том, что это их последняя совместная охота, но больше скрывать правду от себя они не могли. О ней напоминало им все вокруг: заунывная песнь ветра в дубовых ветвях с уже лопающимися почками, крик чаек в отдалении, прелый запах мха, густым ковром покрывающего землю у подножия деревьев, и тоскливая безнадежность их душевной скорби.
— Мы хорошо поохотились, — сказал Вортрикс.
Дрэм кивнул. Они хорошо поохотились, и не только сегодня — они всегда хорошо охотились вместе. Он будет еще не раз ходить на охоту, как и Вортрикс, но никогда вдвоем. Все осталось в прошлом. Тень завтрашней разлуки нависла над ними, и разлука эта была неотвратимой, как будто один из них должен был утром умереть, а второй — продолжать жить. Это не означало, что они никогда не увидят друг друга, но, если они встретятся, между ними будет пролив, отделяющий свободных членов Племени, воинскую касту, от Пастушьего народа. И этого ничем нельзя было изменить. Они были узниками племенного обычая. И обычай этот был сильнее их, сильнее всех воинов племени вместе взятых.
Дрэм поглядел на косулю, лежащую у его ног. На белом брюхе алело пятно, оно напоминало ему пятно на белоснежных перьях лебедя. Алый знак воина…
— Зачем ты встрял между мной и волком? — Голос Дрэма дрожал от боли,
— Времени на раздумье у меня не было. Я и сейчас думать не могу… Не так легко стоять, опершись на копье, и смотреть, как погибает твой брат.
— Зато завтра я буду стоять и смотреть, как ты и все наши товарищи уходят от меня навсегда. А потом я вернусь сюда один, когда вы уйдете.
— Брат мой, дорогой брат, мы охотились на одних и тех же тропах, ели из одной миски и спали в одной постели после охоты. Как мне дальше жить? Как же ты останешься один-одинешенек?
— Не знаю, — сказал Дрэм. — Но, видно, так суждено… Как все пережить, я пока не знаю.
Будто слепые, они протянули друг другу руки — Вортрикс две, а Дрэм одну. Так они и стояли, крепко обнявшись. Они всегда были, как две равные половинки, в их союзе не было лидера. Но теперь, когда пришла пора расстаться, Дрэм оказался сильнее: Вортрикс рыдал, как женщина, уткнувшись головой в плечо друга. А в это время позади шелестящих ветвей дуба и боярышника низкое солнце зажгло облака, и запад внезапно запылал, охваченный золотым пламенем.
Все выше и выше взвивались костры заката, золото превратилось в медь, раскаленно-красную, на фоне которой чернели ветви дубов; черными были и крылья носящихся над ними чаек. Малиновый свет расплескался по рощице, опалил и без того яркий мох под деревьями и окрасил грудь косули так густо, что стала розовой алая кровь на ее шкуре.
Когда пожар заката начал угасать и небо запестрело розоватыми пятнышками, будто кожа форели, — вокруг деревьев сгустились тени, мальчики подняли с земли свой трофей. Деревня была уже недалеко, хотя и скрыта поворотом дороги.
— Я дальше с тобой не пойду, — сказал Дрэм. — Ты, я думаю, и один справишься, тут близко.
— Ну, конечно. Половину я снесу твоей матери.
Дрэм помог Вортриксу взвалить тушу на плечо и приладить копье. Затем молча повернулся и, натыкаясь на деревья, пошел через дубраву. Он не в силах был дольше выносить эту муку. Он начисто забыл, свистнул ли он Белошея, вообще забыл о существовании огромного янтарно-черного пса и вспомнил о нем только тогда, когда тот ткнулся мордой ему в колени и закружил перед ним, помахивая пушистым хвостом. Как он мог забыть о нем — все-таки он не один, все-таки есть еще у него Белошей!
В густых сумерках он добрался до пастухов и, взяв миску с похлебкой, сел в тени, подальше от огня, чтобы никто не мог видеть его лица.
Весь следующий день он старался держаться как можно дальше от деревни, но все же не выдержал и перед самым закатом, когда должна была начаться церемония посвящения, вышел через ольшаник к реке и, затаившись среди деревьев, уже в ореоле молодых листочков, стал смотреть поверх лоскутного ячменного поля на знакомый хаос деревенских крыш. Он слышал тихое неразборчивое бормотание собравшейся толпы, перешедшее в протяжный крик, как только на пороге Школы Юношей показались будущие воины. Он опустил голову и уперся лбом в руку, лежавшую на древке копья.
