– Как увидел я тогда тебя, ну, помнишь, с коромыслом на косогоре, так и онемел, – начал Улис, устроившись поудобнее в постели. – Пол-Литвы исходил, а такой красавицы нигде не встретил, да и не чаял, что такие вообще на свете есть.
   – Как бы не так… – проворчала жена. – А в кого превратилась?
   – Об этом потом. А вот тогда… Тоже мне, сравнил – «веточка ракитовая»… Да у меня от одного твоего голоса сердце обмерло, во рту пересохло, стою и слова вымолвить не могу. Сама как шпулька, а глаза – луга просторные. Глянул я на ручки твои и подумал: ты только прикоснись, и я от счастья птицей в небо взлечу… Да что с тобой, Лина? Ты никак плачешь?
   – В свое-то время так не говорил, что уж теперь…
   – Да вроде раньше и слова не нужны были. Сама видела… Любовь и кашель, говорят, не утаишь, – вздохнул Улис. – Словом, найти-то я тебя нашел, а только было еще две закавыки. Знал я, что Вилимас и речист, и нраву веселого, многим нравится и до смерти того же хочет… Зато вторая загвоздка, потрудней, у нас с ним общая была: где эти несколько сот жениховских раздобыть? Родительские гнезда восстанием разметаны, а сами мы словно зайцы на гону… Вот я и решил: коли бог не поможет, к самому нечистому на службу наймусь, а только девушка эта будет моей. И, видать, дьявол неподалеку был: куда бы ни шел я, что бы ни делал, все тень какая-то в голове маячила. Чудилось, что нашептывает кто-то: «Ступай в полночь на болото и сделай так, как одна баба из наших мест делала…»
   Вся дрожа, Лина перекрестилась, прильнула к Улису и спросила:
   – А что она делала? Чего молчишь? Ну, говори же скорей!
   – Не могу – он не велит.
   – Как это не велит? Разве ты его видишь?
   – Не то чтобы вижу, я его нутром чую…
   – Может, ты не помолился на ночь? Перекрестись, милый, и ничего не бойся. Да и крестик у тебя на шее… Ну, и что же ты делал на том болоте?
   – Что делал?.. Перво-наперво, портки закатал повыше. Трясина под ногами ходуном ходит, урчит… К тому же ночка – не приведи господь! Луна из-за туч то проглянет, то скроется, выглянет – и снова темень. Вокруг гикает, шебаршится кто-то. То ли стонет, то ли хохочет кто, не разобрать. И прямо из-под носа у меня образина крылатая – ух-ух-ух!.. С индюка, пожалуй, будет, только вместо перьев у него волосья какие-то торчат. Головка с кулак, уши огромные… Оскалился, как пес, – и нет его. Стою я, значит, ни жив ни мертв. А ты-то жива ли? – тронул он за плечо жену. – Слушаешь меня?
   – Слушаю… – прошептала та, вся дрожа. – Кто это там у нас в ногах шевелится?
   – Да это я, пальцем пошевелил. Бревно в лесу прямо на лапоть упало… Ноет, зараза.
   – Не шевели, мне страшно.
   – В другой раз меня на то болото и ружьем не загонишь. А тогда, если б ты только видела, так и потянуло в эту трясину непролазную, что хуже смолы в преисподней. Уцепился я за какую-то ветку колючую и давай кричать: «Эй, сатана! Коли ты мне поможешь, покажись или знак подай!» А как в третий раз крикнул, гляжу – два огонька блуждающие передо мной появились! Совсем близко, на ладонь друг от друга, светятся. Мерцают в темноте, ровно две дырки в мешке, а я уж соображаю, кто это… «За чем пожаловал?» – вроде спрашивает тот, хотя я голоса и не услышал. «Сам, поди, знаешь, – отвечаю, – что меня привело. Вешаться из-за Каролины не собираюсь, не надейся, даром душу тебе не отдам. А если поможешь мне с этой девушкой век свой рядом прожить, наполнишь вот этот картуз доверху деньжатами, тогда можешь брать меня на старости лет со всеми потрохами». Гляжу, огоньки эти злобно так – зырк-зырк – сверкнули… Головой затряс леший. До старости далеко, слишком долго ему ждать. Три года мне предлагает. Я ему о тридцати речь веду, а он – ни в какую. «И так никуда не денешься, – говорит. – Не получишь в жены Григайте, сам ко мне прибежишь…»
   – О господи! Так ведь уж три года минуло! – испуганно проговорила Каролина.
