- Катодий! - рявкнул он. - Коньяку!
   Реви… Тупица без искры воображения, без полета мысли. А ведь повезло. Базальтовая рыбка и кринка сметаны. Чудовищная халтура! Но что-то новое. И главное, утверждает, что сам придумал. Выкинуть концепционный автомат. Металлолом! На свалку! Рухлядь бесполезная. Хм… А может, сделать заказ на расширение диапазона? Но для этого нужны еврасы. Тьфу, пропасть… Обязательно нужно что-то придумывать, писать, мучиться, переносить капризы роботов с их разболтавшимися соединениями и сработавшимися контурами…
   Гарри понемногу цедил коньяк. Самое главное - идея. Это не вызывало сомнений. Естественно, такая, на которую не мог напасть никто в древности. Да и сейчас тоже. Некоторое время он подумывал, уж не создать ли какой-нибудь исторический сверхгигант в нескольких сериях, но потом отказался от этой мысли. Сверхгиганты делали уже в двадцатом веке, стало быть, это рискованно. Да и кто одолжит актеров за прекрасные глаза?
   Гарри охватила тоска. Он нажал клавишу видеофона. На экране появилось трехмерное изображение головы диктора.
   Известия. Скучища.
   “…на Марсе сдана в эксплуатацию фабрика искусственного волокна. На торжественное открытие…”
   Он переключился на другой канал.
   “…планктон используется в огромных количествах. Белок, содержащийся в одном кубическом метре хлореллы, оценивается в…”
   По четвертому каналу передавали беседу, по пятому - матч Венера-Юпитер. Сдохнуть можно. Он с завистью подумал о журналистах и репортерах. Вот у кого жизнь - малина. Что им Центр развлечений? Они подчиняются Информации. Новизна формы и фабулы им до лампочки… Им важен факт, а который раз об этом говорится - первый или миллионный, безразлично. Открыто, запущено, закрыто, начато… фабрики, заводы, каналы, конференции… на Марсе, Земле, Луне…
   “…профессор Фаркинс приступил к серии экспериментов, имеющих целью перезапись информации, содержащейся в человеческом мозге, в память электронной машины. Одновременно с информацией машина должна воспринять и ощущение личности человека, копией которого он является. Специальное устройство обеспечит возможность связи с копией в форме обычной речи. Однако процесс перезаписи необратим. Лишенные информации клетки погибают. Поэтому копировать можно будет лишь мозг людей, находящихся в состоянии агонии…”
   Гарри вздрогнул и выключил видеофон - зачем загружать голову ненужными подробностями, только тормозящими свободу ассоциаций? Он презрительно взглянул на концептор, потом крикнул:
   - Катодий! Немедленно бумагу и карандаш!
   - Что-о-о? - удивился робот.
   - Бумагу и карандаш, говорю!
   Робот издал легкий звон.
   - А где их взять? Разве что в антиквариате или музее. Да, в музее. Там-то уж найдут.
   - Карандаш и бумага в чулане под семейными альбомами! крикнул Гарри. - Ну, что уставился на меня?! Пошевеливайся!
   После долгого отсутствия Катодий наконец вернулся, неся запыленный карандаш и оборванный лист бумаги.
   Итак, копии мозгов, электронные копии, вместилище человеческой памяти, сознания, лежащие на полке домашней фильмотеки, разговаривающие с каждым, кто подойдет к микрофону и нажмет кнопку. Идея! Особенно радовала Гарри легкость исполнения: нет ни сложного изображения, ни акторобов, он сам сыграет роль. Достаточно обычного робота, того же Катодия, нескольких динамиков, микрофонов и немного так называемых “визийных настроений”. Все гениальное просто. “На худой конец - уголок какого-нибудь шкафа, полки, коридора, но очень скупо”, - подумал он.
   Через минуту Гарри, чувствуя на себе изумленный взгляд Катодия, уже писал видеоновеллу.
   “Кримен еще раз прошелся по комнате. Робот мог что-нибудь забыть и неожиданно вернуться. Кримена уже давно интересовал один на первый взгляд незначительный факт: лампы робота слишком быстро изнашивались.
   Кримен подошел к шкафу и вынул оттуда небольшой сверток. Установить в комнатах замаскированные миниатюрные видеофонические камеры было нетрудно. Он проверил цепь и подключил ее к внешней сети.
   Перед тем как уйти, еще раз взглянул на полки фильмотеки. Рядом с коробками лент и табличек лежали несколько ящичков, в которые были вмонтированы динамики и микрофоны.
   - Эх, - вздохнул Кримен. - С родней поболтаю в другой раз.
   Анодий мог прийти в любой момент, а Кримену надо было удалиться на безопасное расстояние, чтобы индикатор робота не обнаружил его присутствия. Он быстро вышел.
   Винный погребок на вертолетном вокзале был в этот час пуст. Кримен удобно уселся в кресле, заказал рюмочку рислинга и включил ручной видеофон. Экранчик замигал и погас. Кримен постучал пальцем по корпусу.
   Не помогло. “Опять замыкание, - недовольно подумал он. - Надо обязательно отдать в ремонт. А может, лучше купить новый?”
   Он в отчаянии нажал кнопку звука, чтобы определить размер повреждения. В динамике зашелестело. Кримен с удивлением услышал тихий разговор и принялся крутить ручку модулятора.
   - Это ты? - Он узнал голос своего деда, льющийся из ящичка. - Я рад. Люблю посещения. Что нового?
   В динамике зазвенело.
   - Ничего особенного, - раздался его собственный голос. Мне, право же, неловко: я слишком часто отнимаю у тебя время и прерываю твои размышления.
   - Ничего, ничего, - ласково буркнул дед.
   - Я был в городе, забежал к тете Анастасии. Она угостила меня кофе.
   - Каким? Натуральным или той синтетической пакостью, от которой мухи дохнут?
   - Не знаю. Сейчас он уже лучше, чем в твое время. А может, и натуральный. На дне был осадок.
   - Значит, определенно натуральный. Ну и как там она? Ездила куда-нибудь отдыхать?
   В динамике опять зазвенело.
   - В Бразилию. Наверно, оттуда и привезла натуральный кофе. Жуть! У нее не осталось ни одного евраса! Теперь сидит и думает, где взять.
   - Послушай, Берт. Нам кто-то мешает, - заструился голос деда. - Я слышу какие-то звуки. Это действительно ты?
   - Ну конечно, я, - уверил голос Кримена-внука, сопровождаемый легким звоном. - А кто же еще?
   - Лжешь, нагло лжешь! - взвизгнул дед. - Ты - робот моего внука! Сукин ты сын! Вот погоди, доберусь я до тебя!
   - Дедушка, это клевета. Неужели ты думаешь, что я мог бы подсунуть вместо себя глупого робота?! Анодия?! У него же лампы почти полностью потеряли эмиссию!
   - Вот это-то я и слышу, - буркнул дед. - Тебя выдает звон, стервец! Будешь подделываться под моего любимого внука?! Будешь?! Десятый раз тебя ловлю. Пресс по тебе плачет!
   - Да, это я, Анодий, - сокрушенно отозвался робот. - Не сердитесь. Вообще-то странно, что вы меня узнаете. Ведь я подстроился под голос хозяина. Неужели в нем есть что-то особенное?
   - Ты подлец! - гремел дед. - Паскудная коробка с шурупами и проволокой, подделывающаяся под моего Берта. Как я узнаю тебя? Очень просто: стоит тебе нагреться, как ты начинаешь звенеть.
   - Я этого не слышу, - буркнул робот.
   - Зато я слышу. Что у тебя на уме? Тебя нужно разобрать на части. Зачем ты мне морочишь голову?
   - Тяжела доля робота, дедушка.
   - Я тебе покажу дедушку!
   - Пардон. Как ни крути, все равно останешься прибором. А я очень люблю быть человеком, - замурлыкал Анодий. - Вы не представляете себе, как приятно хоть минуту побыть человеком, получить индивидуальность.
   Дедушка несколько секунд молчал.
   - У тебя все провода перепутались! - заявил он наконец. Все твои системы ржа проела!
   - Простите! - с готовностью отозвался Анодий. - Я не хотел вас обидеть. Но и у меня есть гордость, я не желаю слушать ваши бесконечные обвинения и нападки. Не желаю. Как хотите. Ваша сестра, Филомена, гораздо вежливее со мной. Мы подолгу беседуем. Весьма культурная и интеллигентная дама.
   Динамик замолчал.
   - Знаешь, Анодий, - сказал наконец дедушка, - ты уж того, не обижайся. Я ведь тоже очень люблю поболтать с живыми. А ведь ты живешь: ходишь, видишь, осязаешь… Тебе вовсе не так плохо, Анодий. Останемся друзьями. Расскажи, что слышно в городе? Еще цветет наш каштан перед домом?”
   Гарри отложил карандаш, взял листок бумаги и кинулся в мастерскую. Обработка литературного текста заняла совсем немного времени. Часа через три он вышел из дома с готовым произведением в кармане. На вертакси добрался до Центра развлечений. В веселом расположении духа подошел к контрольному электронному мозгу. Опустил табличку в отверстие машины. Прибор секунду побренчал, потом послышался свист, табличка вывалилась и одновременно открылась дверь, ведущая на улицу.
   - Что?! Опять?! - пролепетал Гарри. - Да ты ошибаешься, кретин! Кто мог написать этакое, а?
   - Был такой фантаст во второй половине двадцатого века, Витольд Зегальский, - вежливо ответил электронный мозг Центра. - Использовать не можем. Стопроцентный плагиат. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам… Корзинка за дверью.
   Гарри выругался, швырнул табличку в угол и вышел на улицу.
 

УИЛЬЯМ ТЕНН
 
ОТКРЫТИЕ МОРНИЕЛА МЕТАУЭЯ

 
   Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его открыли, - всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж - художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу он начинал с “я” и едва ли не каждую третью кончал местоимением “меня” либо “мне”. Из него ключом била наглая и в то же время трусливая самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.
   Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это - и тихое, очень спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех. Да что там говорить - при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во внимание полную невероятность - да, вот именно невероятность, а не просто невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а череп пополам раскалывается от головной боли.
   В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен, чтобы садиться в кресло.
   Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было высоким, а в глубине - очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших карманов - мелочь, ключи, кошелек - начинало выскальзывать, проваливаясь в чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.
   Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов. Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи проверяет наличность в кассах.
   Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем, приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало - он всегда сидел на кровати.
   - Не могу дождаться, - говорил он в тот раз, - когда наконец мои работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже пугает, до чего я талантлив - чересчур много таланта для одного человека.
   - Гм, - начал я. - Но ведь часто бывает…
   - Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. - Он испугался, как бы я не понял его превратно. Слава богу, сам я достаточно велик, у меня большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt [12]. У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у меня, Дэйв, не у меня.
   - Рад это слышать, - сказал я. - Но если ты не возра…
   - Знаешь, о чем я думал сегодня утром?
   - Нет. Но по правде говоря…
   - Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака - ты ведь знаешь принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенничества - и начал размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю, Дэйв. Оно меня тревожит.
   - Вот как, - сказал я. - Видишь ли, мне кажется…
   - Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, сделал сейчас что-нибудь значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?… Понимаешь, я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!
   - Да, пожалуй, - согласился я. - Но все же…
   - А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина, что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову, Дэйв. Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.
   Тут я сдался. Откинулся на спинку стула - не забываясь, конечно, - и позволил Морниелу излить на меня свою эстетическую теорию. Теорию, которую я во крайней мере двадцать раз слышал раньше от двадцати других художников из Гринвич-Виллидж. Единственно, в чем расходились все авторы, был вопрос, кого надо считать вершиной и наиболее совершенным живым воплощением данных эстетических принципов. Морниел (чему вы, пожалуй, не удивитесь) ощущал, что как раз его.
   Он приехал в Нью-Йорк из Питтсбурга (штат Пенсильвания), рослый, неуклюжий юнец, который не любил бриться и полагал, будто может писать картины. В те дни Морниел восхищался Гогеном и старался ему подражать. Он был способен часами разглагольствовать о мистической простоте народного искусства. Его произношение звучало как подделка под бруклинское, которое так любят киношники, но на самом деле было чисто питтсбургским.
   Морниел быстро распрощался с Гогеном, как только взял несколько уроков в Лиге любителей искусства и впервые отрастил спутанную белокурую бороду. Недавно он выработал собственную технику письма, которую назвал “грязное на грязном”.
   Морниел был бездарен - в этом можно не сомневаться. Тут я высказываю не только свое мнение - ведь я делил комнату с двумя художниками-модернистами и целый год был женат на художнице, - но и мнение понимающих людей, которые, не имея ровным счетом никаких причин относиться к Морниелу с предубеждением, внимательно смотрели его работы.
   Один из этих людей, критик и отличный знаток современной живописи, несколько минут с отвисшей челюстью созерцал произведение Морниела (автор навязал мне его в подарок и, несмотря на мои протесты, собственноручно повесил над камином), а потом сказал: “Дело не в том, что ему абсолютно нечего сказать графически. Он даже не ставит перед собой того, что можно было бы назвать живописной задачей. Белое на белом, “грязное на грязном”, антиобъективизм, неоабстракционизм - называйте как угодно, но здесь нет ничего. Просто один из тех крикливых, озлобленных дилетантов, которыми кишит Виллидж”.
   Спрашивается, зачем же я тогда вообще знался с Морниелом?
   Ну, прежде всего, он жил под боком и потом был в нем какой-то своеобразный худосочный колорит. И когда я просиживал ночи напролет, стараясь выдавить из себя стихотворение, а оно никак не выдавливалось, на душе становилось легче при мысли, что можно заглянуть к нему в студию и отвлечься разговором о предметах, не имеющих отношения к литературе.
   Тут, правда, был один минус, о котором я постоянно забывал, - у нас всегда получался не разговор, а лишь монолог, куда я едва умудрялся время от времени вставлять краткие реплики. Видите ли, разница между нами состояла в том, что меня все же печатали - пусть хоть в жалких экспериментальных журнальчиках с плохим шрифтом, где гонораром была годовая подписка. Он же нигде никогда не выставлялся, ни разу.
   Была и еще одна причина, из-за которой я поддерживал с ним отношения. Одним талантом Морниел действительно обладал.
   Если говорить о средствах к существованию, то я едва свожу концы с концами. О хорошей бумаге и дорогих книгах могу только мечтать, ибо они для меня недоступны. Но когда уж очень захочется чего-нибудь - например, нового собрания сочинений Уоллеса Стивенса
   

     
[13], - я двигаю к Морниелу и сообщаю об этом ему. Мы отправляемся в книжный магазин, входим поодиночке. Я завожу разговор о каком-нибудь роскошном издании, которого сейчас нет в продаже и которое я будто бы собираюсь заказать, и, как только мне удастся полностью завладеть вниманием хозяина, Морниел слизывает Стивенса, - само собой разумеется, я клянусь себе, что заплачу сразу, как только поправятся мои обстоятельства.
   В таких делах Морниел бесподобен. Ни разу не случилось, чтобы его заподозрили, не говоря уж о том, чтоб поймали с поличным. Естественно, я должен рассчитываться за эти услуги, проделывая то же самое в магазине художественных принадлежностей, чтобы Морниел мог пополнять запасы холста, красок и кистей, но в конечном счете игра стоит свеч. Чего она, правда, не стоит, так это гнетущей скуки, которую я терплю при его рассуждениях, и моих угрызений совести по поводу того, что он-то вовсе и не собирается платить за приобретенные товары. Утешаю себя тем, что сам расплачусь при первой же возможности.
   - Вряд ли я настолько уникален, каким себе кажусь, говорил он в тот день. - Конечно, рождаются и другие с не меньшим потенциальным талантом, чем у меня, но этот талант губят, прежде чем он успеет достигнуть творческой зрелости. Почему? Каким образом?… Тут следует проанализировать роль, которую общество…
   В тот миг, когда он дошел до слова “общество”, я и увидел впервые эту штуку. Какое-то пурпурное колыхание возникло передо мной на стене, странные мерцающие очертания ящика со странными мерцающими очертаниями человеческой фигуры внутри. Все это было в пяти футах над полом и напоминало разноцветные тепловые волны. Видение тотчас же исчезло.
   Но погода была слишком холодной для тепловых волн, а что до оптических иллюзий - я им не подвержен. Возможно, решил я, при мне зарождается новая трещина в стене. По-настоящему помещение не предназначалось для студии, это была обычная квартира без горячей воды и со сквозняками, но кто-то из прежних жильцов разрушил все перегородки и сделал одну длинную комнату. Квартира находилась на верхнем этаже, крыша протекала, и стены были украшены толстыми волнистыми линиями в память о тех потоках, что струились по ним во время дождя.
   Но отчего пурпурный цвет? И почему очертания человека внутри ящика? Пожалуй, довольно-таки замысловато для простой трещины. И куда все это делось?
   - …в вечном конфликте с индивидуумом, который стремится выразить свою индивидуальность, - закончил мысль Морниел. - Не говоря уж о том…
   Послышалась музыкальная фраза - высокие звуки один за другим, почти без перерывов. И затем посреди комнаты - на сей раз футах в двух над полом - опять появились пурпурные линии, такие же трепещущие, светящиеся, а внутри - снова очертания человека.
   Морниел скинул ноги с кровати и уставился на это чудо.
   - Что за…
   Видение опять исчезло.
   - Что т-тут происходит? - запинаясь, выдавил он из себя. - Что т-такое?
   - Не знаю, - отозвался я. - Но, что бы это ни было, оно постепенно влезает к нам.
   Еще раз высокие звуки. Посреди комнаты на полу появился пурпурный ящик. Он делался все темнее, темнее и материальнее. Звуки становились все более высокими, они слабели и наконец, когда ящик стал непрозрачным, умолкли совсем.
   Дверца ящика открылась. Оттуда шагнул в комнату человек; одежда у него вся была как бы в завитушках.
   Он посмотрел сначала на меня, затем на Морниела.
   - Морниел Метауэй? - осведомился он.
   - Д-да, - сказал Морниел, пятясь к холодильнику.
   - Мистер Метауэй, - сказал человек из ящика. - Меня зовут Глеску. Я принес вам привет из 2487 года нашей эры.
   Никто из нас не нашелся, что на это ответить. Я поднялся со стула и стал рядом с Морниелом, смутно ощущая необходимость быть поближе к чему-нибудь хорошо знакомому.
   Некоторое время все сохраняли исходную позицию. Немая сцена.
   2487-й, подумал я. Нашей эры. Ни разу не приходилось мне видеть никого в такой одежде. Более того, я никогда и не воображал никого в такой одежде, хотя, разыгравшись, моя фантазия способна на самые дикие взлеты. Одеяние не было прозрачным, но и не то чтоб вовсе светонепроницаемым. Переливчатое - вот подходящий термин. Различные цвета и оттенки неутомимо гонялись друг за другом вокруг завитушек. Здесь, видимо, предполагалась некая гармония, но не такого сорта, чтоб мой глаз мог уловить ее и опознать.
   Сам прибывший, мистер Глеску, был примерно одного роста со мною и Морниелом и выглядел только чуть постарше нас. Но что-то в нем ощущалось такое - даже не знаю, назовите это породой, если угодно, подлинным внутренним величием и благородством, которые посрамили бы даже герцога Веллингтонского. Цивилизованность, может быть. То был самый цивилизованный человек из всех, с кем мне до сих пор доводилось встречаться.
   Он шагнул вперед.
   - Думаю, - произнес он удивительно звучным, богатым обертонами голосом, - что нам следует прибегнуть к свойственной двадцатому столетию церемонии пожатия рук.
   Так мы и сделали - осуществили свойственную двадцатому столетию церемонию пожатия рук. Сначала Морниел, потом я, и оба очень робко. Мистер Глеску проделал это с неуклюжестью фермера из Айовы, который впервые в жизни ест китайскими палочками.
   Церемония окончилась, гость стоял и широко улыбался нам. Или, вернее, Морниелу.
   - Какая минута, не правда ли? - сказал он. - Какая историческая минута!
   Морниел испустил глубокий вздох, и я почувствовал, что долгие годы, в течение которых ему то и дело приходилось неожиданно сталкиваться на лестнице с судебными исполнителями, требующими уплаты долгов, не пропали даром. Он быстро приходил в себя, его мозг включался в работу.
   - Как вас понимать, когда вы говорите “историческая минута”? - спросил он. - Что в ней такого особенного? Вы что изобретатель машины времени?
   - Я? Изобретатель? - мистер Глеску усмехнулся. - О нет, ни в коем случае. Путешествие по времени было изобретено Антуанеттой Ингеборг в… после вашей эпохи. Вряд ли стоит сейчас говорить об этом, поскольку в моем распоряжении всего полчаса.
   - А почему полчаса? - спросил я. Не оттого, что меня это так уж интересовало, а просто вопрос показался уместным.
   - Скиндром рассчитан только на этот срок. Скиндром это… В общем, это устройство, позволяющее мне появляться в вашем периоде. Расход энергии так велик, что путешествия в прошлое осуществляются лишь раз в пятьдесят лет. Правом на проезд награждают, как Гобелем… Надеюсь, я правильно выразился? Гобель, да? Премия, которую присуждали в ваше время.
   Меня вдруг осенило.
   - Нобель! Может быть, вы говорите о Нобеле? Нобелевская премия!
   Он просиял.
   - Вот-вот. Таким путешествием награждают выдающихся исследователей-гуманитариев - что-то вроде Нобелевской премии. Единожды в пятьдесят лет человек, которого Совет хранителей избирает как наиболее достойного… В таком духе. До сих пор, конечно, эту возможность всегда предоставляли историкам, и они разменивали ее на осаду Трои, первый атомный взрыв в Лос-Аламосе, открытие Америки и тому подобное. Но на сей раз…
   - Понятно, - прервал его Морниел дрогнувшим голосом. (Мы оба вдруг сообразили, что мистер Глеску знает имя Морниела). - А что же исследуете вы?
   Мистер Глеску слегка поклонился.
   - Искусство. Моя профессия - история искусства, а узкая специальность…
   - Какая? - голос Морниела уже не дрожал, а, наоборот, стал пронзительно громким. - Какая же у вас узкая специальность?
   Мистер Глеску опять слегка наклонил голову.
   - Вы, мистер Метауэй. Без страха услышать опровержение смею сказать, что в наше время из всех здравствующих специалистов я считаюсь наиболее крупным авторитетом по творчеству Морниела Метауэя. Моя узкая специальность - это вы.
   Морниел побелел. Он медленно добрел до кровати и рухнул на нее, ноги у него стали будто ватные. Несколько раз он открывал и закрывал рот, не в силах выдавить из себя ни единого звука. Зятем глотнул, сжал кулаки и обрел контроль над собой.
   - Хотите сказать, - прохрипел он, - что я знаменит? Насколько знаменит?
   - Знамениты?… Вы, дорогой сэр, выше славы. Вы один из бессмертных, гордость человечества. Как я выразился - смею думать, исчерпывающе - в своей последней книге “Морниел Метауэй - человек, сформировавший будущее”: “…сколь редко выпадает на долю отдельной личности…”