Перед его закрытыми глазами одна за другой проходили сцены, которые он так часто наблюдал… Он видит, как будущие воины идут через толпу, теперь уже молчаливую, один за другим, очень прямые и гордые, глядя прямо перед собой. Новый крик, скорее вопль, возвещает о том, что первый из них ступил в круг перед Костром Совета, где стоит Дамнорикс в окружении самых знаменитых воинов. Очевидно, это Туэн, самый младший из них. Всегда начинают с младшего, а последним идет самый старший. В этом году старший — Вортрикс… Вот на мужской половине поднимаются два воина и, выступив вперед, встают по обе стороны от мальчика. Но это не отец Туэна и не друг отца Туэна. И мальчик вовсе не Туэн! С одной стороны от него стоит большой согбенный старик с золотисто-седыми бровями и орлиным носом, а с другой — гибкий и смуглый человек с медной змеей, обвивающей руку, на которой не было кисти. Они подводят мальчика к Мудиру, сидящему у Костра Совета. Мудир слегка наклоняется вперед, когда они подходят — жидкие волосы выбились из-под жреческого убора из орлиных перьев… Дрэму казалось, что он слышит ритуальные вопросы и ритуальные ответы…
— Кто это? Кого вы привели ко мне?
— Это мальчик. Пусть умрет он в отрочестве и возвратится к нам воином племени.
— А кто поручится за этого мальчика?
— Я, старый Катлан, Катлан Могучий. Я, его дед, ручаюсь за этого мальчика…
У Дрэма, который стоял среди кустов ольхи, опершись на копье, вырвался из груди сдавленный, похожий на рыдание вздох. Зачем он пришел?! Но он знал, что эта ничего не меняет. Если бы он остался с Долаем и пастухами, как собирался, все равно вести о том, что происходит у Костра Совета, дошли бы до его ушей.
Через лоскутные поля ячменя и молодого льна он услыхал, как одна из женщин затянула плачь по сыновьям, умершим ритуальной смертью; плач подхватила вторая женщина, затем третья. Он понял, что первая, короткая часть церемонии, закончилась. Сейчас они пойдут вслед за Мудиром через толпу, которая расступится и пропустит их, его товарищей по Школе Юношей, его копьеносное братство… и Вортрикса. Он поднял голову и увидел их — на этот раз уже не в темной глубине своего внутреннего зрения — тонкую вереницу молодых гордых отроков во главе с Мудиром в уборе из орлиных перьев. За их спинами полыхал красный грозовой закат, начало которого он так и не заметил. Тени юношей, когда они шли, ложились на проросший ячмень и тянулись к нему, будто посылали прощальный привет. И теперь ночь и день, пока не вспыхнет новый закат за Холмом Собраний, племя будет считать их умершими. Вернутся они победоносными воинами со свежей татуировкой на груди, знаком их возмужания. И тогда настанет всеобщее ликование, и торжественно затрубят боевые рога перед тем, как зажгутся Костры Белтина.
Дрэм знал, что он уже не увидит их триумфального возвращения. Он пришел сюда проводить своих братьев из Школы Юношей. Новые воины, которые придут завтра, будут принадлежать другому миру, где ему нет места.
Теперь они повернула направо и стали подниматься на Холм Собраний, а вслед им неслись причитания женщин: «Охон! Охон!» И скорбная песня болью отзывалась в ушах и сердце Дрэма. Глаза его устали от бесконечного напряжения. Мальчики все время уменьшались в размере, пока петляли по длинному склону, держа путь к месту погребения безымянного героя. Когда они достигли горизонта, за который всегда уходили Новые Копья, Дрэму показалось, что они шагнули прямо в пылающее пламя заката. Пламя расступилось перед ними, и они исчезли в нем.
Дрэм повернулся и одиноко побрел обратно через ольшаник, а сзади еще долго слышался женский плач: «Охон! Охон!»