   – Счастье еще, что вспомнил я тогда про ту бабу. Она, хитрюга, тоже в сговор с лешим вступила, подсунула ему волос, курчавый такой… Вот и я вырвал три волоска и говорю: «Будь по-твоему, все равно другого выхода нет. Только сделай так, чтобы не пришлось мне под конец деньки последние на пальцах загибать, чтобы не знал я, когда пробьет тот последний… На вот тебе три моих волоска, через три года потихоньку и выпрями. А как будут они готовы, как иглы сосновые, распрямятся, тогда и хватай меня, брыкаться не буду…»
   – Так он что, уже сейчас их распрямляет?!
   – Похоже, уже начал…
   – Боже милостивый! Лучше бы ты не говорил мне этого.
   – Так ведь я и не хотел. Сама знаешь. Все собираюсь и все никак не схожу послушать – боязно как-то. У нас на том болоте по вечерам тиликанье раздавалось. Долго нечистому пришлось трудиться, покуда выпрямил. Но знай – он ведь у меня только один волос взял вместо трех! «Положи его на ладонь, говорит, и дунь. А деньги завтра найдешь. Обогни овин, зажмурься, повернись вокруг себя девять раз и копай». Так оно и случилось. Наткнулся я на кувшин, наполовину забитый глиной… Поэтому-то и лежу сейчас рядом с тобой. Не ведаю только, что со мной завтра будет: может, конь зашибет, то ли громом убьет или деревом придавит… Вдобавок ты меня пилишь: не люблю, не берегу… А что я еще могу тебе дать? Ничего.
   Улис и не заметил, как сам себя разжалобил, голос его дрогнул, и Лина почувствовала, как на ухо ей капнула слеза. Он нащупал угол простыни, высморкался и снова обратился к жене, вконец растрогав ее:
   – Не плачь… Поживем, пока живы. Грызться перестанем. Давай лучше жить в любви да радости.
   Каролина хотела было поторопить мужа, пусть тут же сходит исповедаться, а еще собиралась спросить про ту ловкую тетку, что черта перехитрила, – как ей потом жилось… Но слезы мужа, его приветливые речи вызвали в ней такую печаль, такую нежность и желание повиниться перед ним за бабские попреки, что она, ни о чем не расспрашивая и ничего не говоря, лишь целовала, ласкала мужа, горько плакала, но все же была счастлива.
   Погожее весеннее утро поразвеяло ночные страхи. Рассказ Улиса понемногу тонул в смехе и плаче проснувшихся детишек, в пару горячей картошки и будничном общении со скотинкой. В душу стали закрадываться даже кое-какие сомнения: не приврал ли муж? Но Каролина гнала их прочь, точно кур из сеней, потому что отныне все события, связанные со сватовством и замужеством, сплелись для нее в одну цепочку, начиная со дня их первой встречи и до той скупой мужниной слезы.
   С прошлым все было ясно. Оно вызывало лишь любовь и сострадание к Улису. А вот как с будущим? Ведь нынче Каролина волей-неволей по сто раз на дню будет вспоминать, на что обречен из-за нее красавец муж. И притом не только на этой земле, но и там… ведь он навеки обрек на муки свою бессмертную душу! Ясно, Каролина постарается уберечь его от невзгод, да только все равно куда бы Улис ни поехал, куда бы ни пошел, она будет провожать его взглядом, словно в последний путь.
   – Со временем обвыкнешься, – утешал ее муж. – Я ведь тоже свыкся.
   – А сколько этого времени-то, господи, сколько его? Кто может знать?
   – Так ведь никто конца своего не знает, – успокаивал жену Улис. – Все живут, не думая об этом, и радуются. А мы с тобой давай радоваться вдвойне.
   И они радовались и любили друг друга совсем как тогда, во время Улисова «выздоровления». Но вот Каролина почувствовала, что ждет третьего, и страх за будущее так сильно сжал сердце, что пуще всех мужниных слов утешали ее сомнения, что все сказанное им – выдумка.
 
   Однажды под вечер Каролина повесила на шею четки и, сказав матери, будто пойдет на могилку отца, отправилась на болото. Она то и дело испуганно вздрагивала, покуда не освоилась и не стала различать раздающиеся со всех сторон знакомые голоса: вон чибисы кричат, а вот это лягушки квакают, узнала она и хохот козодоя. Подул ветерок, и тут до нее донеслось еле слышное позвякивание. Видать, леший, решив не дожидаться захода солнца, упрямо распрямлял Улисов волос. Помолчит, – похоже, работу свою разглядывает, – и снова: дзинь-дзилинь…
   – Во имя отца и сына… – собралась было перекреститься Каролина, но вдруг заметила рядом извивающегося ужа и с криком ринулась прочь.
   Когда дома она рассказала обо всем мужу, Улис, успокаивая жену, заверил, что та его пройдоха землячка давным-давно приказала долго жить, а черт по сей день все трудится над ее злополучным волосом.
   – Так ведь и волос волосу рознь, – усомнилась Каролина, хотя на душе у нее полегчало.
   У Каролины полегчало, зато у мужа ее тяжелей стало.
   – Тебе-то что, – все чаще говорила ему жена, – тебе сам черт помогает! А мне кто поможет?
   Раньше бывало, старалась скрасить, облегчить Улису каждый новый день, он тоже в долгу не оставался – чего еще было нужно? Нынче же Каролина не могла надышаться на своего второго сынка Мартинаса, который весь в мать уродился – беленький и глаза как фиалки. А про то жуткое треньканье на болоте она Улису больше ни полслова, зато люди удивлялись и рассказывали друг другу самые невероятные истории. Понаслушавшись их, Каролина стала трястись не столько за мужа, сколько за своих детей. Только бы тот сатана не вздумал сводить счеты и не навлек беду на ее малышей Йонялиса, Милдуте и Мартинукаса!
   Вот почему однажды, не стерпев, нарушила она клятву и все рассказала матери. Та бросилась на болото, дождалась позвякивания, до смерти перепугалась и в ближайшее воскресенье отправила дочку с зятем в костел исповедоваться. А дочери к тому же строго-настрого наказала поведать обо всем без утайки святому отцу.
   Управившись по хозяйству, старуха услыхала колокольный звон, созывающий прихожан к мессе, сняла фартук и опустилась на колени с четками в руке. Да только губы шептали слова молитвы сами по себе, а мысли плескались сами по себе… Все мерещился нечистый, которого заманил сюда из болота зятек.
   Дойдя до середины, Григене уже почти знала, что ей делать. Прервав молитву, перекрестилась, поцеловала крестик и принялась за работу. В шкафчике среди бутылочек с настоями валерианового корня, тополиных почек и прочих трав она нашла святую воду, извлекла из сундука кропило, вытащила из-под потолочной балки пучок можжевеловых веток, сохранившихся с прошлогодней пасхи, и с песнопениями принялась окуривать и окроплять избу.
   Подержала над миской, где потрескивал на угольях можжевельник, голосящего Мартинаса, покадила, затем окропила Йонаса и Милдуте… Отправила их во двор, а сама продолжала освящать все зауголья, заглядывая под стол, под кровати, в запечье. И тут из своего укромного закутка пулей выскочил перепуганный кот. Григене даже покачнулась, даже угли рассыпала. «Хоть и смахивает на кота, – подумала она, – но вот те крест, что не кот! Молнией сверкнул и тут же сгинул…»
   Поминая имя господа всуе, она перевела дух и направилась в хлев. Там и почуяла запах гари, перебивавший даже тяжелый навозный дух. Кинулась назад – батюшки, из избы дым уж валом валит!
   – На помощь! Горим! – заголосила женщина, бросилась в дом и выплеснула на пылающие корзины в сенях ведро воды. Затем схватила в охапку Мартинелиса и закричала еще истошнее: – Люди! Езус-Мария! Горим!
   К счастью, рядом был колодец. Отовсюду сбежались бабы, мальчишки, старики, оставленные присматривать за хозяйством. Они выхватывали из огня постели, одежду, плошки-поварешки.
   Избу спасти не удалось. «Радуйтесь еще, что бревна новые не сгорели, – утешали соседи, – что овин да хлев не тронуло». А Григене, простоволосая, чумазая, в прожженной юбке, бессильно опустилась на сваленные в кучу постели и громко запричитала. Бедная она, разнесчастная! И дочка ее, и ребятишки, все маяться будут. А все из-за Улиса, зятя ее, не иначе как подкидыша чертова… Сам-то, гляньте, чернее дьявола и весь пятнами родимыми усеян, словно от дьяволовых когтей отметины навек остались… Вон и Лину, бедняжку, околдовать сумел, и нас всех…
   – Я вам сейчас, люди добрые, как на духу признаюсь – он и долю свою жениховскую чертовыми деньгами выплатил! Вызвал с болота сатану, душу свою ему заложил, вот и принес, сколько причиталось.
   …Слыхали небось звон со стороны топей? То не Иуда цепями бряцает, а сатана Улисов волос кучерявый распрямляет! Зять сам признался! Да вы поглядите, что у него за глаза!.. Смурые, пепла серого тусклее, словно огнем их кто адским опалил.
   Излив душу, Григене хотя бы себя убедила, что из-за Улиса, зятя своего, лишилась она нынче крова. С детишками малыми, а уж Мартинукас, тот и вовсе сосунок.
   Соседи только помалкивали и, пожалуй, не очень-то верили тому, что выкрикивала убитая горем Григене. Но те, кто задержался подольше, чтобы бедную женщину утешить, разбросанную утварь в одно место сложить, слышали, как она чуть не слово в слово выложила все зятю, вернувшемуся из костела. Каролина же мало того, что не вступилась за мужа, еще и от себя добавила.
   – Ну и ступай на то свое болото, – чуть не с кулаками набросилась она на Улиса, – да не смей возвращаться, покуда денег на избу не выклянчишь! Чтоб ты провалился в том чертовом болоте! Головушке моей покой дал…
   Улис, выведав у Йонукаса, что накануне пожара «бабуля» окуривала избу и хлев, попытался растолковать жене, где тут собака зарыта. Ведь обещала же все в тайне держать. Будет теперь ей урок, что и языком можно пожар устроить. А вот потушить…
   – И он еще брешет! – в сердцах схватила тлеющую головешку супруга. – Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! Убирайся вон, да помни: коли до осени избу новую не поставишь, не видать тебе больше ни меня, ни детей!
   Ни слова не говоря, Улис как был, в нарядной одежде, поплелся к хлеву и принялся швырять наружу навоз. Скотина и во дворе или в овине не пропадет, а им придется пока в хлеву пожить. Как-никак крыша над головой.
   Но вконец осатаневшая Каролина и отсюда стала гнать его, как собаку.
   – Да будет тебе, – произнес Улис как можно спокойнее. – Вот навоз выгребу, веток еловых настелю, барахло перенесем – и счастливо оставаться.
