Ее прекрасное лицо исказилось, волосы растрепались. В безумии она отправилась по дороге куда глаза глядят. Раз она зашла в горную деревушку и, застигнутая ночью, уснула прямо под открытым небом. Прислужницы, следовавшие за ней, тоже одна за другой теряли рассудок, в конце концов все они сошли с ума.
   Между тем друзья Сэйдзюро решили: пусть останется хоть память о нем.
   И вот они смыли кровь с травы к расчистили землю на месте казни, а в знак того, что здесь зарыто его тело, посадили сосну и дуб. И стало известно всем, что это могила Сэйдзюро.
   Да, если есть в мире что-либо, достойное жалости, то именно это.
   О— Нацу каждую ночь приходила сюда и молилась о душе возлюбленного. Наверное, в это время она видела пред собой Сэйдзюро таким, каким он был прежде. Так шли дни, и вот, когда настал сотый день [24], О-Нацу, сидя на покрытой росой могиле, вытащила свой кинжальчик-амулет [25]… еле-еле удержали ее.
   — Теперь это уже бесполезно, — сказали ей те, кто был с ней. — Если хочешь поступить правильно, обрей голову и до конца своих дней молись за ушедшего. Тогда ты вступишь на путь праведный. И мы все тоже дадим обет.
   От этих слов душа О-Нацу успокоилась, и она уразумела, чего от нее хотели.
   «Что поделаешь, нужно последовать совету»… Она отправилась в храм Сёкакудзи и обратилась там к святому отцу. И в тот же день сменила свое платье шестнадцатилетней на черную одежду монахини.
   По утрам она спускалась в долину и носила оттуда воду, а вечером рвала цветы на вершинах гор, чтобы поставить их перед алтарем Будды. Летом, не пропуская ни одной ночи, при светильнике читала сутры [26]. Видя это, люди всё больше восхищались ею и наконец стали говорить, что, должно быть, в ней снова явилась в этот мир Тюдзёхимэ [27].
   Говорят, что даже в Тадзимая при виде ее кельи пробудилась вера, и те семьсот рё были отданы на помин души Сэйдзюро, для совершения полного обряда.
   В это время в Камикате сочинили пьесу о Сэйдзюро и О-Нацу и показывали ее везде, так что имена их стали известны по всей стране, до самых глухих деревень.
   Так лодка их любви поплыла по новым волнам. А наша жизнь — пена на этих волнах — поистине достойна сожаления.

ПОВЕСТЬ О БОНДАРЕ, ОТКРЫВШЕМ СВОЕ СЕРДЦЕ ЛЮБВИ

   Если нужны бочки — покупайте в Тэмме.

 

Где любовь — там и слезы. Очистка колодца

   Человеческой жизни положен предел, любви же нет предела. Был один человек, познавший бренность нашего бытия: он собственноручно изготовлял гробы. Занимался он и бондарством, и день-деньской играли его руки долотом и рубанком, да на короткое мгновение поднимался над крышей дым от сжигаемых стружек.
   Перебравшись из Тэммы [28], человек этот снял для жилья домик в Наниве [29]. Жена его, как и он, происходила из глухой провинции, но кожа ее, даже на мочках ушей, была белая, что очень редко можно встретить у деревенских женщин, и походка такая, будто ноги ее не касались земли.
   Когда исполнилось ей четырнадцать лет, ее семья не смогла уплатить в последний день года денежную треть оброка. Пришлось ей идти служить горничной в барский дом, в городе, и жила она там уже долгое время. Сметливая, она и со старой хозяйкой была почтительна, и молодой умела угодить. Даже младшие слуги не питали к ней неприязни. В конце концов ей доверили ключи от кладовых, и многие думали: «Плохо пошли бы в этом доме дела, не будь здесь О-Сэн…» И все это благодаря ее сообразительности.
   Но на путь любви она в то время еще не ступила и — увы! — одиноко коротала ночи. Если, бывало, кто-нибудь дернет ее в шутку за рукав или за подол, она без стеснения поднимает крик, и шутник сам жалеет о своей затее; так что в конце концов всякий боялся и словом с ней перемолвиться.
   Подобное поведение осуждают, а неплохо было бы так вести себя дочерям иных людей.
   Время года — начало осени, седьмое июля по лунному календарю. В доме готовились к празднику [30]: укладывали и перекладывали новые с иголочки платья так, чтобы левая пола находила на правую, как крылья у курицы, и приговаривали: «Эти платья — Ткачихе взаймы»; писали в честь Ткачихи на листьях дерева кадзи известные всем песенки. Собирались праздновать и слуги: каждый позаботился запастись тыквой и хурмой. А жильцы — и те, что снимают комнаты в переулке, и те, что живут на задворках, — пришли по зову камадо [31] помочь в очистке колодца у хозяина дома.
   Когда большая часть грязной воды была вычерпана и пошел чистый песок, подняли со дна кухонный нож с тонким лезвием — из-за его пропажи уже подозревали кого-то, — морскую капусту с воткнутой в листья иглой… чьи бы это могли быть проделки?
   Пошарили еще, и вот появились на свет старинные монетки, голая кукла без глаз и без носа, кривая мэнуки [32], изготовленная на деревенский манер, заплатанный детский нагрудничек… словом, самые разнообразные вещи. Беда, право, с колодцем, который находится за оградой дома, да еще не имеет крышки!
   Когда наконец добрались до водоносного слоя, оказалось, что нижний обруч сруба разошелся, потому что выпали давным-давно поставленные заклепки.
   Позвали того самого бондаря и велели ему набить новый обруч.
   Тут бондарь заметил, что какая-то скрюченная в три погибели бабка запрудила возле колодца воду и в образовавшейся лужице играет с живой ящерицей.
   — Что это у тебя? — спросил бондарь.
   — Ее только что зачерпнули вместе с водой, — ответила бабка. — Она зовется Хранительницей колодца. А ты и не знал? Ее сажают в бамбуковое коленце и так сжигают. Если посыпать этим пеплом волосы той, что у тебя на сердце, увидишь, как влюбится в тебя! — поучала она, словно все это было истинной правдой.
   Эту бабку звали когда-то Госпожой Младенцем с Супружеского пруда; занималась она тем, что устраивала женщинам выкидыши. Когда же за ней стали следить, она бросила свое жестокое ремесло и перебивалась кое-как, перемалывая на ручной мельнице гречневую муку для вермишели. А между тем она не очень прислушивалась к зову храмового колокола в Тэрамати и, храня воспоминания о своем низком ремесле, подумывала вновь заняться им.
   Она пустилась было рассказывать бондарю все эти страсти, но тот ее не слушал и все допытывался: как бы сжечь Хранительницу колодца, чтобы она послужила ему в любовных делах.
   Тут бабка пожалела его:
   — Так кто же она, твоя милая? Я ведь никому не проболтаюсь…
   Бондарь, который мог бы забыть о себе, но ни на минуту не забывал о той, что любил, сказал напрямик, постукивая по дну бочки:
   — За ней недалеко ходить. Здешняя горничная О-Сэн. Да что там, когда сто раз уже слал ей весточку, а ответа нет!
   При этом он чуть не плакал.
   Бабка кивнула.
   — Хранительница колодца тебе ни к чему. Наведу переправу через Хоригаву [33] и добуду тебе твою милую. Вот и рассею твои думки.
   И так она это легко сказала, что бондарь даже растерялся.
   — В наше время деньги правят людьми! — сказал он. — Но если тебе нужны деньги — при всем желании ничего не могу сделать. Будь они у меня, разве я поскупился бы? Вот, пожалуй, подарить тебе бумажное платье к Новому году, — узор, как водится, по твоему желанию. К празднику Бон — кусок беленого холста из Нары, так, среднего сорта… я все выложил начистоту и прошу тебя уладить дело.
   — У тебя, видно, страсть впереди идет и любовь за собой ведет. Мой интерес — не в деньгах, — сказала старуха. — Как внушить ей любовь — вот в чем штука! За мою долгую жизнь я оказала услуги не одной тысяче людей, и такого случая не было, чтобы я оплошала. Еще до праздника хризантем [34] сведу тебя с ней.
   Тут бондарь еще больше загорелся, словно костер, в который топлива подбросили.
   — Бабуся! Уж дрова-то, чтобы варить чай, всю вашу жизнь будете получать от нас!
   Ну не смешно ли? Чуть дело коснется любви — горы наобещают. И это в нашем бренном мире, где человек сегодня жив, а завтра — нет его!

Когда сгущается ночь, являются чудеса. Сначала сломанный обруч — затем танцы

   Есть в Тэмме семь чудес. Это касаби — огоньки, что появляются перед храмом Дайкёдзи; безрукий младенец из Симмэй; отпетая грешница из Со-нэдзаки; веревка для висельников из Одиннадцатого квартала; плачущий бонза из Кавасаки; смеющаяся кошка с улицы Икэдамати; обуглившийся ствол дерева с соловьиным гнездом. И все это — проделки старых лис и барсуков.
   Но самое страшное, что есть на свете, — это человек, ставший оборотнем и отнимающий у людей жизнь. Да, черна душа человеческая!
   Это было в июле, двадцать восьмого дня. Настала глубокая ночь. Уже погасли фонари под карнизами; уже и плясуны, что кричали до хрипоты и плясали напропалую, прощаясь с праздником [35], разошлись по домам. Сон одолел даже собак на перекрестках. И в этот-то час та самая озорная бабка, к которой обратился со своей просьбой бондарь, высмотрела, что в главном флигеле дома, где служила О-Сэн, ворота еще приоткрыты. Она ввалилась в дом, с грохотом задвинула за собой двери да так и растянулась на кухне.
   — Сюда! На помощь! Страх-то какой! Воды дайте!
   Голос ее прерывался, казалось, вот-вот она испустит дух. Однако, видя, что она еще подавала признаки жизни, стали ее окликать, попытались привести в чувство, и она сразу очнулась.
   Все, начиная с жены хозяина и госпожи — старой хозяйки, принялись расспрашивать: что с нею случилось и что так ее напугало? И вот что она рассказала.
   — Не пристало мне, старой, разгуливать по ночам, но нынче с вечера не спалось мне, встала я и пошла посмотреть на танцы. Возле дома господина Набэсимы запевали песни, как это делают Донэн и Дзимбэ — те, что в Киото. Исполняли и ямакудоки, и мацудзукуси [36] — вот и я послушала с удовольствием, а потом пробралась через толпу мужчин вперед и стала смотреть, закрывшись веером. Но людей и в темноте не проведешь — им в старухе мало толку. Уж я надела на белое платье черный пояс и повязала его по-модному, ну хоть бы на смех кто-нибудь увязался! Не зря говорят: женщина в цене — пока молода!
   Вспомнила я былое и вот иду домой пригорю-нясь. Совсем уж была близко от ваших ворот, как вдруг догнал меня какой-то мужчина-красавец лет двадцати пяти и стал говорить: «Одолела меня любовь, и теперь мне приходит от нее конец. Еще день-другой осталось мне жить на этом свете — вот как бессердечна горничная О-Сэн! Но мое чувство крепко во мне сидит. Не пройдет и неделя после моей смерти, как я всех в этом доме no-убиваю!»
   Так он говорит, а у самого нос вытянут, от лица так и пышет, в глазах огонь. Ни дать ни взять тот… что идет самым первым во время очищения в Сумиёси! [37] Жуть меня взяла — ни жива ни мертва стала я… да так без памяти и прибежала к вам.
   Когда она замолкла, всем стало страшно, а старая хозяйка со слезами сказала:
   — Такая тайная любовь — не редкость на белом свете. А Сэн [38] все равно пора замуж. Если этот человек может прокормить жену да честен: в азартные игры не играет, за вдовами не бегает — пусть берет ее, ему не лучше, чем ей: ведь и он не ведает, что она за человек.
   И после нее никто больше слова не промолвил.
   Поистине, для таких проделок надо быть мастерицей в любовных делах!
   Уже поздно ночью под руки проводили бабку в ее лачужку. Пока она прикидывала, что бы еще предпринять, в окошко на восточной стороне проник утренний свет, от соседей донеслось постукивание огнива о кремень, заплакал младенец. Бабка, обозлясь, прогнала москитов, забравшихся сквозь дырки в пологе и всю ночь кусавших ее, и той же рукой, которой ловила блоху у себя в юбках, достала с алтаря медяки — купить молодых овощей.
   Такова суета житейская… но почему-то и среди такой суеты люди наслаждаются супружеской близостью, и спальные циновки, что с вечера лежали изголовьем на юг, оказываются в беспорядке, несмотря на то что минувшая ночь проходила под знаком Крысы! [39]
   Наконец заблестели лучи утреннего солнца. Чуть заметно повеял осенний ветерок. Бабка повязала себе лоб, словно от головной боли, и даже сходила за советом к лекарю. Однако тратиться на лекарство она вовсе не собиралась, поэтому сама наложила в банку целебных трав. И, как раз когда закипал первый отвар, в комнату через черный ход вошла О-Сэн.
   — Как здоровье? — приветливо спросила она и, достав из левого рукава обернутый листьями лотоса кусок маринованной дыни, приготовленной так, как это делают в Наре, положила его на вязанку топлива. — Принесу еще и сои, — молвила она и хотела уже удалиться, но бабка, остановив ее, сказала:
   — Я тут из-за тебя нежданно-негаданно чуть жизни но лишилась. Своей дочки у меня нет, так вот, когда умру, ты уж отслужи по мне панихиду.
   Она достала со дна корзины, плетенной из китайской конопли, пару лиловых замшевых таби [40] с красными шнурками и заплатанный мешочек для четок. В мешочке лежало разводное письмо — еще тех времен, когда муж разводился с ней. Письмо бабка выбросила, а мешочек и таби подала О-Сэн со словами: «Возьми на память!»
   Женское сердце доверчиво. О-Сэн приняла все это за чистую монету и залилась слезами.
   — Если есть человек, который вздыхает обо мне, почему же он не попросит тебя, такую опытную в этих делах? — говорила она. — Поведал бы, что у него на уме, и, может быть, все вышло бы к лучшему.
   «Вот удобный момент!» — подумала бабка и рассказала О-Сэн всю историю.
   — Что уж теперь скрывать? — сказала она. — Проходу не дает мне этот человек своими просьбами, и как мне его жаль — выразить невозможно. Чувства его, видно, глубокие, и, если ты оттолкнешь его, он другую не полюбит.
   И так искусно работал ее язычок — ведь она его навострила за долгие годы, — что мысли О-Сэн невольно обратились к этому человеку, и, охваченная любовным смятением, она заявила:
   — Сведи меня с ним когда хочешь! Обрадованная бабка тут же закрепила сговор.
   — Я уж смекнула, где лучше всего устроить свидание, — шепнула она О-Сэн. — Как пойдешь украдкой в одиннадцатый день августа на богомолье в Исэ [41], вот по дороге и заключим условие с ним. Совет да любовь вам на долгие годы! Как познакомишься поближе, он тебе не покажется противным. Мужчина видный…
   Так она говорила, чтобы увлечь О-Сэн, и та, еще не увидев суженого, уже влюбилась в него.
   — А писать он умеет? Прическу какую носит? Уж не согнута ли у него спина — ведь он ремесленник! Как выйдем, в тот же день к полудню остановимся либо в Морикути, либо в Хиракате, раздобудем футон [42], да и заляжем спать пораньше…
   Пока они совещались, перескакивая с одного на другое, послышался голос служанки Кумэ: «О-Сэн-доно [43]! Тебя зовут!» И О-Сэн убежала, бросив на прощание:
   — Значит, в одиннадцатый день!…

Два ловких плута из столицы действуют заодно

   Еще с вечера хозяйка наказала:
   — Теперь пора цветения асагао [44] — лучше всего любоваться ими утром, пока прохладно. Размести сиденья за домом у ограды, постели ковры — те, что с узором из цветов, приготовь рисовые пирожки в коробках. Не забудь зубочистки и чайники с чаем. Помни, что около шести утра будет совершаться омовение! Сделаем прическу мицуори, а накидку достань ту, что с широкими рукавами, на персиковой подкладке… пояс — атласный, мышиного цвета, узорчатый, двойной ширины, с белыми гербами.