Глава XI
ВЕСТНИКИ
На следующий день вечером Дрэм стоял в одиночестве возле опустелых овечьих загонов, откуда угнали весь скот в деревню, и смотрел, как пылают Костры Белтина на гребне Холма Собраний. Это означало, что молодые воины уже вернулись из-за заката. В пастушьей хижине за его спиной очаг был загашен и давно остыл. Очаг теперь был черный и холодный, и такой же черной и холодной была душа Дрэма, пустая и заброшенная. Но очаг, как и все очаги в деревне и в пастушьих хижинах, ждал минуты, когда в нем вспыхнет новая жизнь от соприкосновения со священным огнем.
Вскоре внизу на склоне зардел в темноте красный огненный бутон, и через некоторое время появился Эрп с факелом в руке. Он бежал всю дорогу, как бежали сейчас во всех уголках клана самые младшие из каждого дома. И черный очаг снова ожил и, разгораясь, распрямлял лепестки живого пламени. Но сердце Дрэма оставалось холодным и темным.
На следующий день, когда погасли Костры Белтина, овец отогнали на высокогорные летние пастбища, и Дрэм, который теперь жил одной жизнью с пастухами, отправился вместе со всеми. Шли дни, и постепенно он подчинялся медленному однообразному ритму своего нового распорядка. В сумерках каждый вечер они загоняли овец в большие загородки со стенами из дерна. (Даже летом овец редко можно было оставить на ночь на воле, так как в любую минуту из леса могли появиться волки и схватить их. Что ни говори, волки — народ дошлый!) А по утрам, когда снова возвращался свет, овец выпускали. Два раза в сутки, утром и вечером, их водили на водопой к овечьим прудам, на расстоянии выстрела из лука от загонов. Целыми днями, пока овцы паслись, их надо было охранять и следить за ними, перегоняя с места на место, чтобы они всегда ели свежую траву, но не допуская на склоны Меловой, где росла дурман-трава, или в серые низины, такие, как старые кремневые карьеры. Овец приходилось собирать, когда они разбредались, выхаживать и лечить от болезней или после ранения. И только поздно вечером, когда овцы были благополучно закрыты на ночь в загородке, можно было пойти в низкую дерновую хижину у овечьего пруда, где тебя ждала горячая похлебка, большей частью баранья, приготовленная из туши, что всегда была подвешена высоко над чадящим очагом, так, чтобы ее не достали собаки. Обычно готовила еду одна из маленьких темнокожих женщин, которая, закончив стряпать, уходила. Судя по всему, эти женщины не были женами пастухов. После ужина нужно было, смешав разные травы, готовить мази для овец и чинить пастушье снаряжение. Бывало, что Долай вдруг принимался рассказывать какую-нибудь из своих удивительных историй, а иногда молодой Эрп играл на дудке из бузины заунывную бесхитростную песенку, которую днем играл своим овцам. Но большую часть времени все сидели молча у очага, так как пастухи были люди молчаливые.
Дрэм еще не прожил с пастухами и Долаем одной луны, как настало время стрижки овец.
Трижды в год общие заботы объединяли Племя и Пастуший народ. Один раз в пору листопада, когда устраивали большой общий загон для клеймения скота; второй раз, когда овцы ягнились, и все, кто способен был держать оружие, независимо от цвета волос и кожи, принимали участие в охране их от волков. И, наконец, третий раз, во время стрижки овец, но тут пастухам помогали в основном женщины Племени.
Лето еще только начиналось, но извилистые холмы Меловой, как в знойный полдень, дрожали в нагретом воздухе. Стрижи носились высоко в голубой вышине или же совсем низко вдоль склонов, на которые ложились их тени. И повсюду в небесах звенела песня жаворонка. Дрэм, пригнавший на стрижку небольшое стадо с Меловой к загону над деревней, слушал жаворонка и вдыхал запах сухого тимьяна, покалеченного и примятого овечьими копытцами, чувствуя, как горячее солнце греет ему спину. Но куда-то ушла радость, которую он раньше испытывал в такие минуты. Прислушиваясь к блеянию овец и уже подросших ягнят, он не спускал глаз с их беспокойно пляшущих задних ног и с пастушьего пса серой окраски, бегавшего вокруг стада. Кью, старшая из двух собак Долая, что была почти щенком шесть весен назад, нынче не желала никого признавать, хроме хозяина, и молодой пес Эйсал теперь пас овец с Дрэмом. Пес прекрасно ладил с Белошеем, поскольку Дрэм всегда помнил о том, что не следует гладить Эйсала, когда Белошей поблизости. Белошей ходил всегда по пятам за хозяином, высунув розовый длинный язык. Из него так и не получилось настоящей пастушьей собаки — слишком долго он был охотничьим псом Но он все же понял: на овец охотиться нельзя, их надо защищать. Постепенно он привык к новой жизни и в качестве охранителя стада завоевал свое право на существование.
