Казис Казисович Сая
Полотно

 
Посеяла лен я на горушке…
 
(Из литовской народной песни)
   Годы мои молодые – совсем как лен в той песне. Пробились росточки, зазеленел ленок, и убрали его. Но песне об этом льне пока не видно конца.
   Как не стало моего Винцентаса, упала я замертво – пусть, думаю, дождем меня смоет, словно горстку соли. А уж коли оставаться на свете, то лишь камнем неприметным на его могилке… Но люди добрые, а может, и сама жизнь, подняли меня, точно сноп измочаленный, обвязали, просушили… И опять же не поймешь, за что, про что принялась меня судьба обминать, трепать, да пребольно чесать. Ссучили в нитку, пропустили сквозь нитяницу да бёрдо, чую, как снуют туда-сюда челноки, толкаются набилки – время ткет из меня свое полотно, а на что оно пойдет, бог знает.
   Как сегодня помню, бредем мы по траве-мураве, потом по полю ржаному, вдоль клеверища, где столько было сочного щавеля… Сорвали мы по стебельку, идем, грызем его, будто дети малые, и вдруг перед нами поле льняное! Солнышко-то уже к закату клонилось, небо потемнело, а тут голубизна такая – хоть зажмуривайся!.. Винцас меня за пояс хвать да в этот лен цветущий поставил, а сам стоит на меже, нарадоваться не может. Меня прямо в жар бросило.
   – Жаль, что не в коноплю, – говорю, – всех воробьев распугала бы.
   И тут давай он меня целовать да миловать.
   – Ах ты, воробышек мой! – говорит. – Воробышек ненаглядный!
   Целует, а слезы так и катятся. Поплакали мы с ним, – думали, от радости, а оно вон как обернулось… Словно нутром чуяли, что не сегодня-завтра отцветет-осыплется тот ленок…
   С того лета он меня все пташкой, воробышком звал, а я его – уже не Вицентасом, а Винцялисом.
   Ох, и завидовали мне многие! Глянешь – всем парень хорош, а издалека – и того пригожей. Работать не шибко любил, но и от дела не бегал. Пить он, можно сказать, почти не пил – это если по-сегодняшнему судить. Разве что пивком баловался, но это оттого, что до соленого был охотник. А уж песенник, уж балагур был!
   Оно и понятно, нужно было порой и работников уважить, и магарыч с ними выпить, но чтобы привычка у него такая была – чуть что за рюмку, словно за трубку, хвататься, – этого не скажу. И надо же было случиться несчастью с Фертелем!
   Да, да, с Фердинандасом Бурбой. У него не только имя не наше, весь он такой крупный из себя был, чисто немец! Отец его до войны все сокрушался, в кого сынок удался, – ни богу свечка, ни черту кочерга. От земли Фертель отстал, а к городу не пристал… Все среди господ ошивался, манер у них набирался, а время подошло, тут все и увидели: бог-то здесь ни при чем, это уж точно… Что он там за немцами вылизывал, никто толком не знал, но по городу обычно с маузером расхаживал, и овчарка при нем. Одни говорили – начальник он над тем псом, другие – наоборот.
   Наезжал он иногда к отцу. Люди ему сало, а он их за это обносками господскими одаривал. Все папиросы пахучие курил, а заговорит – через каждое слово у него «фертик» да «шлюс». Кто его разберет, что эти слова означают, но все верили, что Бурба зря бурчать не станет… Ему ничего не стоило утопить человека или вытащить его, нужно было лишь ублажить Фертеля боровком или колечко обручальное, притом из чистого золота, со дна сундука достать…
   Беда пришла тропинкой извилистой, путями окольными, чтобы застигнуть Винцаса врасплох.
   Наступил рождественский пост – вечера долгие, а лампу разжечь нечем. Только ведь без свету и работы нету… Жил в соседнем селе у дороги кузнец, по фамилии Жилюс, и была у него изба просторная да лампа карбидная. Открутит, бывало, что-то в лампе, камешков белых, на известку похожих, туда насыплет, водички еще подольет. И давай тогда что-то шипеть да вонять, аж тошно становилось. Зато горела эта шипелка здорово.
