Стали дознаваться, и она рассказала, ничего не утаивая.
   Что ж, оставалось только пожалеть о ней!
   Сегодня выводили ее на публичный позор к разрушенному мосту в Канде, завтра — в Ёцуя, в Сибу — на Асакусу в Нихонбаси. Люди наперебой спешили посмотреть, и не было никого, кто не пожалел бы ее.
   Поистине, небо не прощает дурных поступков.
 
   Любовь к Китидзабуро поддерживала О-Сити, и внешне она нисколько не подурнела. Каждый день, как и прежде, причесывала свои черные волосы, и как же она была красива!
   Что за жалость! Облетели цветы семнадцатой весны! В начале месяца удзуки [119], когда даже кукушки соединяют свои голоса, ей сказали, что пришел ее последний час.
   Но и тогда она не упала духом.
   «Наш мир — это сон!» И от всего сердца она пожелала перейти в иной мир.
   Ее жалели и дали ей в руки ветку поздно расцветшей вишни, как раньше поднесли бы ей цветы. О-Сити долго смотрела на ветку, затем сложила такое стихотворение:
 
Печальный мир, где человек гостит!
Мы оставляем имя в мире этом
Лишь ветру, что весною прилетит…
И эта ветка нынче облетит…
О ветка, опоздавшая с расцветом!…
 
   Слышавшие это с еще большей печалью провожали ее взглядом. И хотя не окончился еще срок жизни, отпущенный ей небом, но с ударом колокола, возвещающего наступление вечера, на травяном поле близ проезжей дороги [120] О-Сити стала дымком, уплывающим в высоту.
   Ни один человек, кем бы он ни был, не избежит смерти, и все же конец О-Сити вызывал особенную печаль.
   Вчера произошло это. А посмотришь, сегодня ни праха, ни пепла не осталось. Лишь ветер дует в соснах, в Судзугамори, да прохожий человек, услышав эту историю, остановится, чтобы помолиться за упокой души О-Сити.
   Китайский шелк в полоску — от платья, что было надето на О-Сити в тот день, — люди разобрали до последнего лоскутка: «чтобы внукам рассказывать обо всем этом!»
   Даже люди, не бывшие близкими О-Сити, в поминальные дни ставили перед ее могилой ветки анисового дерева и произносили подобающие молитвы. Но почему же тот юноша, с которым она связала себя клятвой, не был здесь в ее последний час?
   Люди удивлялись и на все лады судачили об этом.
   А Китидзабуро в это время, ничего не зная и томясь душой по О-Сити, совсем перестал сознавать окружающее, так что думалось даже: здесь настанет конец его пребыванию в нашем грустном мире. Никакой надежды увидеть возлюбленную у него не было, и он проводил дни словно во сне.
   Вот, поразмыслив, люди и решили: если рассказать ему обо всем, пожалуй, он не вынесет этого. Из его речей можно было заключить, что он уже позаботился даже о месте для своей могилы и ждет своего последнего часа.
   Странная вещь — человеческая жизнь! Стали его подготавливать, всячески приукрашивая обстоятельства, чуть ли не обещали, что она вот-вот сама пожалует к нему и тогда они смогут вволю насмотреться друг на друга… На душе у Китидзабуро стало легче; не обращаясь к лекарствам, которые давали ему, он все твердил одно: «О любимая моя! Она все еще не пришла?»
   Так он пребывал в неведении. А между тем наступил тридцать пятый день после казни О-Сити, и люди тайком от Китидзабуро справили по ней поминальный обряд.
   Наступил и сорок девятый день — день мотимори [121]. Родные О-Сити отправились в храм Ки-тидзёдзи. «Покажите нам по крайней мере ее возлюбленного!» — попросили они.
   «Если он узнает правду, то умрет от горя, — отвечали им. — Пожалуйста, не говорите ему, что ее уже нет в живых!»
   Довод был справедлив, да и родные О-Сити были люди хорошие. «Раз весть о смерти О-Сити положит конец жизни Китидзабуро, — решили они, — скроем все тщательно. Когда его болезнь пройдет, будем утешаться, рассказывая, что говорила О-Сити в последние минуты. А сейчас подумаем о том, чтобы оставить память о нашем дитяти и рассеять наши печальные думы». Они сделали надпись на поминальном столбике [122] и окропили его жертвенной водой.
   «Этот столбик, что всегда будет влажным от пролитых слез, не образ ли моей ушедшей дочери?» — так думает мать, оставшись одна после всех. «Бренность — вот удел всего в нашем мире!» — так говорим мы.

Неожиданный конец: необычный бонза

   Нет ничего более превратного, чем жизнь человеческая, более жестокого, чем человеческая судьба. А умрешь, и ничего не останется — ни ненависти, ни любви!
   На сотый день после смерти О-Сити Китидзабуро впервые поднялся со своего ложа и, опираясь на бамбуковую трость, потихоньку стал обходить внутренние помещения храма. И вот заметил он новый поминальный столбик, пригляделся — какое горе! — ее имя!…
   «Я ничего не знал, но ведь люди скажут другое… Нехорошо, если пойдут слухи, что я побоялся умереть вместе с ней!»
   И он взялся за рукоять меча у пояса, но служители храма схватили его за руки и стали увещевать:
   — Конечно, каждого ждет смерть — такова наша жизнь. Но как можно не проститься с людьми, с которыми много дней и месяцев был близок? Как можно не предупредить господина настоятеля? Простись, предупреди и тогда назначь свой срок. Тебя поручил попечению храма человек, что связан с тобой братской клятвой, — он тоже огорчится… Обдумай хорошенько все это! И следует позаботиться о том, чтобы не пошли худые толки…
   Так уговаривали его, и он внял доводам и на время отложил мысль о самоубийстве. Впрочем, долго тянуть свое существование он был не намерен. Он отправился к настоятелю, но когда рассказал ему обо всем, тот перепугался до смерти.
   — Я взял тебя на попечение. Человек, с которым ты навечно обменялся клятвой, просил об этом меня, недостойного монаха. Этот человек сейчас находится в Мацумаэ, а осенью непременно заедет к нам, — он мне много раз говорил об этом. Если что-нибудь случится с тобой, все последствия падут на меня. Пусть вернется сюда твой названый брат, тогда и решится твоя судьба!
   Так возражал настоятель, и Китидзабуро, помня заботу, которой тот повседневно окружал его, не мог не прислушаться к его словам.
   — То, что вы изволили сказать мне, останется в моей памяти! — ответил он настоятелю. Но настоятель не успокоился, отнял у Китидзабуро меч и приставил нескольких человек сторожить его.
   Волей— неволей пришлось Китидзабуро возвратиться в свою келью.
   — Увы! С самим собою я не могу поступить по своему желанию! — жаловался он тем, кто был с ним. — Мне горько, что среди людей пойдет молва. До сих пор я знал лишь дружбу с юношами и не смог устоять перед внезапным чувством безрассудной женщины… И вот вверг ее в такую беду! О я несчастный! Видно, святой Мондзю и Будда отвернулись от меня!…
   И он заливался слезами.
   — А что же будет со мною, когда возвратится названый брат? Как я взгляну на него? Я хотел бы умереть, пока его нет. Но если откусить себе язык или сунуть шею в петлю, люди сочтут это глупостью. Сжальтесь надо мною, отдайте мой меч! К чему мне теперь жить?…
   Так говорил он, плача, и у всех, кто был здесь, рукава были влажны от слез, и они от всего сердца жалели его.
   Родители О-Сити узнали об этом.
   — Его печаль вполне понятна, — сказали они. — Но О-Сити в свои последние минуты твердила только об одном: «Если чувство ко мне у Китидзабуро-доно подлинное, он отрешится от мира. Безразлично, какой обет он даст [123], но, став бонзой, он сможет совершать поминальные молитвы по мне, пришедшей к такому концу. А я его любви не забуду. Наша связь не оборвется и в ином мире!» Таковы были ее слова.
   Всячески уговаривали Китидзабуро, но он ничего не слушал. Видно было, что он решился покончить с собой, откусив себе язык.
   Тогда мать О-Сити приблизила губы к его уху. Что она шепнула ему, никто не знал, но Китидзабуро кивнул, соглашаясь с ней.
   — Пусть будет так! — сказал он. Немного спустя прибыл его названый брат, и по его совету, который всеми был признан справедливым, Китидзабуро наконец принял постриг.
   Так жаль было сбривать его волосы, что даже бонза отбросил было бритву.
   «Ведь это все равно, как если бы порыв урагана сорвал прекрасный цветок!»
   Китидзабуро не лишился жизни, но жаль его было даже больше, чем О-Сити в ее последние минуты. Не бывало еще такого красивого бонзы — ни теперь, ни прежде. Все печалились о нем.
   Да, принять постриг из-за любви — в этом и есть истина! И названый брат Китидзабуро, возвратившись к себе на родину, в Мацумаэ, тоже, говорят, надел черную одежду.
   Увы! Любовь… печаль… все здесь смешалось.
   А ведь жизнь бренна, жизнь — сон, жизнь — лишь видение нашего мира.

ПОВЕСТЬ О ГЭНГОБЭЕ, МНОГО ЛЮБИВШЕМ
 
Как жаль, что не хватило дыхания для дуэта на флейтах!

   Меловек по имени Гэнгобэй, тот самый, о котором поется в известной песенке, был родом из Кагосимы в провинции Сацума. Никто в тех местах не увлекался так любовными делами, как он. Волосы его по тамошнему обычаю были отпущены сзади и подстрижены спереди, сбоку у пояса он носил длинный меч, который всем бросался в глаза. Но люди были не склонны осуждать его за это.
   Гэнгобэй предавался только любви к юношам, любви же к слабым длинноволосым существам не испробовал ни разу. А ведь шла ему уже двадцать шестая весна!
   Среди юношей, с которыми он имел дело, был один по имени Накамура Хатидзюро. С самого начала любовь их была такова, что друг для друга не пожалели бы отдать и жизнь. Хатидзюро был мальчик необыкновенной красоты. Если приводить сравнения, — облик его напоминал вишню в первом расцвете, когда лепестки ее цветов чуть-чуть приоткрылись и словно хотят сказать что-то.
   Однажды ночью, когда шел унылый мелкий дождь, оба заперлись в нижней комнате дома Гэнгобэя и не торопясь разыгрывали дуэт на флейтах. Бывает, что звуки флейты усиливают грусть. Ночной ветерок, залетавший в окно, приносил аромат сливы, шуршали листья бамбука, кричали ночные птицы, и печален был шелест их крыльев, когда они пролетали мимо. Даже свет лампы казался тусклым.
   Наконец они окончили игру. Похоже было, что чувство сильнее обычного овладело Хатидзюро, он всем своим видом показывал, что душой и телом отдается Гэнгобэю, и каждое слово его откровенно свидетельствовало об этой его ненормальной страсти.
   И у Гэнгобэя возросла нежность к нему, проснулась небывалая страсть, и он подумал: «Как хорошо было бы, если бы Хатидзюро вечно оставался таким, как сейчас, юным и прекрасным!»
   Эту ночь они провели, нежась на одном изголовье, но перед рассветом едва погрузились в сон, как Хатидзюро разбудил Гэнгобэя.
   — Не отдавай ночных часов бесполезному сну! — сказал он.
   Гэнгобэй, хоть и слышал эти слова, никак не мог очнуться от сна. Тогда Хатидзюро снова сказал:
   — Сегодня ты в последний раз беседуешь со мной. Если хочешь что-нибудь сказать мне на прощанье, говори!
   Даже во сне Гэнгобэй огорчился:
   — Услышать такое, пусть в шутку, тяжело сердцу. Твой образ преследует меня, даже если мы не видимся с тобой хотя бы один день. А говорить «в последний раз» уж совсем ни к чему!
   С этими словами он сплел свои руки с руками Хатидзюро.
   Хатидзюро улыбнулся:
   — Ничто в этом мире не зависит от нас. Самое бренное — это человеческая жизнь…
   И не успел он договорить, как пульс его перестал биться. Правду сказал он — наступила настоящая разлука.
   — Что же это?! — в ужасе закричал Гэнгобэй, забью о том, что встреча их была тайной, и громко зарыдал.
   Сбежались люди, пытались поить Хатидзюро всякими лекарствами, но безрезультатно. Всему пришел конец, как это ни было печально!
   Нечего и говорить о том, как горевали родители, когда сообщили им о смерти сына. А так как близость Хатидзюро с Гэнгобэем продолжалась долго, то никаких подозрений относительно обстоятельств смерти не возникло.
   Немного спустя предали тело сожжению и, собрав пепел в сосуд, зарыли в тени цветущих деревьев и трав.
   «Теперь остается только покончить с собой!» — так думал в отчаянии Гэнгобэй, упав ничком перед могильным холмиком.
   Но человек слаб! Три года Гэнгобэй справлял поминальный обряд по Хатидзюро, навещал его могилу в годовщину смерти и только тогда наконец принял последнее решение. Вернувшись с кладбища, он снял свои волосы, отправился в храм Сайэндзи, поговорил там с настоятелем и от всей души дал монашеский обет.
   Каждый день в течение лета он набирал свежих цветов, чтобы не иссякал их аромат над алтарем перед Буддой, и молился за упокой души Хатидзюро… Дни и месяцы проходят в нашей жизни как сон, и вот незаметно пришла и осень.
   Ограда вокруг храма зацвела вьюнком, что раскрывается по утрам… «Цветы эти тоже говорят о непрочности нашей жизни. Даже роса долговечнее человеческого существования». С этими мыслями он вспоминал о прошлом, которого уже не вернуть.
   В тот вечер был праздник, когда души усопших приходят в наш мир. Гэнгобэй нарезал и расстелил ветки кустарника хаги, положил по обряду овощи и фрукты, обрезал вокруг могилы засохшие листья. Пришли служители храма читать сутры перед поминальной табличкой. И вот погасли огни, что зажигают для встречи умершего… это был вечер четырнадцатого дня.
   Шумно было в храме. Галдели нищие, приходившие за подаянием, от ворот неслись звуки барабана — там плясали, справляя осенний праздник Бон… Все это внушало Гэнгобэю отвращение, и он решил отправиться на богомолье в монастырь Коясан.
   На следующее утро, пятнадцатого числа пятого месяца, он покинул родные места. С того дня рукава его черной одежды не просыхали от слез.

Сколь непрочна жизнь человека! Ее подстерегают и силки для птиц

   В деревне готовились к зиме: запасали тростник и валежник, пока еще не начал сыпать снег; сооружали плетни, чтобы спастись от снежных заносов; наглухо закрывали окна, что выходят на северную сторону… отовсюду доносились звуки ударов — выколачивали одежду.
   Стараясь удалиться от этой суеты, Гэнгобэй вышел из деревни и углубился в лес, багряный от осенних листьев клена, и здесь увидел юношу лет пятнадцати. Семнадцати ему нельзя было дать. Юноша расставлял силки, высматривая маленьких птичек, стаями садящихся на ветви деревьев. Платье на нем было зеленоватого цвета, пояс лиловый, не слишком широкий, на боку клинок с золотой гардой. Связанные в пучок волосы растрепались. Своим красивым обликом он походил на женщину.
   Юноша много раз менял расположение силков, но ему никак не удавалось поймать хотя бы одну птицу, и вид у него был разочарованный.
   Гэнгобэй некоторое время не сводил с него глаз. «Есть ли еще на свете такие прекрасные собой юноши? — думал он. — Годами он ровесник Ха-тидзюро, а красотой еще превосходит покойного!»
   И незаметно всякие помыслы о будущей жизни оставили Гэнгобэя, и он весь день до самых сумерек провел, наблюдая за юношей. Наконец он приблизился к нему:
   — Я хоть и монах, но искусный птицелов. Дай мне твои силки.
   С этими словами он спустил одежду с одного плеча и принялся орудовать силком, думая про себя:
   «Эх вы, птицы! Неужели жаль вам отдать свою жизнь, попав в руки такого прекрасного мальчика? Увы, увы!… ведь вы не ведаете любви между мужчинами!»
   Вскоре он изловил множество крохотных пташек.
   Юноша очень обрадовался.
   — Что же вы за монах? — спросил он.
   Забыв обо всем, Гэнгобэй рассказал ему о своем прошлом.
   Юноша залился слезами:
   — Такой постриг особенно почетен. Обязательно проведите сегодняшнюю ночь в моей скромной хижине.
   И он повел Гэнгобэя к себе.
   Среди леса стояло красивое строение, доносилось ржание лошадей. Стены комнат были украшены оружием. Они миновали веранду и коридором вышли в сад с птичьим двором, в котором густо разрослись листья ку-мадзаса. Китайские голуби, фазаны с золотыми перьями и другие птицы кричали в птичнике на разные голоса. Левее находилось еще одно строение, с мезонином, здесь по всем четырем стенам стояли книжные полки.
   — Тут я обычно занимаюсь, — сказал юноша и усадил Гэнгобэя.
   Затем он позвал слуг.
   — Этот преподобный отец — мой гость, он обучает меня чтению книг, — сказал он. — Хорошенько послужите ему!
   Вскоре принесли богатое угощение.
   А когда наступила ночь, они принялись не торопясь наслаждаться беседой и незаметно для самих себя обменялись клятвой. Утех этой ночи хватило бы на тысячу ночей!
   Пришло утро. Юноше было жаль расставаться с Гэнгобэем.
   — Вы ведь теперь отправляетесь на поклонение в монастырь Коясан, так на обратном пути непременно зайдите опять, — сказал он.
   Дав твердое обещание и поплакав вместе с ним, Гэнгобэй крадучись вышел из дома. В деревне он принялся расспрашивать, и ему подробно рассказали, что юноша этот — помощник начальника здешней местности.
   «Вот как!» — обрадовался Гэнгобэй. Медля отправляться в путь, он вспомнил мельком о покойном Хатидзюро и затем углубился в думы уже только об этом прекрасном юноше.
   О пути благочестия он более не помышлял и, добравшись наконец до монастыря Коясан, пробыл там всего один день у монаха, дающего приют паломникам, и, даже не вознеся молитв во храме, торопливо пустился в обратный путь. Вскоре он снова явился в дом к юноше, которому дано было обещание.
   Здесь ничто не изменилось за это время. Гэн-гобэя встретили, провели в комнаты, и, усталый с дороги, он погрузился в сон.
   Когда настало утро, отец юноши возымел подозрение относительно этого незнакомого монаха. Поднятый внезапно от сна, Гэнгобэй испугался и рассказал все, что произошло с ним, начиная с того, почему он постригся, и кончая встречей его с юношей.
   Отец всплеснул руками.
   — Поистине, странные случаются вещи! — воскликнул он. — Этот юноша, хоть он и мой сын, очень гордился своей красивой внешностью. Но жизнь наша в этом мире так ненадежна. Двадцать дней тому назад он ослабел и скончался. И вплоть до последнего часа он все твердил о каком-то преподобном отце. А этот преподобный отец, оказывается, вы и есть!
   И он погрузился в глубокую печаль.
   Услышав это, Гэнгобэй вознамерился было тут же покончить с собой, но расстаться с жизнью оказалось не так просто. И он лишь от всей души жалел о том, что, потеряв в короткое время двух своих возлюбленных, влачит еще свое существование.
   А ведь то, что двое юношей причинили ему такое горе, — не иначе как необычайное возмездие за прошлую жизнь. О, как печально все это!

Любовь увяла, как цветок в руках человека

   Человек — самое ничтожное существо на свете, и жизнь его бренна. Вот один теряет дитя в расцвете юности, у другого смерть отнимает любимую жену… Казалось бы, в таком несчастье каждый должен пожелать тут же покончить с собой. Но нет, еще не высохли слезы, а уже рождаются новые страсти. Как страшно все это!
   Вдовец устремляет свои помыслы к земным благам, а вдова, повинуясь мгновенно вспыхнувшему желанию, уже прислушивается к разговорам о новом муже… Все хозяйские заботы приходится взять на себя младшему брату покойного, а она уже подумывает, как бы подыскать в дом подходящего человека, — уже мысли о том, с кем жила раньше, не идут ей в голову, поминальные молитвы совершаются изредка и только для виду, а что до цветов и курений перед поминальной табличкой — хорошо, если люди об этом позаботятся!…
   Не подождет даже, пока исполнится тридцать пять дней, потихоньку украшает себя притираниями, волосы умащивает маслами и не укладывает, а распускает, надевает нижнее платье яркого цвета, а верхнее — с короткими рукавами и без гербов, считая, что в таком виде она выглядит более соблазнительно.
   Но придет момент, и задумается над бренностью нашей жизни, по малейшему поводу обрезает волосы, отрешается от мира и уходит в уединенный храм с благочестивыми словами: «Буду собирать утреннюю росу и обращу помыслы к тому, кто лежит в тени цветов и трав!» Вышитые одежды бросает как попало: «Мне они уже не пригодятся, пожертвую их в храм на покрывало Будде и на надгробия…» — и печалится лишь о том, что рукава этих платьев слишком коротки.
   Поистине, нет на свете существа страшнее женщины! А ведь попытайтесь остановить их безумства — льют притворные слезы, сердятся…
   Вот почему говорится: женщина не годится ни в оборотни, ни во вдовы — не выдержит до конца!
   И если мужчина даже троих или пятерых жен поубивал, а после этого опять взял себе новую, — это не должно считаться преступлением. И наоборот, если отшельник Гэнгобэй, преисполненный тоски по двум своим возлюбленным, оставил путь любовных утех и уединился в шалаше, в горной глуши, молясь лишь о будущей жизни, — как же не воздать ему похвалу за это?
   Между тем в то время в той же местности Сацума на улице Гатахама проживала девица по имени О-Ман, дочка некоего Рюкюя. Ей было шестнадцать лет, и лицом она была так хороша, что даже луна шестнадцатой ночи могла бы ей позавидовать. Нрав у нее был добрый, и для любви она уже вполне расцвела, так что не нашлось бы человека, который при виде ее не обратил бы к ней свои помыслы.
   Эта девица еще в прошлую весну случайно увидела Гэнгобэя и влюбилась в него: ведь он был в самом расцвете своей мужественности. И вот томилась она, то и дело посылала ему тайком любовные записки, но Гэнгобэй, всю свою жизнь пренебрегавший женщинами, не послал ей в ответ ни строчки.
   Невнимание это очень печалило О-Ман, и она проводила свои дни с утра до вечера в тоске по Гэнгобэю.
   Между тем со всех сторон надоедали ей брачными предложениями. В конце концов ей пришлось притвориться больной. Она твердила, что ненавидит всех людей, и люди взаправду стали считать ее сумасшедшей.
   О— Ман понятия не имела о том, что Гэнгобэй принял постриг, и когда однажды ей сказали об этом, она, не вслушавшись как следует, заявила:
   — Какая же это жестокость! Я-то лелеяла надежду когда-нибудь избавиться от любовного томления, а теперь это безнадежно! Человек этот уже надел черную одежду… возмутительно!… Нет, я должна навестить его и высказать ему мое возмущение. Без этого не будет мне покоя!
   Так она и решила.
   Зная, что прощается с этим миром, она в глубокой тайне от людей остригла свои черные волосы, выбрила тонзуру на голове, надела заранее приготовленное платье, и глядь — совершенно превратилась в юношу!
   В таком виде О-Ман и отправилась тайком к Гэнгобэю в его шалаш. Когда она вступила в горы, под ногами у нее сверкал иней, выпавший на траву и листья, — стоял десятый месяц по лунному календарю. И хотя она могла ввести в заблуждение людей своим обликом юноши, но в груди у нее билось женское сердце, и ей было страшно. Все же она преодолела горные тропинки и наконец подошла к роще криптомерии вдали от деревни. Об этой роще ей и говорили люди.
   За рощей громоздились дикие скалы, а в западной стороне виднелся глубокий грот. И О-Ман показалось, что сердце ее будет погребено в его глубине.
   Жутко было перебираться по мостику из трех-четырех ненадежных, трухлявых бревен, брошенных рядом. Под ним, в брызгах белой пены, неслись волны быстрого потока. Сердце О-Ман холодело от страха.
   На другом берегу на небольшой ровной площадке стоял шалашик, обвитый по карнизу вьющимися растениями. О-Ман заглянула в окно, выходившее на юг, и увидела решетчатый очаг, какие часто бывают в домах бедняков, в нем зеленые ветки сосны, две простые чашки, называемые тэммоку… даже чего-нибудь похожего на ковш не было там. Какое бедное жилище!
   «Да, именно в таком месте приводишь, наверное, свои помыслы в соответствие с истинным буддийским духом!» — подумала О-Ман, оглядывая внутренность шалаша. Похоже было, что его хозяина-отшельника нет дома.
   О— Ман загрустила: она ведь специально шла, чтобы увидеть его. Но, как она ни раздумывала, спросить о хозяине было не у кого, разве что у сосен!
   Счастье еще, что дверь оказалась открытой. О-Ман вошла, осмотрелась: на подставке для чтения лежала книга. Заглянула в нее одним глазком — оказалось, что это сочинение, во всех подробностях трактующее любовь между мужчинами.
   «Вот как! Значит, этот путь — единственное, от чего он и теперь еще не отказался!» — подумала О-Ман.
   Спустились сумерки, разбирать знаки в книге стало невозможно, а разжечь огонь было нечем. И О-Ман одиноко сидела и ждала в сгущающейся темноте. На все она была готова ради своей любви!
   Около полуночи отшельник Гэнгобэй вернулся к своему шалашу, освещая путь маленьким сосновым факелом. О-Ман было обрадовалась, но — что это? — вместе с ним из густых зарослей сухого камыша вышли двое юношей.
   По виду они были ровесниками. Один из них был прекрасен, как цветок, другой — как багряный лист осеннего клена… трудно было бы сделать выбор между ними!
   Оба они пылали любовью, ревновали и печалились. Отшельник Гэнгобэй — один, возлюбленных — двое… Видимо, он запутался на любовном пути, страдал, как в аду, и впал в отчаяние. Вид его мог бы внушить сострадание. О-Ман почувствовала досаду: «Увы, увы! Сколь любвеобильно сердце этого человека!»