Дрэм впервые так близко подошел к деревне после того дня, когда он издали следил за началом церемонии посвящения Новых Копий. И по мере того как он спускался все ниже, а синие Дебри вдали исчезли за крутыми утесами Меловой, он все нетерпеливее искал глазами знакомое нагромождение крыш под Холмом Собраний и поросшую дерном площадку над пшеничными полями, нынче шумную и многолюдную, где были поставлены загоны для стрижки и где стригали уже принялись за работу. Он хотел, но в то же время боялся, снова увидеть знакомые лица, привычные предметы.
Дрэм не мог стричь овец. Он почти все научился делать одной рукой, но для того, чтобы управиться с бунтующей, вырывающейся овцой, орудуя при этом тяжелыми бронзовыми ножницами, нужны были две руки. Приведя овец с гор, он весь остаток этого беспокойного тяжелого дня трудился не покладая рук возле загона. Он сгонял мекающих и упирающихся овец вниз и передавал их в руки стригалей — от них овцы выходили бледные и обкромсанные, но тут же спокойной трусцой шли искать своих блеющих ягнят. К концу дня Дрэм совсем запарился: волосы прилипли ко лбу, а набедренная повязка — к бедрам. Рука его была вымазана жирным овечьим потом, и ему казалось, что этот запах въелся в ноздри и перебивает все остальные.
Поэтому, когда пробегавшая мимо девочка с высоким кувшином пахты[2] для стригалей остановилась возле него, он нетерпеливо обернулся и вдруг увидел перед собой Блай,
Впервые в жизни он обрадовался ей. Она ведь могла рассказать ему о доме, обо всем, что он здесь оставил. На мгновенье, забыв о пахте и об овце, которую он только что вывел из загона, он порывисто схватил Блай за запястье, будто боялся, что та исчезнет, прежде чем он выведает и выспросит,
— Блай! Блай! — У него спирало дыхание. — Как я рад тебя видеть!
Подняв голову, она посмотрела на него, и будто солнечный лучик на секунду осветил ее лицо.
— Правда, Дрэм?
Его разозлила ее непонятливость.
— Ну, а как ты думаешь? Ты ведь можешь рассказать мне о наших. Как там мать?
Свет в лице Блай снова погас, и, помедлив, она сказала:
— Да, я могу тебе рассказать о доме. С матерью все в порядке, Дрэм.
— Ее нет здесь?
— Нет.
Они поглядели друг на друга, а потом Блай подняла широкогорлый кувшин с двумя ручками и наклонила его так, чтобы Дрэму было удобно пить.
— Пей! Ты, наверное, хочешь пить?
Дрэм приник губами к горлышку. Пахта была жидкая, вкусная, прохладная, и он пил с жадностью.
Напившись, он обтер рукой рот и тотчас пожалел об этом, так как рука пропахла жиром.
Торопливо, сбиваясь на каждом слове, Блай рассказывала ему о домашних новостях: Драстик часто теперь ходит на охоту, дед еще больше кашляет; недавно появились новые щенки; у матери, в ее фруктовом саду, привился дичок, а рыжая кобыла вот-вот разродится…
Кончив, она замолкла, уставившись на кувшин, а затем сказала едва слышно:
— Я могла бы иногда приходить и рассказывать тебе о доме, если ты, конечно, не против.
— Я завтра снова уйду на Большую Меловую. Это очень далеко, — ответил Дрэм поспешно. И вдруг, неожиданно для себя, добавил: — Знаешь, Блай, там, на Большой Меловой, очень одиноко.
Блай продолжала смотреть на кувшин.
— Я могла бы иногда приходить, — повторила она. — Мне безразлично, сколько идти. Зато тебе будет, может быть, не так одиноко.
Дрэм посмотрел на нее, и на лбу между бровями у него появилась морщинка. Видно было, что он озадачен.
— Зачем это тебе? Идти в такую даль из-за меня?
Блай подняла голову, и ее узенькое личико дернулось, как от судороги.
— Ты же тогда, много лет назад, пошел за мной, когда приходил тот человек и все дети смеялись. Ты пошел, потому что, как ты сказал, я выросла у твоего очага. Ну, а если я выросла у твоего очага, значит, ты вырос у моего, — разве не так?!
