Лежавший под боком у него Вилис старался отвязаться от сладкой надежды, вновь и вновь назойливо возвращавшейся к нему, словно заплутавший шмель. Но медвяный туман все сгущался, а шмель продолжал жужжать свое: «Как знать, может, и тебе улыбнется счастье. Вот увидишь – тебе повезет. Как той слепой курице, что зерно нашла. Вот увидишь, вот увидишь, увидишь…»
   Ах, как крепко стиснул бы он в объятиях свою Лину, Каролиночку… Как вот эту благоухающую свежестью подушку… И не пришлось бы собак по дворам будоражить, объяснять каждому встречному-поперечному, кто ты такой и чего ради бродишь, как неприкаянный, по свету…
   А шмель все щекотал, щекотал нежно лапками самое сердце и вдруг взмыл ввысь, превратившись в черного ворона, и крикнула ему птица сверху:
   «А как же друг?.. Его куда же?!»
   Господи, и почему мир так устроен: где найдешь, там потеряешь, одному радость – другому слезы?!
   Спозаранку Григене пришла разбудить работников и долго разглядывала спящих, – от ее взгляда не ускользнула и огромная Вилимасова нога, торчавшая из-под одеяла, и черная, словно капля смолы, родинка на плече Улиса. И все-таки вдова так и не решила, кто же из них ей больше по душе.
   Растолкав парней, она дала им длинный-предлинный рушник и велела бежать к ручью умываться.
   Покончили с сытным завтраком, и Улис принялся уламывать друга: полно им дурака валять, вместе пришли – вместе и работать надо, а там как-нибудь поделятся.
   – Ну нет, – возразил Вилимас, – по мне, лучше я в одиночку как-нибудь да вырою, чем заработком своим как-нибудь поделюсь. Раньше-то, небось запамятовал, поровну всем делились.
   На том и разошлись: Улис к риге отправился, а Вилимас – к своему плетню. И уж такая распроклятая глина Вилимасу попалась – целый день напролет ковырял-ковырял ее парень, а к вечеру его замызганная-перемызганная шапчонка как торчала, так и продолжала торчать над землей. Ноги в яме совсем застыли, голову солнцем напекло, глядь, и насморк схватил, да такой, что Каролина не преминула подколоть: дескать, из его носа воды и на колодец хватит.
   Да и Улису нечем было похвастать. Тоже одни камни да галька. Так ни с чем и забросал к вечеру яму землей, даже от ужина с досады отказался.
   Но к вечеру третьего дня глина под ногами у Вилимаса стала чавкать, а это означало одно – быть колодцу полным! Сияя, выбрался работник из ямы – надо было приспособить ворот, чтобы поднимать на-гора землю, – с тем и пошел к Улису. Какого рожна тому мучаться, если он, Вилимас, уже нашел воду?
   – И то правда! – согласился друг. – О чем речь? Вот только подсоби мне заровнять… Да, повезло тебе, ха-ха-ха… Это ж надо, какой колодец выкопал!.. А я вот тут над четвертым бьюсь, ха-ха-ха…
   Казалось, неудача доконала парня. Он то принимался хохотать, то внезапно мрачнел. Увидя его трясущиеся руки и блуждающий взор, Вилимас оробел, у него пропала охота лезть в колодец. А вдруг тот выпустит веревку и ведро с глиной по голове – трах!.. Нет, уж лучше погодить до завтра.
   – Чего это ты… словно хмельной или будто Каролину поцеловал? – решился спросить он, когда приятели отправились к ручью мыться.
   – До поцелуев пока не дошло, – отрезал Улис, – но и надежду пока не теряю.
   – А уговор наш помнишь: кто воду найдет, тот и свататься станет? Ну, а раз я, можно сказать, уже нашел…
   – Почем ты знаешь, может, и я не зря четыре ямы выкопал! – огрызнулся Улис. – Глядишь, что-нибудь получше твоей воды нашел!…
   Вилимас осекся. Продолжать разговор или смолчать? Браниться иль по-доброму договориться?.. И тут он снова, как не раз бывало, подумал: «А-а, будь что будет… Бог не выдаст, свинья не съест».