   Бабы со всей округи, чисто бабочки ночные, на свет Жилюсов слетались: на головах платки, в руках пряжа, на юбках костра, а с языков сплетни вот-вот сорвутся. Через час-другой, управившись со скотиной, и мужики подтягивались, не забыв кисеты прихватить. Был у Винцаса велосипед старенький. Едва дорога подсохнет, он в седло – и к Жилюсу на посиделки. Я тогда дочку кормила: зажгу коптилку и сижу дома между люлькой и печью да кота для компании под бок положу.
   Однажды Винцас вернулся домой совсем поздно и ну хохотать! Я ему говорю – не к добру это…
   – Нет, – отвечает, – одного грешника в святую веру обратил.
   Я-то уж знаю, у Винцаса что правда, что кривда – все интересно.
   – Слез я перед горкой со своего велосипеда, – говорит, – иду полегоньку наверх и вдруг слышу – цок-цок, шагает впереди кто-то в сапогах кованых, голенища поскрипывают, а человека не видать. Ну, постой, думаю, коли мне это не мерещится, я сам кому угодно примерещусь…
   Винцасу вроде бы дядька-американец подарил длиннющий мундштук, из двух половинок сделанный. Курил-то он с ним редко, все больше штуки разные выкидывал. Взбредет ему на ум баб да ребятишек попугать, он хрясь свою игрушку напополам – и в рот. Словно клыки страшные, эти половинки над губой нижней торчат, а Винцас еще и глаза вытаращит. Такого и днем испугаешься.
   – Иду я в постолах своих, словно кот, крадусь, – говорит, – прямехонько на этот скрип, и вдруг бац – носом к носу столкнулись… Фертель Бурба, расфуфыренный-раздушенный, к девицам топает. Я было за клыки свои схватился – поздороваться-то нужно, – но господин Бурба как давай чесать – по кустам, по оврагам и под гору… Прямехонько в болота торфяные. Небось по десятое колено будет теперь рассказывать, как он на Грушевой горке с чертом повстречался. Охота послушать, что он от себя приврет…
   Говорила я Винцасу, предупреждала: боже упаси, никому больше об этом ни слова – живьем тебя этот Бурба съест. Да только куда там! Сболтнул кому-то на другой же день, а тот в ответ:
   – А тебе известно, что Фертель с постели не встает? Отец доктора привез, а мать уж о ксендзе поговаривает.
   Решил Винцас сам к Бурбе отправиться, выложить все, как было, но люди отговорили: тоже выдумал – голову в петлю совать… А через несколько дней слышим – бом-бом! – колокола звонят по усопшему… О господи! Выходит, на тот свет мой Винцас человека отправил! По собственной дурости камень на душу взвалил, дрожи теперь, как бы не сболтнул кто про это.
   И так, и этак я его успокаивала, валерьянкой, маком поила – не помогло… Кровать ли ночью скрипнет, мышь пискнет – Винцас мой вздыхает, глаз сомкнуть не может. А раз приметил он, что как выпьет, вроде легче становится, вот и пристрастился… С одним пьет, чтобы язык за зубами держал, с другим – чтобы в случае чего словечко замолвил, а с третьим – на опохмел.
   Уж и сколько лет-то после войны пробежало, а честному человеку от напастей не отбиться – ну чисто вороны: одна с частокола слетит, а другая, глядишь, на ее месте сидит. Вылез колхоз с горем пополам из долгов, электричество провели, Рена школу окончила, а Винцас мой снова в историю влип.
   Люди сказывали, что он, бывало, пива нахлещется, до ветру с дружками выйдет и там, под забором, якобы передачу вильнюсского радио слушает.
   – Винцялис, – спрашиваю я его, – что ты еще придумал? Разве ж можно слышать что-нибудь без проволочек, без аппарата самого?
   – В том-то и дело, воробышек, что я сам почище радио. Только мой аппарат требует не меньше трех бутылок пива.
   – Да будет тебе, – говорю. – В ушах у тебя, верно, звенит.