Оба замолчали и не слышали, что тишина наполнена гомоном людских голосов и шумом идущей вокруг стрижки. Дрэм все еще был в недоумении не столько от слов Блай, сколько от какого-то странного, непривычного ощущения. Он, казалось, впервые смотрит на Блай, впервые видит ее. Он заметил в ее темных кудрях букетик белых цветов бузины — девушки часто прикалывали цветы к поясу или вплетали в волосы, но он никогда не видел, чтобы это делала Блай, которая была всегда не такая, как другие девушки. А может быть, он просто не замечал? Где-то глубоко внутри проснулось чувство товарищества, поначалу слабое, но постепенно оно раскрывалось, как раскрываются лепестки у цветка. И вместе с этим новым чувством, вместе с неожиданным сознанием, что она, Блай, существует, впервые в жизни пришла робость.
— Блай, — начал он неуверенно, — ты знаешь, я хотел…
Радостное блеяние вернуло его к реальности — овца, которую он должен был отвести к стригалям, ушла совсем в другую сторону. Как он мог забыть?! Какой он дурак! Овца за это время успела пробежать порядочное расстояние и теперь паслась среди стриженых овец, которых отпустили стригали. Кто-то из пастухов окликнул его, указывая на овцу, как будто он сам не видел. Он бросился за ней со всех ног, но овца, завидев его, помчалась с громким блеянием прочь, как от мясника, — спутанная длинная шерсть взлетала на бегу над тонкими ногами. Он сразу же поймал ее, но, когда он попытался ухватить покрепче, она, издав дикий вопль, задергалась и проскочила у него между ног. Он не удержался и упал. У загонов раздался смех. Когда он встал и снова пустился вдогонку за овцой, он чувствовал себя всеобщим посмешищем, да к тому же еще с сухой рукой. Он стиснул зубы и схватил овцу, намотав на руку шерсть около загривка, затем злобно ударив ее коленкой в бок, повернул к себе с такой зверской яростью, что та едва устояла на ногах. На этот раз овца взвизгнула от боли и страха. Мимо пробегал Эрп с горшочком золы, которой посыпали ранки у овец после стрижки. Как всегда, избегая глядеть прямо в глаза, он бросил на ходу:
Вскоре внизу на склоне зардел в темноте красный огненный бутон, и через некоторое время появился Эрп с факелом в руке. Он бежал всю дорогу, как бежали сейчас во всех уголках клана самые младшие из каждого дома. И черный очаг снова ожил и, разгораясь, распрямлял лепестки живого пламени. Но сердце Дрэма оставалось холодным и темным.
На следующий день, когда погасли Костры Белтина, овец отогнали на высокогорные летние пастбища, и Дрэм, который теперь жил одной жизнью с пастухами, отправился вместе со всеми. Шли дни, и постепенно он подчинялся медленному однообразному ритму своего нового распорядка. В сумерках каждый вечер они загоняли овец в большие загородки со стенами из дерна. (Даже летом овец редко можно было оставить на ночь на воле, так как в любую минуту из леса могли появиться волки и схватить их. Что ни говори, волки — народ дошлый!) А по утрам, когда снова возвращался свет, овец выпускали. Два раза в сутки, утром и вечером, их водили на водопой к овечьим прудам, на расстоянии выстрела из лука от загонов. Целыми днями, пока овцы паслись, их надо было охранять и следить за ними, перегоняя с места на место, чтобы они всегда ели свежую траву, но не допуская на склоны Меловой, где росла дурман-трава, или в серые низины, такие, как старые кремневые карьеры. Овец приходилось собирать, когда они разбредались, выхаживать и лечить от болезней или после ранения. И только поздно вечером, когда овцы были благополучно закрыты на ночь в загородке, можно было пойти в низкую дерновую хижину у овечьего пруда, где тебя ждала горячая похлебка, большей частью баранья, приготовленная из туши, что всегда была подвешена высоко над чадящим очагом, так, чтобы ее не достали собаки. Обычно готовила еду одна из маленьких темнокожих женщин, которая, закончив стряпать, уходила. Судя по всему, эти женщины не были женами пастухов. После ужина нужно было, смешав разные травы, готовить мази для овец и чинить пастушье снаряжение. Бывало, что Долай вдруг принимался рассказывать какую-нибудь из своих удивительных историй, а иногда молодой Эрп играл на дудке из бузины заунывную бесхитростную песенку, которую днем играл своим овцам. Но большую часть времени все сидели молча у очага, так как пастухи были люди молчаливые.