   На другой день по деревне пронесся слух, что те двое нашли-таки во дворе у Григене воду. И люди потянулись туда поглядеть. Они пробовали на вкус, нахваливали мутную жижу и все пытались правдами и неправдами заманить мастеров к себе.
   А Шяудкулис даже зятьями их называть стал и обещался позвать своего двоюродного брата ксендза – колодец свой будущий освятить. Однако мастера не спешили с обещанием, выжидали, чем кончится их сватовство.
   Между тем и дочка, и мамаша ее все ласковее поглядывали на Вилимаса – воду-то он нашел… Липовым цветом да медом от простуды лечили. А Григене то по плечу его погладит, то кусочек пожирнее в тарелку с супом подложит. Тому даже немного совестно было перед другом, хотя Улис явно что-то скрывал от него и лишь обжигал девушку взглядом своих пронзительно-серых глаз.
   Водрузив наконец на верхушке журавля сплетенный Каролиной венок и отмывшись добела, мастера переоделись и уселись за стол, чтобы отметить радостное событие. И когда Григене завела разговор о плате за тяжелую работу, Улис толкнул Вилимаса в бок, и тот выложил ей все, о чем они меж собой договорились. О тех двух сотенных, которые друг обещался дать в долг, и еще о той сотне, что соседи могут наскрести, если хозяйка разрешит им пользоваться своим колодцем…
   – Вроде не к лицу мне за воду деньги драть, – сникла Григене. – В жизни про такое не слыхивала.
   – Можно, конечно, и по-другому эту сотню раздобыть – буду колодцы копать, – произнес Вилимас. – Да только я знать хочу, что у Каролины на уме. Коли ей дружок мой больше по душе…
   – Постой, – перебила его мать, – надо будет, спросим и ее. Ну, скажем, наскребешь ты с горем пополам эти деньги (спасенья уж нет от этих невесток!). Так ведь жених ты как-никак, надо бы и самому какой-никакой прибавок в хозяйство наше внести. Глядишь, дети появятся, да и обо мне, старой, заботиться придется, избу новую ставить… С пятью-то пальцами тут не перебиться.
   – А как же вы, вдова с четырьмя ребятишками на руках, концы с концами сводили? – усмехнулся Вилимас.
   Но Григене в ответ лишь раскудахталась, словно несушка на яйцах:
   – Ну и что же?! Вот поэтому-то я и не желаю такой судьбы своей дочери! Хватит с нас, спасибочки…
   Улис, который все это время сидел как на горячих угольях, с трудом дождался, когда приятелю нечем стало крыть. Он перевел дух и вытащил из-под лавки свою видавшую виды котомку. А из той котомки, словно зайчонка за уши, выудил узелок, развязал его и со звоном брякнул о стол. А было там десятка три старинных золотых дукатов и без счету мелких серебряных монет – точно крупную рыбину от чешуи очистили.
   – Не спрашивайте, откуда и как достал, – глухо произнес Улис, – только вот вам крест: не украл я их, в долг не взял, и вообще…
   – Так вон оно что, – догадался Вилимас. – Оттого он и не в себе был, что клад нашел, чертов сын!
   – Чего ради ты их выложил? При всех-то зачем? – всполошилась Григене, схватила блюдо и накрыла им деньги. – Доченька, скажи что-нибудь. Даю тебе теперь полную свободу. Выбирай, кто тебе люб.
   Где ж тут выберешь, если маменька всем телом на перевернутое блюдо навалилась… А Вилимас, бедняжка, зубами все пытается вытащить занозу из шершавой ладони и уж так тоскливо смотрит, что погладить его хочется. Улис, что и говорить, пригожей его, волосы барашком кучерявятся, да и одет опрятнее… К тому же при таких деньгах разве лучше найдешь?
   – А почему бы нам, мама, – невпопад вмешалась Каролина, – почему бы нам не расквитаться с Вилимасом за этот колодец? Давай возьмем и раскошелимся на сто рублей… Пусть всем будет хорошо.