   – Так ведь дружки мои тут же, дома, радио включают, чтобы проверить меня… А я и музыку слышу, и кто о чем балакает… Даже из района человека присылали выяснить.
   – Неужто он с тобой под забором торчал, когда ты после пива-то?..
   – При чем тут забор? Мне заземление нужно, иначе ничего не слышу.
   Для меня все эти штуки – темный лес, и все равно уж больно не по душе мне пришлось это его радио. Соберутся, бывало, пьянчужки вместе и давай – пошлем за Визгирдой, послушаем, как он вильнюсскую волну поймает…
   Людям нужно время по-человечески проводить – вот и построил им колхоз Дом культуры. Парнишка такой длинный, тощий приехал – представлениями всякими руководит. Как зверек из мешка – юрк, принюхался, прислушался, кто на что горазд, – и к моему Винцасу.
   – Давай, – говорит, – товарищ Визгирда, такой сатирический номер в нашей агитбригаде разучим: «Новости Винцасова радио…» И людей посмешим, и сами развлечемся. По недостаткам проедемся…
   Я мужу знак глазами подаю – не соглашайся, мол, – а он, гляжу, во вкус вошел.
   – А почему бы мне, – говорит, – не представить еще того мужика из Жемайтии, что злодеи в лесу повесили?.. Провисел он на суку три дня и давай ругаться: «Вот гады! Повесить задумали! Тоска зеленая, есть с непривычки охота…»
   – Да тебе не есть, выпить только подавай! – рассердилась я тогда.
   Винцас на меня глянул как-то странно и притих.
   А гость знай чешет про свое представление, я же свои слова ехидные загладить пытаюсь, но артист мой словно оглох. По счастью, Рена влетела с наседкой под мышкой.
   – Мама, глянь, никак она гвоздь проглотила? Чего она так?.. – спросила дочка и осеклась.
   Оно и понятно – увидела за столом парня молодого да пригожего. Отец молчит, гость тоже, и я совсем растерялась. И тут наседка наша как закудахчет! Стали мы все смеяться. Парень из-за стола поднялся – одна щека белая, другая огнем горит – и к Рене обращается:
   – Здравствуйте. Я Римтас Эйбутис.
   И дадут же человеку имя – Римтас, серьезный, значит…
   – А я, как видите, не совсем серьезная… – отвечает дочка.
   Смутилась так и не сказала ему тогда своего имени.
   С того кудахтанья пришли к нам в дом большие перемены: Римтас Эйбутис по уши влюбился в нашу Рену, Винцас стал репетировать какую-то роль, а мне, как, почитай, портнихе, всучили огромный рулон полотна и велели сшить из него занавес для представлений.
   А дел в хозяйстве непочатый край, и та Винцасова роль, как спесивый конь, все пятилась-пятилась, покуда не стало ясно, что до осени ничего мы не увидим. Слово свое я все же сдержала, пошила им занавес, и еще добрый кусок той ткани остался. Римтас разрешил взять ее себе – на мешки. А Винцас на дыбы:
   – А дожить в них что, в мешки эти? Пошей лучше нашей Буренке балахон, ну, вроде халата, а то мухи ее совсем заедают.
   Прыснула я со смеху – корова в рубахе!.. Но потом поняла: а ведь верно Винцялис говорит. Пастбище бригадир выделил – хуже некуда: мелиораторы кусты повырубали, скотине и спрятаться негде. Буренке нашей в жару совсем тоскливо – слюни развесит, а рогами все в бок, все в бок норовит… Меня завидит – навстречу мчится, а сама, кажется, так и просит: «Отпусти ты меня домой… Уж лучше голодать, чем оводов своей кровью кормить».
   А куда мне тебя подеть, горемычная ты моя? С места на место с тобой скитаться мне некогда, да и в хлеву от мух спасенья нет. Сошью-ка я тебе и в самом деле комбинезон с пуговицами понизу. Вдруг нашу рационализацию в колхозе подхватят.