Дрэм еще не прожил с пастухами и Долаем одной луны, как настало время стрижки овец.
Трижды в год общие заботы объединяли Племя и Пастуший народ. Один раз в пору листопада, когда устраивали большой общий загон для клеймения скота; второй раз, когда овцы ягнились, и все, кто способен был держать оружие, независимо от цвета волос и кожи, принимали участие в охране их от волков. И, наконец, третий раз, во время стрижки овец, но тут пастухам помогали в основном женщины Племени.
Лето еще только начиналось, но извилистые холмы Меловой, как в знойный полдень, дрожали в нагретом воздухе. Стрижи носились высоко в голубой вышине или же совсем низко вдоль склонов, на которые ложились их тени. И повсюду в небесах звенела песня жаворонка. Дрэм, пригнавший на стрижку небольшое стадо с Меловой к загону над деревней, слушал жаворонка и вдыхал запах сухого тимьяна, покалеченного и примятого овечьими копытцами, чувствуя, как горячее солнце греет ему спину. Но куда-то ушла радость, которую он раньше испытывал в такие минуты. Прислушиваясь к блеянию овец и уже подросших ягнят, он не спускал глаз с их беспокойно пляшущих задних ног и с пастушьего пса серой окраски, бегавшего вокруг стада. Кью, старшая из двух собак Долая, что была почти щенком шесть весен назад, нынче не желала никого признавать, хроме хозяина, и молодой пес Эйсал теперь пас овец с Дрэмом. Пес прекрасно ладил с Белошеем, поскольку Дрэм всегда помнил о том, что не следует гладить Эйсала, когда Белошей поблизости. Белошей ходил всегда по пятам за хозяином, высунув розовый длинный язык. Из него так и не получилось настоящей пастушьей собаки — слишком долго он был охотничьим псом Но он все же понял: на овец охотиться нельзя, их надо защищать. Постепенно он привык к новой жизни и в качестве охранителя стада завоевал свое право на существование.
Дрэм впервые так близко подошел к деревне после того дня, когда он издали следил за началом церемонии посвящения Новых Копий. И по мере того как он спускался все ниже, а синие Дебри вдали исчезли за крутыми утесами Меловой, он все нетерпеливее искал глазами знакомое нагромождение крыш под Холмом Собраний и поросшую дерном площадку над пшеничными полями, нынче шумную и многолюдную, где были поставлены загоны для стрижки и где стригали уже принялись за работу. Он хотел, но в то же время боялся, снова увидеть знакомые лица, привычные предметы.
Дрэм не мог стричь овец. Он почти все научился делать одной рукой, но для того, чтобы управиться с бунтующей, вырывающейся овцой, орудуя при этом тяжелыми бронзовыми ножницами, нужны были две руки. Приведя овец с гор, он весь остаток этого беспокойного тяжелого дня трудился не покладая рук возле загона. Он сгонял мекающих и упирающихся овец вниз и передавал их в руки стригалей — от них овцы выходили бледные и обкромсанные, но тут же спокойной трусцой шли искать своих блеющих ягнят. К концу дня Дрэм совсем запарился: волосы прилипли ко лбу, а набедренная повязка — к бедрам. Рука его была вымазана жирным овечьим потом, и ему казалось, что этот запах въелся в ноздри и перебивает все остальные.
Поэтому, когда пробегавшая мимо девочка с высоким кувшином пахты[2] для стригалей остановилась возле него, он нетерпеливо обернулся и вдруг увидел перед собой Блай,
Впервые в жизни он обрадовался ей. Она ведь могла рассказать ему о доме, обо всем, что он здесь оставил. На мгновенье, забыв о пахте и об овце, которую он только что вывел из загона, он порывисто схватил Блай за запястье, будто боялся, что та исчезнет, прежде чем он выведает и выспросит,
— Блай! Блай! — У него спирало дыхание. — Как я рад тебя видеть!
Подняв голову, она посмотрела на него, и будто солнечный лучик на секунду осветил ее лицо.
— Правда, Дрэм?
Его разозлила ее непонятливость.