   – Не спеши, не твои пока эти деньги, – совсем распласталась над блюдом Григене. – Ишь какая добрая! Ты сначала братьям помоги расквитаться. А уж коли и останутся крохи, так ведь опять же поросят осенью купить надо, чинш выплатить… А колодец тот ведь вдвоем копали…
   – Да будет вам, – подал голос Вилимас, которому так и не удалось справиться со своей занозой. – Лучше бы о свадьбе потолковали. А что до того колодца, пусть это будет мой подарок… Каролине и Улису, приятелю закадычному…
   – Ты куда это собрался? – забеспокоился Улис. – Оставайся. Обещал ведь сватом у меня побыть.
   – Пусть отправляется, не удерживай, – вмешалась Григене. – Ведь сердечко не хвост овечкин. Да ты, Вилимас, не тужи, будет и на твоей улице праздник.
   – Ну уж дудки! – отрезал тот. – Не рядись, ворона, в павлиньи перья!
 
   Очутившись за дверью, поглядел парень окрест с вершины холма, с аистом побеседовал («Ты чего это, брат, такой замурзанный, уж не колодец ли копал?») и, поостыв, принялся рассуждать, что всё обернулось не так уж плохо, как поначалу казалось. Такому совестливому, как он, лучше уйти, оставив Каролину в обнимку с Улисом, чем объедаться тещиным борщом и знать, что его друг бродит один-одинешенек по свету. Ведь рано или поздно вспомнил бы он про Улиса, которому многим обязан, и поперек горла встали бы ему те борщи, жестче кочки придорожной показалась бы пуховая подушка.
 
   Наутро новоиспеченный зять, видно с похмелья, поднялся позже обычного и обнаружил, что Вилимаса уже нет рядом. Исчезли его одежда, сапоги, котомка под лавкой. Григене вышла во двор и сразу заметила след, тянущийся по росистой траве от избы до самого колодца. Женщина не на шутку перепугалась. Мало ли какая дурь человеку в голову взбрела, а ну как утопился? Ведь давеча сам смеялся: «Вот выкопаю колодец да и утоплюсь в нем, коли Каролина за меня не пойдет…»
   Но Улис поспешил успокоить тещу: следы-то у колодца не обрываются, дальше ведут, Вилимас, наверно, подходил поглядеть, сколько воды за ночь прибавилось, а то и напиться решил перед дорогой. Вот здесь он обошел холсты, которые Лина забыла убрать с вечера, прошел огородами, мимо хлева, вышел на тропинку, а оттуда не иначе, как под гору направился, на большак…
 
   Славная получилась свадьба у Каролины и Улиса. Люди с завистью судачили меж собой:
   – Уж кому бог дает, тому и черт через забор сует.
   Одни намекали этим на Улиса, который всем взял – и красотой, и смекалкой. Свалился как снег на голову, повозился день-другой во дворе у Григене – и нате вам, приворожил первую красавицу на деревне, из-за которой Гедримас даже чуть не повесился (тяжеловат, правда, оказался, ветка не выдержала), а Лабжянтис за здорово живешь и землю пахал, и сено косил.
   Другие же явно завидовали новобрачной. Ишь, сама-то без кровинки, в лице, видать, хворая, да и братьям, говорят, задолжала, хозяйство – дыра на дыре, а поди ж ты, этакого молодца, птичка невеличка, подцепила! И при деньгах, и мастеровитого, – такого не то что Шяудкулис, любой в зятья охотно взял бы.
   И хотя минуло добрых полгода, Каролина уже в тягостях была, а в глазах деревенских парней и девчат распрекрасной картиной все стояла эта свадьба. Улис в сукно тонкое выряжен, весь в черном, словно соболь, и только под шеей галстук белый… Туфли блестят, глаза сияют – без сучка без задоринки парень. На молодой фата белоснежная, зелеными рутами усеянная, стан тонкий, как рюмочка, и васильковым кушаком перехвачен, волосы волной по плечам рассыпались. А сама то засмеется, то заплачет, то краской зальется, то снова в улыбке расплывется.
   Девицы на выданье, несмотря на то что велик страх засидеться, зареклись не торопиться со свадьбой, покуда не посватается парень, хоть чуточку смахивающий на Улиса. Парни же, тяжело вздыхая, кормили лошадей овсом – все собирались дождаться рождества и промчаться под звон бубенцов пусть за тридевять земель, только бы встретить суженую, хотя бы в сумерках напоминающую Каролину.
   Кто знает, может, и продолжали бы холмогорские парни и девки цвести пустоцветами, как огурцы в дождливое лето, если бы от безоблачной жизни Улисов не потянуло вдруг горелым…
   А загорелся сыр-бор во время жатвы у Шяудкулиса. Как-то в полдень, после еды, когда мужики затянулись дымком, Улис улегся неподалеку, положил голову на сноп и задремал. А девки да бабы, что вязали снопы, давай языками чесать: чего это, мол, Улис такой измочаленный, того и гляди ветром повалит… И тут старшая дочка Шяудкулисов Кастуте возьми да и намекни, что зятек Григене задолжал ей кое-что. Прошлый год, когда блины уминал, и на ногу наступил, и подмигнул, а как вечер настал, ждала-ждала его Кастуте, а он как завалился на сеновале, так и продрых до утра…
   И когда люди, передохнув немного, поднялись, озорница у всех на виду чмок спящего Улиса в щеку, – почитай, долг назад забрала.
   Улис всполошился, глядь – хохочут вокруг. Ну, он и решил, что Кастуте, видно, ему лягушку за пазуху или еще куда сунула. Рванул он с себя рубаху, по штанам похлопал, а людям только того и надо, на свой лад это расценили. И поднялся тут такой хохот, что даже Григене и дочка ее со своего огорода услыхали.
   Объясняясь с родными, Улис лишь густо краснел и увиливал от ответа. Зато остальные не стеснялись, наплели с три короба, и у бедной Каролины, кормившей первенца, даже молоко пропало. Хорошо еще, что маленький Йонукас к каше пристрастился, да и хлебной коркой не брезговал.
   Зажали свою горечь дочь с матерью в сердечных тисках, словно сыр в жоме, и при случае подсовывали Улису зачерствевшие, прогорклые куски.
   – Тут тебе не Шяудкулисовы хоромы!..
   – Это тебе не Шяудкулисовы блины!..
   – Чего вытаращился, будто Кастуте поцеловала?
   Улис, человек покладистый, только помалкивал да посмеивался над этим бабьим скворчанием. «Стоит ли на кашу зря дуть, – рассуждал он, – глядишь, и сама остынет…»
   Да только пока та каша остывала, похлебка для свиней забулькала. Вскипела Григене, точно потревоженная трясина, разбурчалась, что лодырь он, этот ее зять «что-с-него-взять». Родом не вышел, так хоть бы работник был. Не за того дочку отдавать нужно было, ох, не за того… За что бы Улис ни взялся, все не по ней.
   – Да разве ж так лен теребят? Как прясть станем, все пальцы кострой исколем!
   Улис ни слова.
   – Ну и скрипит телега, сил нет! Дегтем не запасся, так возьми вон лягушку да сунь в ступицу!
   Молчит парень, куда ни кинь, все клин. Одним только и тешит себя – вот приедет домой, а там жена, ждет его не дождется… Но и Лина уже не та, что прежде… И она, ровно комар, так и вьется вокруг, так и ищет, куда бы побольнее ужалить своего благоверного. Качала как-то Йонялиса, попросила воды напиться. Муж подал ей ковш, а та лишь губы обмакнула и завела со вздохом:
   – Стоит мне пить захотеть, как сразу беднягу Вилимаса вспоминаю. Где-то он сейчас?
   – В самом деле, где? – охотно подхватывает муж.
   – А знаешь, он однажды так ласково меня назвал…
   – Это он может… Шутник был, коли не сплыл.
   – Нет, ты его не знаешь. Взял он меня однажды за руку и говорит: «Ты такая гибкая, такая нежная, точно веточка ракитовая с барашками…» По гроб жизни не забуду.
   – А барашков-то сколько, не сказал? – шутливо ластятся к жене Улис. – Один – вот он, пяти-шести и не хватает…
   – Чего лапаешь? Не приставай! – раздраженно отталкивает его Лина. – Руки как лед, никак раков ловил?.. И вот что – не смей трогать мой гребешок! Все зубья повыломал, баран косматый!
   Терпел Улис это, терпел и однажды не выдержал, спросил жену с болью в голосе:
   – И чего вы обе на меня взъелись, будто я огород господень потравил? Неужто не любишь меня ни капельки, а?
   – Это ты меня разлюбил!! – накинулась с упреками жена. – И не любил никогда! Вон Гедримас в петлю из-за меня полез, Вилимас утопиться хотел, а тебе что Кастуте, что я – один черт.
   Понял Улис, что, лишь расставшись с девичеством, выпустила Каролина коготки – уберегись теперь! Захирел, горемычный, бледней зернышка овсяного стал оттого, что доводилось теперь ему ложиться спать не евши и вставать не спавши.
   Осенью собиралась опороситься хавронья. Лина с матерью наказали Улису зажечь фонарь и побыть у скотины. Проторчал Улис в хлеву одну ночь… Промучался, как куры на насесте, вторую, а свинья знай похрюкивает, кажется, вот-вот… но поросят нет как нет.
   На третью ночь поступил умнее: принес охапку соломы, достелил в стойле у гнедого и улегся отдохнуть. «Вздремну часок, – подумал. – Свинья-то спит как ни в чем не бывало. А захрюкает, побуду за повитуху».
   Гнедой, как в положено коню, имел обыкновение спать стоя, но тут, глядя на хозяина, тоже улегся.
   Поутру конь, проснувшись первым, повернулся к Улису задом и заглянул в загон к соседке. Распластавшись, как селедка, та лежала на боку в, умиротворенно похрюкивая, пристраивала к соскам целую ораву розовых поросят.
   Прядая ушами, гнедой фыркнул, но Улис продолжал спать. И лишь когда скрипнула дверь и в хлев вошли Каролина с матерью, Улиса обдало свежим утренником, словно холодной водой окатило.
   – О господа! Никак конь лягнул?! – донесся до него испуганный голое жены.
   Улис с ужасом понял, что час не ранний, что он бессовестно продрыхнул всю ночь напролет, но так сладок был этот сон, что в теперь не хотелось просыпаться, выслушивать вопреки, объясняться… И тут у него мелькнула мысль: а если бы его и вправду лягнул конь, что бы Каролина делала?
   – Мама, мама, гляди, да он не шевелится! Уж не помер ли, господи?
   – Двенадцать! Прямо как апостолов!.. – умиленно воскликнула Григене, пересчитав поросят, и только тогда тревожно заглянула в стойло. – Ты чего встала?! – накинулась она на дочь. – Потормоши его, не стой столбом!
   Каролина хоть и боялась зайти к лошади с хвоста, все же подхватила мужа под мышки, оттащила в сторону и стала трясти, говоря сквозь слезы:
   – Улис, милый… Что с тобой? Куда он тебя? Мама, живей поворачивайся! За ноги его бери, в избу потащим.
   Улис безропотно разрешил женщинам отнести себя, уложить в постель и окропить водой. И лишь когда услышал, что теща собирается запрягать этого «антихриста» да мчаться за ксендзом, размежил веки и стал подавать прочие признаки жизни.
   – Узнаешь, где ты? – всхлипывая, спросила Лина. – Меня-то хоть признал?
   Улис улыбнулся и утвердительно моргнул.
   – Так куда ж он тебя, окаянный? Сюда? Сюда? А может, сюда? – ласково ощупывала его с головы до ног жена.
   – Сюда… – произнес Улис.
   – Слыхала? Прямо под ложечку! – сообщила она матери. – Руби петуху голову, надо бедняжке супу сварить.
   – Да будет ли он кушать? – усомнилась Григене.
   – Буду… – прошептал Улис и благодарно взглянул на жену.
   Целую неделю «больной», почти не вставая, лакомился петушатиной, ласкал жену и освежался кислыми киселями. Каролина же куда б ни шла, что бы ни делала, нет-нет да и вспомнит, как Улис тогда распластался на соломе, словно мертвый. А уж как подумает, что могла бы вдовой остаться, если бы милостью божьей не обошлось все, птицей летит домой, к Улису, – то что-нибудь ему жарит-шкварит, то хлеб маслом мажет, а то и просто слово ласковое скажет, по плечу погладит.
   Летом аист побродил-пошарил в камышах и выудил Улисам из озера второго ребеночка. А когда обрадованные родители распеленали дитя и разглядели хорошенько, то увидели, что на этот раз им досталась девочка, и дали ей имя хоть не из святцев, зато звучное – Милда.
   Вдобавок ко всем радостям еще одна: вышла наконец-то замуж Кастуте, дочка Шяудкулиса. Кончился-таки сыр, замешенный на людской сплетне! Улис словно ожил: выкопал соседям два колодца, подзаработал деньжат и стал запасаться бревнами – пора было думать о новой избе… Сынишка незаметно уже выучился что-то лепетать по-своему, такого лягушонка приятно и на коленях покачать, и уму-разуму поучить. И вот однажды возвращается Улис под вечер из лесу домой, усталый, раскрасневшийся от работы, насквозь пропахший еловым духом, – глядь, а женушка его будто остью подавилась. Буркнула что-то – и молчок, есть подала – ложкой о стол бряк, и к люльке шарк-шарк, а ты, мол, сам разбирайся, что к чему. Покуда разбирался, похлебка остыла, а уж как до сути докопался, все тепло из избы и выдуло. Уж, почитай, год с лишним минул с того случая в хлеву, а Каролина, видно, все это время и так и этак прикидывала, пока дошло до нее лишь сегодня, что никак не могла тогда лошадь Улиса лягнуть… Ведь в тот раз ни кровинки, ни синяка пустякового она не приметила. А что до гнедого, то Улис не только запретил его продавать, но и хомут новый справил, чтобы холку не натерло. Выходит, конь ему собственной жены родней… А она-то, дуреха, на веру все приняла, истерзалась вся… Ладно же! Теперь-то ты у нас всему выучишься. Через кочергу станешь прыгать, на кукише спать.
   Улис и не знал, с какого боку подкатиться. Неужели он виноват, что конь его не ушиб до крови, что голову не размозжил, а лишь в живот лягнул, когда он хотел ему репьи из хвоста вычесать?..
   Под конец он не выдержал:
   – Да разве ж что худое оттого приключилось? Потолок, что ли, обвалился или свинья сдохла? Подумай сама, припомни… Хочешь, я и сейчас тебя расцелую за тогдашнее, за то варево петушиное, за все…
   – Ах, петушиное варево! – еще больше распалилась Каролина. – Только о себе и думаешь! Погляди лучше, на кого я стала похожа! Люди узнавать перестали. «Кто это, говорят, тащится? Григене или дочка ее?» А ведь была словно ракита. Коню и то обнову справил… А мне хоть бы раз купил или привез что-нибудь, коли такой добрый!
   – Так ведь решили не тратиться, пока избу не поставим…
   – А жить мне отпущено всего раз! – выкрикнула Лина. – Сама на базар поеду! Куплю, чего захочу! Поторчи-ка и ты хоть денек с ребятишками да скотиной. Покоптись тут в чаду, тогда сам поймешь…
   – Ладно, ладно, поезжай, – поспешил согласиться тот, радуясь, что в их ссору не успела встрянуть теща.
   Григене, видно, успела сделать свое дело еще до этого.
   Каролина вернулась с базара веселая, в новом платке и, как показалось Улису, немного навеселе.
   – А знаешь, я Вилимаса встретила! – похвасталась она. – Дела-а… Ни дать ни взять барин – в сапогах, шуба на нем, в руках тросточка. Не разобрала только, где служит: не то почту возит, не то еще что-то. Все-то он видел, всюду побывал – ив Тильзите, и в Риге… Денег полные карманы. Спросила я у него, женат или холост. «Да нет, отвечает, все на тебя похожую ищу». – «Так ведь сам видишь, говорю, уж я нынче сама на себя непохожа…» А он только вздохнул в ответ, руку сжал – обманывать не хочет и правду не говорит. На прощанье поцеловал меня, а у самого слезы на глазах… «Веточка ты моя ракитовая, говорит, да я бы тебя на руках носил, в шелка наряжал… Но что поделаешь, видно, не судьба». Кланяться тебе велел, передать просил, чтобы жил ты да радовался тому, что имеешь, чтобы меня берег. «А не то, говорит, как буду мимо в дилижансе проезжать, возьму да и увезу тебя вместе с детишками». Спьяну, конечно, он. Ты не принимай близко к сердцу… А про все остальное толково так говорил. Веселый, как прежде, и такой же добрый. Все руки мне целовал – стыд какой!