   Сижу я как-то за шитьем и вдруг гляжу – «Волга» незнакомая во двор въезжает. Трое мужчин из нее вылезли. Один такой кругленький – похоже, из района нашего, другой в очках, пожилой – видать, начальник какой-то, потому что третий, совсем еще молодой, чернявый такой, тут же хвать у него из рук портфель… Вышла я им навстречу, они вежливо так поздоровались и сказали, что из Вильнюса прибыли. К Винцасу моему. Дескать, слышали про непонятную странность – выпьет человек пива и радиостанцию тут же ловит.
   – Только он теперь, – отвечаю, – слава богу, и не пьет, и слушать перестал. Летом недосуг, к тому же в спектакле его играть пригласили… Вы бы лучше, мужики, не напоминали ему об этом радио…
   – Ну, нет, – говорят, – не затем мы в такую даль ехали. Пивка с собой привезли, угря в Паланге поймали…
   Я было сочинять стала, что Винцас сено косить уехал чуть не на край света, вернется затемно, но этот круглый из нашего района уже велел кому-то съездить за мужем.
   Винцас за день наработался, умаялся и, ясное дело, от пива не отказался. Но я-то по лицу его видела, что у него одно на уме: как бы открутиться от этого радио.
   – Верите ли, пожаловался муж, – летом совсем не то… Земля пересохла, да и человек опять же потный, а с потом соль выходит. Вряд ли что получится.
   А те знай свое твердят: получится!.. Ты лучше еще выпей, угорьком закуси. И не волнуйся – здесь все свои…
   Винцас обождал чуть-чуть, поломался для виду, чтобы гостей подзадорить, а потом вздохнул и говорит:
   – Как на духу признаюсь, мужики… Только, ради бога, не серчайте и не болтайте никому. Не слышу я никакого радио там, под забором… Я ведь побалагурить, пошутить любитель… Вон Римтас Эйбутис говорит, что я прирожденный комик, в цирке, мол, мне место…
   Вон оно что… Столичные гости уже не на Винцаса, на начальство наше районное глядят, – видать, он всю эту кашу заварил.
   – Как же так, товарищ Визгирда? Ведь я сам был свидетелем… Когда первый раз вышли, ты сказал, что музыку передают, сельская капелла играет. Включили транзистор – и верно: народные музыканты наяривают!
   – Так ведь под хмельком только и можно не понять, – рассмеялся Винцас. – Я газету выписываю, часы на руке ношу – вот и знаю, что когда передадут.
   Районный деятель побагровел и давай орать:
   – Извините! Ну уж, извините!.. Кто-кто, а я-то и вправду не был пьян. Когда мы в другой раз во двор вышли, не ты разве чуть не слово в слово пересказал, что передавали по первой программе? Откуда ж тебе было знать? Ведь не голос свыше услыхал? А для науки этот факт может представлять интерес. Будь ты женщина, я сказал бы – смущаешься… Но теперь, когда тебя люди просят и товарищ Визгирдене не возражает…
   – Да нет здесь никакой науки, – божился Винцас. – Я и сейчас, не сходя с места, могу угадать, о чем будут говорить… Тогда дело весной было – вот и заладило радио все про сев да про сев. Сейчас сенокос – скажут: необходимо бросить на поля все силы и технику для создания прочной кормовой базы, что необходимо обеспечить заготовку сенажа и силоса… А в конце месяца нас мобилизуют убрать урожай вовремя и без потерь…
   Гости из Вильнюса переглянулись, нахмурились и к начальству нашему районному обращаются: где, мол, была его голова, почему он раньше не разобрался, что к чему? А тот перья распушил, как индюк, и на Винцаса наскакивает:
   – Как же, по-твоему, должно быть? Как в Америке: кто кого прирезал, где теленок с пятью головами родился, так, что ли?..
   Винцас мне на ногу незаметно наступил – давай тащи гостям что-нибудь подходящее, – а сам, вроде ничуть не обидевшись, продолжает:
   – С пятью головами – этому, пожалуй, не поверят… А разве плохо, скажем, было бы услышать людям стихи Бутку-Юзе о том жемайтийце? Ведь не все читали… Повесили его еще в те времена разбойники, провисел он три дня и говорит: «Есть охота, тоска зеленая… Да слепни, заразы, острее шила пятки жалят…»
   – И это говорите вы, земледелец?! – красивым голосом спросил, словно репой захрумкал, тот молодой, что портфель тащил. Этот красавчик при виде нашей дочки вмиг оживился.
   – Простите, – говорю, – мне к корове нужно… – А сама сетку и деньги прихватила. – Винцас надо иной подтрунивает, хоть я и знаю, что нет у того радио ушей, не услышит оно меня. И все равно порой послушаю-послушаю я его, да и скажу в сердцах: «Брось ты об одном и том же болтать! Рассказало бы что-нибудь повеселее. По-людски с нами поговорите – запросто, по-домашнему… А нынче не иначе, как ксендзы бывшие там засели! С утра до вечера – болть-болть, болть-болть…»
   Излила я душу – и в магазин. Назад примчалась с шампанским в сетке, гляжу, тот, из района, пальцем у Винцаса под носом грозно размахивает, а мой-то хоть и боится, но петушится. Очкастый, ухмыляясь, что-то в свой блокнотик записывает, а молодой к дочке нашей льнет, слышу, уговаривает в Вильнюс поехать на учебу.
   С грехом пополам угомонила, утихомирила я их, разговор на другую тему перевела. На прощанье все трое даже ручку мне поцеловали, а Винцас так и так покоя не находит. Ночью все ворочается да вздыхает, сокрушается – зря то не сказал, зря это… Потом встал, допил остатки, захмелел и рухнул в постель.
   А я уж представляла, как оно дальше будет: днем будет охать, что голова трещит, проклинать незваных гостей, а вечером к дружкам за советом потащится. Они ему за рюмкой живо тревогу разгонят: «Да брось ты, Винцас! Плюнь, прошли те времена…»
   Вот уж сколько времени пролетело, как не стало Винцялиса, а я и сейчас себя поедом ем, простить не могу: что мне стоило в тот последний день исполнить его просьбу – сварить щи из кислой капусты? Осерчала я за ту пьянку, назло на стол макароны выставила да еще съехидничала:
   – По радио передавали – человеку много мяса есть вредно…
   Бедняга лишь вздохнул тяжело, молча поел, взял косу и ушел. Кто ж мог знать, что видимся мы в последний раз?..
   И рассказать не могу, как все случилось, и молчать нет мочи. Нервный доктор меня утешал, говорил, что не виновата я вовсе и не стоит понапрасну болезнь наживать… Но ведь что было, то было. Отправилась я вечером за коровой, которую в рубаху смешную вырядила. Иду, а сама думаю: «Вот будет кто мимо проезжать, увидит такое диво, зазевается – и в столб…»
   Подумала, а рубаху с Буренки все равно не сняла, хотя и жара спала, и слепней поубавилось. Не иначе, как захотелось мне, чтобы увидел корову кто-нибудь и своей такой же наряд справил. Теперь вон и машины в чехлы одевают, в лесу деревьев молодых не жалеют, лишь бы автомобиль в тень засунуть, а живая тварь, выходит, мучайся, потому как дешевле машины стоишь, да?.. Ну и ненавижу я весь этот треск да вонь… А одна из них будто в отместку возьми да задави моего Винцялиса…
   Вечером так тяжко на душе у меня стало, сердце так и щемит… Думала, к дождю. Вышла во двор белье поснимать, а тут Рена вбегает, вся в слезах: папочка на дороге неживой лежит! Схватилась я, как утопающий, за полотенце на веревке и замертво рухнула.
   Откачали меня – вроде соображаю все, спрашиваю спокойно, всех ли на поминки пригласили, чем угощать будем, а потом снова как в яму… И чудится мне, что сижу я в полутемной каморе за станком и так мне хочется в восемь челноков полотно выткать, да только все не на ту подногу нажимаю… В каморе полно народу, каждый совет норовит дать, а матушка, царство ей небесное, браниться принялась… У меня же дела чем дальше, тем хуже: нитки рвутся, нитяницы одна за другую цепляются, и получается не узорчатая простыня, а неплотное, все в затяжках да узелках, рядно. Привалилась я к станку, а сама плачу, рыдаю в голос, покуда сестричка не возвращает меня к жизни:
   – Визгирдене! А Визгирдене!.. Успокойся, не волнуйся!..
   Я же снова как ни в чем не бывало – кто венки сплетет да кто гроб понесет, – а они мне объясняют, что Винцялиса моего неделю назад схоронили…
   Подлечили меня немного, и полотно уже больше не мерещилось… Раз пришла Рена ко мне в больницу с каким-то парнем длинноволосым, неряшливым, как велит мода, да и вообще на девку смахивающим, Чесловасом Гудасом зовут. Это он тогда рядом с отцом в машине сидел и пальцем на корову нашу в плаще показал. Винцас, видать, домой ее привести хотел, из-за горки машину не заметил, вот и пропал ни за что…
   Рена моя повеселела, на кровать уселась – и ну щебетать, чисто ласточка: «Гудасы вовсе не такие уж свиньи – вон какой гроб красивый заказали, а Чесловас апельсинов, колбасы тебе накупил…»
   – Чего уж там, говорю, спасибо вам, – а сама вижу – длинноволосый этот уже ручку Ренину гладит. Не приведи господь, думаю, отца задавил, а теперь в зятья начнет набиваться.
   Что это я о Винцасе да о Винцасе, а про дочку так и не рассказала. Выросла девонька, как та лилия белая под окном: ухожена, досмотрена, незапятнана-незамарана. В прошлом году, когда школу закончила, Винцас хотел, чтобы с нами осталась, не умчалась, как остальные, в город. Мы, пожалуй, даже рады были, что не поступила она на свой английский, к нам вернулась. Уж как она, бедняжка, убивалась, все нас винила, будто совсем мы в своей дыре заскорузли – ни знакомых у нас в Вильнюсе, ни приятелей, некому словечко за нее замолвить… Одни, говорят, взятку кому-то умудрились сунуть, другие профессоров поприжали… Отец никак верить не хотел, а дочка его фамилиями забросала… Не выдержал тогда Винцас и говорит:
   – Уж коли ученый человек свиньей остается, грош цена такому ученью! На что нужны тогда книжки, если ты впустую их читаешь, а одного понять не можешь – не в городе, не за городом, не на столе, не в постели, не в сундуке или кармане таится счастье человека, а вот тут, тут!.. – а сам все в грудь себя пальцем тычет.
   – Да что ты? Вот уж не знала… – передразнила его Рена. – То-то, я гляжу, ты который день не просыхаешь, видать, тоже от счастья… Того, что за четыре с копейками…
   – Что-что, а уж копейки в отцовском кармане считать вы любители, – отрезал Винцас. – После таких ласковых речей, известное дело… запьешь и опохмеляться не захочется, скорей в расход пойдешь, докучать никому на земле не будешь…
   – Ну, будет тебе, будет глупости болтать, – не выдержала и я. – Ты погляди, что нынче на вечеринках творится. Не только парни – девки к стакану прикладываются. Как же без этого петь да танцевать? Для пущего веселья… А уж коли увяжется парень девушку домой провожать, то знай – ручку подержать ему мало…
   – Поэтому-то хоть вяжите, не останусь здесь ни за что! – выкрикнула Рена. – Сами видят, что тут за болото, и все равно удерживают!
   – Ничего, не все же сбегут, кое-кто и останется… – вздохнул Винцас, и я догадалась, что он снова посокрушался, отчего бог не дал нам сына. Муж мне как-то сказал, что сварганил бы парня получше себя, а раз уж не получилось, разбирайся, Эляна, со своей дочкой сама.
   – Мама, посоветуй, что мне делать? – спросила меня Рена в следующее посещение. – Помнишь того чернявого из Вильнюса?
   – Помню, – отвечаю.
   – Он снова приезжал. Переживал очень, что у нас беда стряслась. Соболезнования тебе шлет. Говорит, очень понравился ему в тот раз папа.