   Не упустила ничего — ведь придут посмотреть и с соседних улиц. У слуг чтобы не было заплат на одежде. В Тэндзинбаси к младшей сестре к тому часу, когда она обычно встает от сна, велела послать навстречу паланкин.
   Все это хозяйка поручила О-Сэн, а сама изволила забраться под просторный полог. И до той минуты, пока она не заснула под звон колокольчиков, что по углам сетки, слуги по очереди махали веерами, навевая на нее прохладу.
   Устраивается любование цветами [45] в собственном саду, и такая суматоха! Поистине, суетность нынешних женщин безгранична.
   А хозяин еще больший мот: что ни день посещает какую-нибудь гетеру — либо Нокадзи из Си-мабары, либо Огино из Симмати.
   Заявил, что собирается в Цумуру на поклонение, приказал нести за собой парадную накидку и отбыл, а на самом деле, похоже, отправился развлекаться.
   Одиннадцатого августа, еще до рассвета, к упомянутой хитрой бабке тихонько постучали в ставень. «Это я, Сэн!» — послышался шепот, и в комнату упал узелок, наспех перевязанный шнурком.
   «Не забыла ли чего-нибудь?» — забеспокоилась бабка и зажгла огонек.
   В узелке оказалось пять связок медных денег, по одному моммэ [46] каждая, и мелочи примерно на восемнадцать моммэ. Лежало там еще мерки две дробленого рису, сушеная макрель, да в мешок для амулетов были засунуты парные гребни, пестрый какаэоби — пояс с фартуком вместе, темное платье с белыми крапинками, поношенный спальный халат, украшенный традиционным узором, и носки из бумажной материи с прохудившимися пятками. Были там еще соломенные сандалии с распущенными шнурками да камышовая шляпа, из тех, что делают в Каге, с надписью «Тэмма, Хоригава».
   «Вот уж лишняя эта надпись», — подумала бабка и осторожно, чтобы не запачкать, принялась было счищать тушь, но тут опять кто-то постучал в ворота, и на этот раз мужской голос произнес: «Бабушка, я пошел вперед!»
   Спустя немного явилась и Сэн, дрожа всем телом.
   — Выбрала самое удобное время, — сказала она.
   Бабка подхватила узелок и быстро повела О-Сэн скрытой от людских глаз тропинкой. Когда тропинка кончилась, она сказала:
   — Уж потружусь, провожу тебя до Исэ. Дело благое!
   Услышав это, О-Сэн состроила кислую мину.
   — При ваших пожилых годах о таком длинном пути и думать страшно! Вы только сведите меня с этим человеком, а сами возвращайтесь от Фусими назад с ночной лодкой.
   Ей уже хотелось отделаться от спутницы, в нетерпении она все ускоряла шаг.
   Только они подошли к мосту Киёбаси, как навстречу им Кюсити, работник из того же дома, что О-Сэн. Идет узнать о своей очереди на уличное дежурство.
   Вот тебе и на! — они замечены… нечаянная помеха любви!
   — Я ведь тоже все собирался сходить на богомолье в Исэ. А вот и подходящие попутчики! Давайте я понесу вещи. К счастью, и деньги на дорогу у меня с собой, так что я ни в чем вас не стесню…
   Не зря Кюсити так рассыпался: он давно имел виды на О-Сэн.
   Бабка изменилась в лице.
   — Как люди увидят, что мужчина идет вместе с женщиной, каждый скажет, что это неспроста. Особенно Дайдзингу-сама [47] этого очень не любит. Навидались мы и наслышались о людях, которые таким поведением опозорили себя перед всем светом. Нет, уж ты, сделай милость, не ходи с нами! — сказала она.
   — Ты обвиняешь меня в том, чего у меня и в мыслях нет, — возразил Кюсити. — Я никаких видов на О-Сэн-доно не имею, и намерения у меня самые благочестивые. А что касается любви, то «ее и без молитвы боги охраняют»! [48] Нужно быть верным спутником, и тогда небеса будут к тебе милостивы. Так что, если разрешит госпожа О-Сэн, я с вами пойду куда угодно, а на обратном пути побываем в столице, повеселимся денька три-четыре. Кстати, сейчас в Такао время любоваться листьями клена, а в Саге — самый грибной сезон. На улице Кавахарамати есть гостиница, в которой всегда останавливается наш хозяин, но там очень беспокойно. Мы лучше снимем уютное помещеньице у моста Сандзе, с западной стороны, а вас, бабушка, отправим в храм Хонгандзи на богомолье.
   И Кюсити увязался следом, уже считая О-Сэн своей. Ну и дал же он маху!
 
   Мало— помалу осеннее солнце склонилось к вершинам гор Ямадзаки, и вот оно уже за стволами сосен, что растут в ряд на плотине реки Едогавы.
   Какой— то принаряженный мужчина сидел под ивой с таким видом, словно он кого-то ждет. Подошли поближе, а это -как и было уговорено — бондарь. Бабка глазами дала ему понять, что минута неподходящая, и затем они поднялись на плотину, причем бондарь то уходил вперед, то отставал. Все шло не так, как было задумано!
   Улучив случай, бабка заговорила с ним:
   — Похоже, что и вы совершаете путешествие в Исэ, да к тому же один. Человек вы, видно, хороший, так не заночуете ли с нами?
   Бондарь в свою очередь обрадовался:
   — Говорят: «В пути дорог спутник!» [49] Я в вашем распоряжении.
   Однако Кюсити это пришлось совсем не по вкусу.
   — Взять невесть кого, да еще женщинам в спутники, — этого я не ожидал! — заявил он.
   Бабка, как могла ласково, принялась его уговаривать:
   — Всему своя судьба! А у О-Сэн ведь есть такой защитник, как ты. Что же может случиться?
   Они вверили себя богу Касиме — покровителю путников, и в тот же день вся компания остановилась на ночлег вместе.
   О— Сэн и бондарь искали случая перемолвиться о своих сердечных делах, но Кюсити был настороже. Он раздвинул в помещении все перегородки, а принимая вечернюю ванну, то и дело высовывал голову из бочки с водой, чтобы подсматривать потихоньку.
   Когда с заходом солнца отошли ко сну, и тут изголовья всех четверых оказались рядом.
   Кюсити, не вставая с постели, протягивает руку и наклоняет глиняный светильник так, чтобы огонек скорее погас; однако бондарь поднимает ставню на окне: «Вот ведь осень, а что за жара!» — и яркий свет полной луны обливает фигуры лежащих.
   Стоит О— Сэн притворно захрапеть, как Кюсити придвигается к ней справа. Но бондарь и этого не пропустит, и сразу принимается отбивать веером такт, декламируя монолог одного из братьев Сога [50]: «Любовь хитра! И каждый человек…»
   Наконец О-Сэн открыла глаза и завела с бабкой ночную беседу:
   — Ничего нет ужаснее на свете, чем рожать детей. Давно я об этом думаю и, как только кончится срок моей службы, пойду в послушницы при храме Фудо, что в Китано. Решила стать монахиней…
   А бабка, слушая ее, отвечала в полудремоте:
   — Пожалуй, это и лучше… ведь в нашей жизни всегда не то сбывается, чего человеку желается!
   Тут бабка посмотрела кругом себя и видит, что Кюсити, который вечером улегся с западной стороны, теперь оказался головой к югу. Во время богомолья — и такое безобразие!
   А бондарь — ну просто смех! — всего припас: и гвоздичного масла в раковине, и ханагами [51], хоть и лежит с лицом невинным, как у младенца.