   – Да брось ты тараторить, – вставил наконец Улис. – Пусть себе целует-милует… Ведь Вилимас мне дороже брата родного, захоти ты – все равно серчать на него не буду. Лучше скажи: почему он носа не кажет, хоть и бывает в этих местах? Почему с тобой не приехал?
   – Я не разрешила. Не хотела, чтобы он видел все это…
   – Да что худого он у нас углядит?
   – Не такой мне наша жизнь рисовалась, когда я тебя выбрала.
   – А какой же?! Ведь сама видела, что нет у меня ни шубы, ни тросточки, лопатой себе на хлеб зарабатываю. Так что теперь в глаза тычешь?
   Каролина помолчала, а затем, потупившись, призналась:
   – Как высыпал ты на стол кучу денег, думали, дворец построим, а сосчитали…
   – Ну, не скажи… Ведь и братья на них с долгами рассчитались, и свадьбу по-людски сыграли, и животинки кое-какой прикупили…
   – Животинки… Поросят пару да барана…
   – Ты бы лучше спросила, как мне эти денежки достались! – разозлившись, повысил голос Улис. – Может, я из-за них грех на душу взял! Да и не мне – тебе они нужны были! Из-за тебя все… – замолчал, подыскивая подходящие слова, Улис, – из-за тебя душу свою загубил! Вилимас, Вилимас!.. И не в том его счастье, что в шубе и при тросточке, а в том, что не он, а я здесь остался! Попреки твои выслушивать – за то, что Кастуте при всех в щеку чмокнула, что конь до смерти не зашиб, что вас с матерью барынями не сделал!
   – И чего мелешь, чего мелешь-то? – расстроилась Каролина. – Душу, говоришь, какую-то, из-за денег… Да откуда ты их взял, милый? Ну, скажи… Ведь я теперь ночью глаз не сомкну. Скажи…
   – Когда-нибудь потом, – сурово посулил Улис и вышел во двор поостыть немного от тяжелого разговора.
   Пообещал на свою голову! Жена что ни вечер с расспросами пристает:
   – Да не молчи ты, расскажи правду… Что худого ты из-за меня сделал? Пойми, ведь я должна знать. Как-никак не чужая… И не глухая, слышу, как ты по ночам вздыхаешь. Да и не слепая, вижу – совсем осунулся, вон и волос седых поприбавилось. Ты одно пойми – хуже, ей-богу, не будет, если мне откроешься. Улис, родной, ты меня слушаешь? Никак уснул?
   А Улис вздыхал не только по ночам, но и когда дрова из лесу возил, по хозяйству хлопотал. Вздыхал, а сам все думал, что бы такое ей ответить. Все тянул – авось позабудет, отвяжется или поймет наконец, что он тогда сгоряча сболтнул лишнее. Попытался было так и объяснить – не поверила, разозлилась! Легко, мол, сказать – сболтнул!.. «Меня аж в дрожь бросило, говорит, а сам-то побелел, как полотно. Признавайся теперь, порешил или обобрал кого, – ведь иначе душу не загубишь».
   До свадьбы она поверила, что денежки Улис зашил на дне котомки или в сермяге. Да только тогда совсем другие были денечки, совсем не те цветики-цветочки.
   Прикинув это дело и так и этак, Улис задумал вот что. По весне, когда еще не сошел лед, он срезал бубенец со свадебной упряжки и отправился на болото. Там он пригнул к земле березку потоньше и привязал на самой ее вершине свой колокольчик, чтобы позвякивал потихоньку на ветру. А как-то вечером Улис, будто бы вняв уговорам жены, взял и выложил все «как на духу». Правда, сперва велел побожиться, что никому на свете об этом не проболтается и ни единым словом не попрекнет мужа. «Что сделано, того не переделаешь…»