   – А приезжал-то он, видно, ради тебя, не из-за отца же?
   – Вот видишь, мамочка, как верно ты все угадываешь! Ведь ты совсем здорова! – обрадовалась дочка и в щеку меня чмокнула. – Адольфас ужасно хочет на мне жениться. Представляешь? Разве я тебе не говорила, что его Адольфасом, Адисом зовут?
   – Нет, не говорила.
   – Фамилия смешная такая – Казбарас. У него квартира в Вильнюсе, работа солидная и «Волга» есть, ты ее видела… А самое главное – он мне в университет поможет поступить.
   – Как знаешь, детка… Ты лучше не меня, у сердца своего спроси.
   – Да уж спрашивала… Мужчина как мужчина. Намного старше, разумеется… Если со временем уж очень надоест, можно и развестись. Между прочим, был женат, только детей у них не было. Я ему и говорю: «А как же моя учеба, если дети пойдут?» – «Не волнуйся, отвечает, наймем няньку, и будешь жить как королева».
   – О господи! – поразилась я. – Совсем как в старину при господах.
   – Ну, нет, мама! Нынче служанки, вернее, домработницы, зарабатывают побольше своих хозяек. Но мне немного не по себе. Знаешь, из-за кого? Из-за Римтаса Эйбутиса. Ведь он сейчас у нас и за скотиной приглядывает, и корову доит. Стоит мне приехать – он и обед сготовит, и цветочки на стол поставит… Если я его брошу, может натворить чего-нибудь. К тому же и отец очень Римтаса любил – он такой весельчак и вообще душа-человек… А тебе он нравится, мама?
   – Не по душе мне его работа.
   – Так ведь он еще учится! А как кончит заочный, станет режиссером. В театре сможет работать!
   – Ну, а с тем, что тут был, как же? – спросила я просто так. – Жениться не предлагал? Или он из-за несчастья нашего добрячком прикидывался?
   – Ой, что ты!.. Чесловас говорит, что ему та авария словно перст божий. Отец его директор кирпичного завода, а сам Чеська в ресторане играет… Знаю, знаю, что ты сейчас скажешь… Зато какой он красивый! Даже сестрички все допытываются, кто такой. Думали, с братом прихожу, а как узнали, носы повесили… Хорошо, что у меня голова на плечах есть, а не то бы не раздумывая за него выскочила!
   – Не знаю, дочка… После отцовых похорон сразу о свадьбе думать?.. Просто в голове не умещается.
   – Ну ладно. Ты тут отдохни, подумай… Послезавтра я снова приеду. Если мы с тобой ничего не решим, придется жребий тянуть. Кого вытащу, за того и…
   Тут уж меня совсем развезло. Снова голова словно паклей забита. Закрою глаза и сразу же за работу принимаюсь – паклю эту пряду. А нитка такая лохматая, неровная получается, и рассказать невозможно. Как ни крути, выходит, что все эти Ренины парни сговорились Винцялиса моего угробить. Один подбил его корову в мешковину вырядить, из-за другого муж снова к рюмке пристрастился, а третьему осталась самая малость – вроде бы случайно наехать на пьяного… Боже мой, боже мой!..
   Попросила я сестричку, чтобы доктора позвали, пусть тот даст мне каких-нибудь таблеток от этих тяжких мыслей.
   – Видеть вижу, да и слышу неплохо, – говорю, – мне бы только хлеб от камня отличить – и ладно. Больше ничего не надо.
   – Нет, – отвечает доктор, видно, новенький, – с лекарствами покончено. Попробую тебя сном лечить.
   И каких докторов только нет! Один, глядишь, хоть и шибко ученый да опытный, а нет у человека таланта. Одну болезнь, словно курицу с огорода, из тебя выгоняет, зато девять других напускает. А попадаются и другие. Ты уже, можно сказать, одной ногой там, а поговорит с тобой такой доктор по-душевному, прослушает, простукает – и чудится, будто хвори твои испугались, когти поджали, хвостами завиляли… Кажется, топни доктор посильнее, и исчезнут они все до единой.