— Ну, а как ты думаешь? Ты ведь можешь рассказать мне о наших. Как там мать?
Свет в лице Блай снова погас, и, помедлив, она сказала:
— Да, я могу тебе рассказать о доме. С матерью все в порядке, Дрэм.
— Ее нет здесь?
— Нет.
Они поглядели друг на друга, а потом Блай подняла широкогорлый кувшин с двумя ручками и наклонила его так, чтобы Дрэму было удобно пить.
— Пей! Ты, наверное, хочешь пить?
Дрэм приник губами к горлышку. Пахта была жидкая, вкусная, прохладная, и он пил с жадностью.
Напившись, он обтер рукой рот и тотчас пожалел об этом, так как рука пропахла жиром.
Торопливо, сбиваясь на каждом слове, Блай рассказывала ему о домашних новостях: Драстик часто теперь ходит на охоту, дед еще больше кашляет; недавно появились новые щенки; у матери, в ее фруктовом саду, привился дичок, а рыжая кобыла вот-вот разродится…
Кончив, она замолкла, уставившись на кувшин, а затем сказала едва слышно:
— Я могла бы иногда приходить и рассказывать тебе о доме, если ты, конечно, не против.
— Я завтра снова уйду на Большую Меловую. Это очень далеко, — ответил Дрэм поспешно. И вдруг, неожиданно для себя, добавил: — Знаешь, Блай, там, на Большой Меловой, очень одиноко.
Блай продолжала смотреть на кувшин.
— Я могла бы иногда приходить, — повторила она. — Мне безразлично, сколько идти. Зато тебе будет, может быть, не так одиноко.
Дрэм посмотрел на нее, и на лбу между бровями у него появилась морщинка. Видно было, что он озадачен.
— Зачем это тебе? Идти в такую даль из-за меня?
Блай подняла голову, и ее узенькое личико дернулось, как от судороги.
— Ты же тогда, много лет назад, пошел за мной, когда приходил тот человек и все дети смеялись. Ты пошел, потому что, как ты сказал, я выросла у твоего очага. Ну, а если я выросла у твоего очага, значит, ты вырос у моего, — разве не так?!
Оба замолчали и не слышали, что тишина наполнена гомоном людских голосов и шумом идущей вокруг стрижки. Дрэм все еще был в недоумении не столько от слов Блай, сколько от какого-то странного, непривычного ощущения. Он, казалось, впервые смотрит на Блай, впервые видит ее. Он заметил в ее темных кудрях букетик белых цветов бузины — девушки часто прикалывали цветы к поясу или вплетали в волосы, но он никогда не видел, чтобы это делала Блай, которая была всегда не такая, как другие девушки. А может быть, он просто не замечал? Где-то глубоко внутри проснулось чувство товарищества, поначалу слабое, но постепенно оно раскрывалось, как раскрываются лепестки у цветка. И вместе с этим новым чувством, вместе с неожиданным сознанием, что она, Блай, существует, впервые в жизни пришла робость.
— Блай, — начал он неуверенно, — ты знаешь, я хотел…
Радостное блеяние вернуло его к реальности — овца, которую он должен был отвести к стригалям, ушла совсем в другую сторону. Как он мог забыть?! Какой он дурак! Овца за это время успела пробежать порядочное расстояние и теперь паслась среди стриженых овец, которых отпустили стригали. Кто-то из пастухов окликнул его, указывая на овцу, как будто он сам не видел. Он бросился за ней со всех ног, но овца, завидев его, помчалась с громким блеянием прочь, как от мясника, — спутанная длинная шерсть взлетала на бегу над тонкими ногами. Он сразу же поймал ее, но, когда он попытался ухватить покрепче, она, издав дикий вопль, задергалась и проскочила у него между ног. Он не удержался и упал. У загонов раздался смех. Когда он встал и снова пустился вдогонку за овцой, он чувствовал себя всеобщим посмешищем, да к тому же еще с сухой рукой. Он стиснул зубы и схватил овцу, намотав на руку шерсть около загривка, затем злобно ударив ее коленкой в бок, повернул к себе с такой зверской яростью, что та едва устояла на ногах. На этот раз овца взвизгнула от боли и страха. Мимо пробегал Эрп с горшочком золы, которой посыпали ранки у овец после стрижки. Как всегда, избегая глядеть прямо в глаза, он бросил на ходу: