Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..
   А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:
 
Музыкантов на куски кошки разодрали,
Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…
 
   На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…
   Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.
   Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:
   – Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…
   Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.
   – Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.
   Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:
   – Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…
   И так я разволновалась от этих слов, что вместо «спасибо» брякнула:
   – Уж лучше бы ты, Римтас, вовсе тут не появлялся. Ничего мне не нужно – ни посетителей, ни красок твоих.
   Сказала, а немного погодя устыдилась, на станцию автобусную помчалась извиняться, но не успела. Скисла, назад в свою скворечню поплелась. Так люди стали избу мою называть: половина окон в ней заколочена. Кое-кто еще больше язык распустил: живет, мол, в доме старая ведьма, и дьявол рогатый при ней – это козочка моя иногда голову наружу высовывает, все весны дождаться не может.
   Тревога моя со временем улеглась, очухалась я, к богатству своему пригляделась и на первых порах старые картины яркими красками подправила.
   А как дошла я до гибели Винпялиса, думала, сама богу душу отдам. Та алая краска – ну чисто кровь… А халат корове скроила из того, настоящего, что в сарае на деревянном гвозде висел, о беде напоминал… На изображение станка своего пустила кусок того же полотнища… Ткань, что я на картине тку, волохатая такая, расползается, а ноги у меня связаны. Бабы пальцами в мою сторону тычут, за волосы меня таскают и словами злыми, словно бичами, стегают: «Нескладёха ты, распутёха!.. Да пальцами-то живее шевели, – чай, не соски коровьи! Глянь, полотно своей жизни всюду позатягивала, а коль так, и уток ломай!..»
   Следующая картина вышла куда веселее первой, мрачной и жуткой. Задумала я ее из трех частей. На первом полотне нарисовала трех женихов, ведущих спор за мою Рену. Один добротой решил взять, вильнюсскими башнями ее заманить. Другой, красавчик, в окружении могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…
   А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…
   Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…
   Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.
   Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.
   В один прекрасный день Рената как снег на голову свалилась, еще и с чужим мужчиной.
   – Казбарасы мне написали, что ты, мама, всю семью нашу опорочить задумала… – прямо с порога накинулась она на меня.
   – Что еще за семью? – не поняла я. – Козу свою? Кота? Больше у меня никого нет.
   Так вот мы с ней вначале поговорили, а потом я ее в комнату провела – пусть увидит, как их порочат. Пробежали они оба глазами картины мои и ничегошеньки, конечно, не поняли, только осерчали ужасно, зачем я комнату в хлев превратила и новые полы почти сгноила.
   – Полов-то мне хватает, – говорю, – а вот стенки к концу подходят. Придется, видно, взгромоздиться на что-нибудь и за потолок приняться.
   – Пожалуй, не стоит тебе зря стараться, – говорит Рената, а сама все больше и больше на свинью становится похожа. – Казбарасы меня нужными бумагами снабдили, решила я дом продать. Вот этот человек посмотрит тут все, и, даст бог, сговоримся.
   – Постой, постой, – чирикнула и я, – а меня куда же, картины мои куда денете?
   – Да брось ты, мама… Таких картин на базаре завались – пять рублей штука. А насчет себя можешь не беспокоиться – пропишу тебя в городе, квартиру кооперативную побольше получим… Будет у тебя свой угол, чего ж еще?
   – Спасибо, – отвечаю. – Есть у меня свой скворечник, не нуждаюсь ни в твоем углу, ни в зауголье.
   – Позарез деньги нужны, – уже не просит, а требует Рената. – Муж, как ты знаешь, за решеткой, а мне взносы платить нужно за квартиру.
   И хоть видит, что я, точно дерево под топором, корнями в землю вцепилась, знай себе по живому рубит.
   – Не забудь, что в этом доме твоего, – побарабанила она кулаком по моей картине, – гнилье одно. А крыша, потолок, пол – все за Казбарасовы денежки.
   А я снова за свое:
   – Гнилье, не гнилье, а избушка эта моя, пока я на свете живу. А как помру, Ирене все останется. Она сюда с ребятишками скоро на все лето приедет.
   – Нет, мамочка, Ирена больше никогда не приедет… Ты только не волнуйся – все равно рано или поздно узнала бы, – на пасху мы ее похоронили. Рак у нее был по женской линии… Мы тебя пощадить решили, на похороны не позвали. Побоялись, как бы на тебя снова не накатило.
   – И в самом деле, с вашим здоровьем у дочки все же лучше, чем в доме престарелых, – забубнил тот приезжий, похожий на Фертеля.
   Я за стенку покрепче ухватилась и вдруг вижу – Винцас руку мне с портрета протянул и зовет:
   – Пошли со мной, Эляна. Пошли…
   Может, я и согласилась бы пойти, но Рената с тем Фертелем под мышки меня подхватили и в камору темную потащили – снова полотно ткать…
 
   Вот и описал я, Римтас Эйбутис, почти все, что слышал не раз от Ирениной матери. Вначале собирался ей самой это сочинение показать, чтобы радость человеку доставить. Чуял, что и рассмеется она не раз, и всплакнет украдкой, читая мой труд, но ругать не станет, это уж точно. А вышло все не совсем так.
   Приехал я к теще вскоре после Ренатиного появления, да не застал ее дома – в психоневрологическое отделение ее положили. Навестил ее там. Обрадовалась Визгирдене, за руку меня схватила и первым делом про картины свои спрашивать стала.
   – Не волнуйся, мама, – отвечаю, – все они уже у меня, и никто об этом не знает.
   – Да как же мне не волноваться-то? Ведь больше от моей разнесчастной жизни и пользы никакой – только картины эти да одна дочка.
   – Картины твои, – говорю, – особенно те, последние, ей-богу, хороши. Уж коли ты за одну зиму столько смогла нарисовать, сама подумай, сколько работы у тебя еще впереди! Ведь тебе, мама, всего шестьдесят.
   – Только бы доктора смогли оторвать меня от этого проклятого станка… Когда я еще маленькой была, тетка моя, до чего ж скаредная, ткать меня учила. Господи, сколько крови она мне попортила!..
   Поговорили мы с ней тогда о смерти Ирены, о детях, Эляна обещалась после болезни непременно их проведать, но тут вошла сестра и отчитала меня за то, что утомляю больную.
   А потом я опять на полгода в море ушел. Дети написали, что бабуня выздоровела, но к ним так и не приехала. Ни с того ни с сего прислал весточку и Чесловас Гудас, которого уже выпустили из тюрьмы. Жену он застал в новой квартире, с новым мужем… Чесловас просил помочь ему устроиться на траулере, а в конце приписал пару слов о своей бывшей теще.
   «Ну и хитрая эта зараза Рената, – написал он, – нарочно выбрала квартиру на пятом этаже. Лифта в доме нет, а у старухи от всяких лекарств сердце сдавать стало – не по силам ей было на такую верхотуру забираться. Словом, сбагрила дочка мамашу подальше. Где она сейчас, сказать не могу. А с Ренатой мы расплевались совсем. На той неделе суд…»
   Во время отпуска удалось мне все-таки напасть на след Эляны. Пошел я по нужному адресу, совсем с ног сбился, покуда плутал среди огородов, заборов и сараев. Спросил у кого-то, где найти дом Дабулиса.
   – А ты по запаху, милок, – язвительно ответила мне бойкая на язык бабенка. – Вон котишке тому за хвост уцепись – он тебя живо доведет.
   Полосатый кот прямехонько вывел меня к коптильне Дабулиса, от которой разносился сильный колбасный дух. Хозяин, тощий старик с прокопченным лицом, ковырялся в куче влажных опилок, откапывая червей для рыбалки. С них я и начал разговор – тоже ведь рыбак. Оказалось, червяки ему нужны не для рыбалки: за жестянку этого добра кто-то пообещал ему свежей рыбы. На что эта рыба, спрашиваю, когда тут голова кругом идет совсем от другого запаха?
   – Вы про колбасы? Так не мои они вовсе, – говорит. – Белоручек поразвелось, сами возиться, руки марать не хотят. А мне здоровье не позволяет копчености есть – доктора строго-настрого запретили. Желудок мне резали.
   А потом, покосившись на мой портфель, вдруг спросил:
   – А ты кто такой?
   Сказал, что я зятем Визгирдене довожусь и что видеть ее хочу.
   – А-а… – протянул старик, вытирая правую руку об штаны. Приветливо поздоровавшись, поинтересовался: – Так это тебе, что ли, Эляна колбасы шлет?
   – Нет, – говорю, – пока не дождался.
   – Ты случаем не из Вильнюса? Не начальник будешь?
   Узнав, что я не тот, Дабулис снова вернулся к прерванному занятию.
   – Эляна еще с работы не вернулась, – произнес он наконец. – В больнице она, санитаркой работает.
   – Слыхал, – говорю. – К скольки она дома будет?
   – А теперь который час?
   Было уже после семи.
   – Так я и думал. Свиньи-то, слышь, как развизжались.
   – И как она успевает? – спрашиваю. – И на работу, и по дому, и со свиньями управиться…
   – Свиньи – это уж ее хозяйство… В больнице-то всяко бывает: одному невкусно, другому только вприглядку и можно, а третьему из дому притаскивают… Вот Эляне только успевай после них подбирать и… домой.
   – Так что все же те чушки говорят? Скоро хозяйка придет?
   – Да вон и она сама, – кивнул старик в сторону незнакомой женщины.
   – Боже праведный! Да Визгирдене ли это?!
   Через дыру в заборе протиснулась толстая, широколицая тетка и, воровато озираясь, спрятала в ботве два полных ведра пищевых отходов. Перешагнув через несколько грядок, она заметила меня и отправилась назад, к своему трофею. Вернувшись вразвалочку с ведрами, невесело пошутила:
   – Ну вот, еще один кот на сало… А между нами ведра эти – ни обняться, ни поздороваться по-человечески…
   – Ладно, только без телячьих нежностей, – осадила она меня и тут же накинулась на Дабулиса: – Нашел занятие! Не видишь разве, свиньи совсем взбесились… Одно в лохань вытряхни, другое обвяжи потуже, чтоб кошки не добрались.
   Дабулис подхватил ведра и скрылся, а Эляна отошла со мной к колодцу, вымыла руки и спросила чуть приветливей:
   – Ну как тебе мой старик?
   – Человек как человек, – ответил я. – Я тебя верно понял? Он что, и в самом деле твой?
   – Покуда ноги волочит, мой, – довольно сказала она. – Только недолго уж ему осталось…
   Очутившись в избе, первым долгом стал я шарить глазами по стенам – все надеялся картины новые увидеть. Но единственное, что бросилось мне в глаза, это тусклое зеркало и два нанизанных на гвоздь рентгеновских снимка.
   – Вот желудок свой человек повесил, – пояснила Визгирдене. – Кто ни зайдет, всем показывает, сколько ему вырезали и что до этого было… Если еще раз надумаешь приехать, я здесь по-другому устроюсь! Пройдем, ко мне в комнату, сам увидишь…
   Она произнесла эти слова таким многозначительным тоном, что я подумал даже – нет, не может быть, Визгирдене, эта грубая базарная торговка, просто разыгрывала до этого комедию. Но вот сейчас мы войдем туда… и я зажмурюсь от пестроты картин, которые она успела создать за все это время…
   Здесь и впрямь не было пустых стен. Комната, насквозь пропитанная запахом нафталина, была сплошь увешана разными юбками, блузками, платьями, жакетами и даже мужскими брюками. Неужели Эляна собирается использовать все это для своих коллажей?
   – Ну как?! – довольная произведенным эффектом, улыбнулась Эляна. – Это все Регина Казбарене мне прислала. Я ей копчености подбрасываю, а она мне барахлишко присылает. Вот развесила, чтобы бабам удобнее было прицениваться. Раньше-то я сама за дочкой донашивала, а теперь не влажу, сам видишь… Может, тебе в Клайпеде проще все это загнать, а? Мои клиентки не больно-то моду признают.
   – Ну что ты, – помотал я головой. – Там моряки тряпок этих навалом привозят.
   – Может, и ты мне чего любопытного привез?
   – Привез, – ответил я и высыпал из портфеля целую гору красок. – Таких, мама, у тебя еще не было.
   – Да ну тебя!.. Засунь ты их себе, извини за выражение, подальше! – вскипела теща и смахнула со стола мои подарки, а потом и вовсе раскипятилась: – Скажи спасибо, что я в огороде тебя из того ведра не окатила, – агитатор нашелся!.. Видит, что у бабы в мозгах замутнение, так нет того, чтобы в больницу ее отвезти, – как дитя несмышленое, всякой ерундой забавляют! На вот тебе, детка, малюй на здоровье, хочешь – на носу, хочешь – на стене… То-то красота будет!.. Сам чего же этой пачкотней не занимаешься?!
   – Эх, мама, мама!.. Если бы я мог так, как вы…
   Но Эляна уже слышала лишь то, что хотела слышать. Поэтому я молчал, дав ей возможность излить всю накопившуюся в ней желчь.
   – Ладно еще, Регина с Ренатой догадались дать на лапу доктору – на ходу вылечил. Теперь-то и я умею жить!.. И пусть я всего лишь санитарка, зато за казенное и я под тебя подсуну по-казенному… Такой лед – не обрадуешься… Ну, чего зенки-то таращишь? Никак с луны свалился? Не знал, что ли? Может, поэтому и жену до срока схоронил… Давно могли доктора стоящего найти, лекарства нужные достать. А сегодня, глядишь, и тебе как вдовцу чего подкинула бы. Не зря люди глаза колют: «Дочка-то чуть не министерша, а она корки для свиней подбирает…»
   Задела Визгирдене меня за живое, язык так и чесался сказать: что толку в этом здоровье, коли в человеке ничего человеческого не остается? Но в Эляну словно бес вселился – с визгом велела она мне забирать свои подарки и уматываться.
   – Думала хоть детям колбаски деревенской передать, – сказала. – Сам виноват, из терпения меня вывел – теперь вот пойди в магазин да купи, если найдешь…
   Больше всего я опасался, как бы она не вздумала отобрать свои картины. Мой сын на них любит глядеть, вот и сам начал понемногу рисовать. И как знать, не придется ли внуку рисовать на холсте, что порой ткала в своем помутившемся от боли сознании его бабка Эляна Визгирдене? Как знать?..
 
   1977