   Как сказал, так и сделал. За время восстания он привык спать в лесу, на листьях папоротника, укрываясь в непогоду под сенью пахучих еловых лап. Вот и сейчас высокие сосны и ели приютили его. Лениво покачивая ветвями, они словно убаюкивали Улиса, говоря: «Все пройдет, все пройдет…» С шуршанием сновали по стволам шустрые белки, терпко пахло прелой землей, мхом, ранними грибками, и Улису стало так спокойно и хорошо, что захотелось превратиться в валун и до скончания века вслушиваться в таинственные шорохи леса, звонкий шепот листьев осины, пересвист, тиленьканье и гомон пташек… Уж больно не хотелось ему возвращаться в этот захватанный и обгрызанный, словно щербатая ложка, прокопченный быт, от которого тянуло гарью…
   Пропади она пропадом, эта трухлявая развалюха! Все равно ведь собирались справлять новую. Не на этот год, так на будущий. Худо только, что в душе его, где-то совсем глубоко, тлело-курилось пожарище пострашнее того, настоящего… Кровно разобидела его Каролина, словно пса шелудивого прогнала. И пусть вернется он назад и воздвигнет ей хоромы, все равно уж не лежать ему больше в лошадином стойле и не рассказывать байки, лишь бы любила и разрешала любить, как у них раньше было. Перегорело все, дотла сгорело. Убежать бы куда глаза глядят, да ведь как жену с детишками одну в такой беде оставишь?..
   Выспался Улис в лесу всласть, приободрился и надумал податься к настоятелю из Бяржлаукиса, называвшему себя на польский манер Шяудкулевичем, спросить совета, как ему теперь долг свой супружеский исполнять, коли жена велела с пустым карманом на глаза не появляться. А одолжить их негде, кроме как у святого отца.
 
   Уныло уставившись на стакан с чаем, поведал Улис хозяину свою немудреную историю. Затем выпил залпом остывшую сладковатую жидкость, подзинькал ложечкой – точь-в-точь как тот бубенчик на березе… И посетовал, что все недосуг было на болото сходить да снять колокольчик. Но ведь настоятель человек ученый, понятное дело, знает, что никакого сатаны там не было и быть не могло.
   – Ох, сын мой, негоже так говорить… – произнес Шяудкулевич, погрозив толстым, словно колбаска, пальцем. – Как бы тебе, сын мой, не попасть из огня да в полымя! Верю, что не продал ты душу дьяволу, а лишь припугнул баб, но не смей говорить, что черта нет! Так и быть, дам я тебе как погорельцу сто рублей, одолжу у бога, но помни – впредь не богохульствуй! Ну, а бубенчик тот пусть тренькает, бог с ним… Людям на пользу выйдет.
   Взяв деньги, Улис поцеловал настоятелю руку. Тот знаком велел ему опуститься на колени, благословил на дорогу и отправил ублаготворенного домой.
   По дороге завернул к Дарачюсу, неплохому плотнику и первому в округе сквернослову. Похабные слова сыпались из его рта, словно стружка из-под рубанка, но мастер он был неплохой, и Улис уговорил его подрядиться к ним в плотники.
   Когда он доплелся до дому, семья уже обедала под обгоревшей яблоней. Словно чужой, бросил:
   – Хлеб да соль!
   – Проходи стороной! – давясь горячей картошкой, прошамкала Григене.
   А Каролина, кормившая на коленях маленького Мартинелиса, поинтересовалась:
   – Ну как, деньги нашел или поесть пришел?
   Улис, вздохнув, вытащил из-за пазухи завернутые в узелок деньги и положил на стол.
   – Червонца до сотни не хватает. Дарачюсу несколько рублей в залог оставил, чтобы наверняка подсобить пришел.
   – А ненадежнее человека не мог найти?
   – Не мог. Сенокос, в лугах все.
   – По деньгам и работник, – снова словно мокрой тряпкой огрела его теща. – Уж коли с чертом шашни завел, можешь хоть повеситься.
   – Ну, знаешь ли, старая, – вскипел Улис, – у тебя и рот – болтаешь, что на ум взбредет! Настоятель Шяудкулевич мне эти деньги одолжил. Пойди спроси, раз не веришь.
   – И чего развизжался, словно боров в мешке? – заступилась Каролина за мать и подвинулась, уступая мужу место на лавке.
   Спустя несколько дней заявился Дарачюс, нагруженный инструментами. Руки у охальника были золотые, работа у него спорилась, и брал за нее по-божески, а вот всерьез его никто не принимал. Мол, и ветрогон он, и сквернослов, и богохульник… Может, поэтому и гнезда не свил – жил у брата или скитался по деревням, занимаясь плотничьим ремеслом.
   Любое дело Дарачюс сопровождал не очень-то приличным присловьем. Строгает он, скажем, косяк или подоконник. Тут, чтобы все гладко получилось, торопиться не к чему, вот и песня у него выходит тягучая, словно псалом:
 
Что там, Йонас, у тебя-а
Вылезло на све-ет?..
 
   А коли работа попроще – бревно или доску обтесать, сделав черную линию угольной веревкой-отметиной, – тут уж топор тюкает живее.
 
Стук-постук, моя голубка.
Что там у тебя под юбкой?..
 
   И пусть не больно-то мудреные были песни, но они все же скрашивали Улисам задымленные дни их жизни. Женщины старались при постороннем не распускать язык и не выносить сор из избы. Но Дарачюс и без того догадался, что за пироги тут заквашены.
 
Ну и ведьма Лина стала,
Что ни сделай – все ей мало, —
 
   мурлыкал мастер себе под нос, проходя мимо. Или хвать молодую хозяйку за юбку и снова за свое:
 
Наш Дарачюс дело знает –
Коли муж жене не люб,
Приголубит, приласкает
И… поставит новый сруб.
 
   Когда Улис с плотником поставили на расширенном фундаменте старой избы первые смолистые венцы, Лина повеселела.
   – Вот уж кстати развалюха наша сгорела! Не то когда бы еще мой муженек расчухался да за новую принялся!
   А Улис в ответ и бровью не поведет. Все отмалчивается. Хорошо еще, Дарачюс за двоих тараторит, а уж охальничает – за десятерых!
   – Ты, – говорит он Улису, – чего молчишь, словно боров, на которого нужду справляют! Выкладывай, как в последний раз черта раскошелиться заставил. А может, перед нами и не ты вовсе, жабье твое отродье, а сам нечистый в твоей шкуре?! Глянь-ка, Каролина, у него и дырка в портках прожжена – не в нее ли дьявол и юркнул?..
   Смех смехом, и все же Дарачюс на самом деле лишь повторял слухи, будоражившие деревню.
   – Кабы нечистый не подсобил, – судачили люди, – шиш с маслом он бы от Шяудкулевича денег дождался. Теперь отгрохает себе хоромы совсем как у господ – с полами, со створчатыми окнами…
   Подоспела пора стропила поднимать, стал Улис мужиков на подмогу звать. А те знай мычат, как телята невылизанные, – дескать, одному сено просушить надо, другому чуть ли не рожь вздумалось жать, а третий – тот и вовсе мнется-выкручивается, пока жена напрямик не скажет:
   – Уж больно высокие стены у тебя, сосед. Боязно, свалиться можно. Боимся черту душу отдать…
   – Вот уж напрасно! – зыркнул на них серыми глазами Улис. – Да ваши души давным-давно на веревочке нанизаны и для просушки подвешены, как листья табака. Своими глазами видел: сатана нанизывает, а бог – хоть бы хны…
   Вроде бы не всерьез, в шутку сказал, а только не по себе стало людям. На другой день помощников пришло хоть отбавляй. Сбили стропила, венок сверху нацепили, обмыли это дело, как водится, и разбрелись по домам. А ночью все, словно по заказу, видели во сне топи, сероглазых, как Улис, чертей и прочую нечисть.
 
   С той поры женщины, завидев Улиса, торопливо крестились, а детей загораживали собой и даже юбками заслоняли: как бы не сглазил, беды не навлек.
   Наступил рождественский пост, и деревенский люд, желая очистить от грехов свои души, не только усердно постился-молился: этот, глядишь, лежа крестом, сек себя уздечкой, а тот – можжевеловой веткой. С каждым днем все больше выпутываясь из дьявольских тенет, люди еще сильней озлоблялись против Улиса, чертова приспешника, гревшего бока уже у новой печки.
   А Улиса тянуло к теплу, к печке, потому, что он уже третью неделю кашлял, как в пустую бочку бухал. Что ни ночь, в поту плавал. Поэтому и спали порознь, каждый сам по себе. Хотя кто его знает, может, потому и захворал Улис, что в одиночку, без жены под боком, мерз, покуда не простыл.
   Сгорела в огне их любовь вместе с жучками, что так уютно скреблись в стене старой избы, возле их кровати… Замшелая соломенная крыша, словно тулуп на горшке с кашей, лучше держала тепло. А теперь все только жались к печке да глазели в широкие окна, за которыми виднелись лишь голые заснеженные поля.
   Каролина и не думала предложить мужу: мол, полежи, не выходи во двор, сами за скотиной приглядим… Как бы не так, прошли те времена. Улис сам себе липовый цвет заваривал, сам мокрые от пота рубашки по ночам сушил. Днем же, сидя у теплой печки, вил путы для коня, лучину щепал и все кашлял.
   Как-то Каролина говорит ему:
   – Что это ты все лаешь да лаешь, слова человеческого от тебя не услышишь?
   – А что толку? И без того все ясно…
   – В пятницу мы с матерью на базар едем. Может, выпустишь нас, или всерьез помирать надумал?
   – Поезжайте, – согласился Улис. – Селедки привезите. А в субботу, видно, не встану. Придется позвать кого-нибудь, пусть кровь пустят.
   – Улдукиса позовем, что поросят холостит, – заверила его Григене. – Он и меня вылечил. Почти лекарь, только выпить ему предложи.
   Видит Улис – плохи его дела, раз уж до Улдукиса дело дошло. Ему бы только весны дождаться, деньжат наскрести да должок Шяудкулевичу вернуть, а там – только его и видели.
   «Интересно, – подумал он, когда женщины уехали на базар, – ходят они на болото или нет? Вряд ли… Вот если меня болезнь совсем скрутит, тогда уж побегут – надо ведь послушать, кончил ли нечистый над волосом трудиться. А ну, как смолк бубенчик, что тогда?»
   Укутался Улис потеплее, шею шарфом обмотал и отправился по ломкому льду к своей березке. С горем пополам пригнул ее к земле, отвязал колокольчик и, обессилев, поплелся назад.
   Наутро он, как и обещал, с постели не встал, а к селедке даже не притронулся.
   – Может, Улдукиса позвать? – предложила вечером жена.
   Улис помотал головой.
   – Ну, тогда ксендза?
   Больной, по-прежнему не открывая глаз, снова отказался.
   – Чего тут спрашивать? – донесся до него шепот тещи. – Сбегай сама, раз не веришь, послушай… Нечистый, поди, уже за горло его хватает, у постели стоит, только мы не видим.
   – Помолчи, – строго сказала Каролина.
   Затем подошла к мужу, кулаками взбила постель, поправила одеяло да так подоткнула, будто веревками Улиса связала, а сама – ни слезинки, ни слова ласкового. Даже руку на влажный лоб не положила.
   В воскресенье обе женщины молча подмели избу, умыли зареванных ребятишек, застелили белоснежной скатертью стол, и тогда Улис понял: вот кончится служба и привезут к нему из Бяржлаукиса ксендза.
   – Послушай, Каролина! – позвал больной. – А кто же гроб сколотит, об этом подумала? Там в сарае две хороших доски лежат. Думал, на двери пригодятся…
   – Дарачюс говорит, мало будет.
   – Ах, уже и с Дарачюсом столковались?
   – Да мы подвезли его, когда на базар ехали.
   – Хорошенькое дело – они о гробе речь ведут, а покойник дома со свиньями управляется…
   – Будет тебе цепляться. Сам ведь говорил: «Не знаю ни дня того, ни часа».
   – А я и не знаю, – согласился Улис. – Но тебе, так и быть, скажу – на этот раз не помру, только приглядывай за мной получше.
   – Будто от меня зависит…
   – Еще как зависит! – вздохнул он. – Сядь-ка поближе. Поначалу я тебе исповедуюсь, а там, глядишь, и Шяудкулевич не понадобится. Пошарь-ка в кармане моего тулупа – может, и найдешь что…