Страница:
Дорогой дедушка! Поздравляю тебя с днем рождения! Желаю тебе обрести на восьмидесятом году жизни полное спокойствие и уверенность в том, что Панглос был абсолютно прав: все к лучшему в этом лучшем из миров. Я, со своей стороны, все более в этом убеждаюсь. Даже испытания, которые нам посланы, идут во благо, поскольку помогают укрепить если не плоть (чувствую я себя пока очень хорошо), то по крайней мере дух. Твои бодрые и остроумные письма меня убедили, что твой оптимистический настрой ни в малой степени не поколеблен печальными событиями последнего времени и что ты по-прежнему относишься к своим невзгодам и болезням с юмором. Лучшего настроения в праздничный день и представить себе нельзя. Надеюсь, ты сохранишь это замечательное присутствие духа до того дня, когда мы с тобой увидимся. Это то качество, которому стараюсь у тебя учиться...
Чистополь, 31. 07. 1985 г."
"... Идея выделить специально некоторое время для мыслительной работы выглядит довольно комично не только потому, что мой режим дня слишком плотен, чтобы я мог найти в нем брешь, но, самое главное, потому, что я привык постоянно (во время работы, на прогулке и т. п.) "обдумывать что-нибудь". "Флорентийские ночи" Цветаевой прочел не без труда. Очевидно, что я слишком рациональный человек и мне, видимо, недоступны душевные движения поэта (тем более поэтессы!). Так или иначе, возникло желание прочесть те стихи, которые были написаны ею в последние годы жизни, а последние ее дни - близ того места, где я сейчас нахожусь, - Чистополь и Елабуга очень близкие соседи. Прочел очень интересные исторические заметки Волгина о Достоевском, всем почитателям Ф. М. Достоевского настоятельно рекомендую: поднять богатейший материал архивов, да и традиционные источники (мемуары А. Г. Сниткиной, дневники Е. А. Штакеншнейдер) получают порой довольно неожиданную интерпретацию.
Ты спрашиваешь, мама, как можно подсчитать срок очередной бандероли. Сделать это довольно сложно. В тюрьме общего режима действительно я имею право получать две бандероли в год. Однако в тюрьме строгого режима, куда меня могут перевести, о чем вы подробно прочтете в ИТК, я вообще не имею право на получение бандероли, равно как и на свидание. Срок моего пребывания на строгом режиме автоматически отодвигает момент получения очередной бандероли и свидания. Как видите, арифметика довольно сложная, так что я постараюсь вас от нее избавить. Я согласен с вами в отношении предполагаемого срока свидания: раньше чем будущим летом оно вряд ли состоится.
Чистополь, 01. 10. 1985 г."
"Вот и закончился 1985 год, первый год моего пребывания в тюрьме. Он не принес мне никаких радостей, но не доставил и особых огорчений, прошел именно так, как я и ожидал год назад. Я буду очень рад, если два оставшихся года пройдут не хуже, так же быстро и незаметно. Конечно, вспомнил в эти минуты вас, мои дорогие, любимые. Очень остро почувствовал, как для вас должен быть печален этот праздник: сидите вы вдвоем у телевизора, слушаете праздничную музыку, а сами, наверное, только о том и думаете, каково в этот миг приходится мне. Я действительно очень мучаюсь и переживаю, что доставил вам столько огорчений и неприятностей что вынужден буду и в дальнейшем подвергать вас таким испытаниям. С другой стороны, и это самое главное, все, что уже случилось со мной, и все, что случится в будущем, происходит не по моей вине и не по воле каких-то других людей, а по велению свыше. И никто тут не в силах ничего изменить...
Дело тут вовсе не в том, что я не могу поступаться человеческим достоинством, как предполагает О. С. Что касается моего личного достоинства, то я еще в детстве вызывал удивление и даже презрение многих своих друзей своим полным безразличием и полным равнодушием к этим чрезвычайно важным для всякого подростка вещам. Тем менее волнуют меня эти проблемы сейчас. Нет такой уступки, на которую я бы не был готов пойти, коль скоро идет речь обо мне лично. Но коль скоро дело касается других людей или тем паче высших ценностей, моя позиция, естественно, меняется со всеми вытекающими последствиями.
Недавно в нашей тюремной жизни произошло событие огромной важности. С первого января повышены максимальные пределы тюремных сумм, которые можно тратить на приобретение продуктов в ларьке. Это, пожалуй, самое серьезное улучшение в положении осужденных за последние четверть века. Хотя эта мера затронула всех, кто отбывает наказание в колониях и тюрьмах, особенно чувствительно это увеличение для тех, кто живет наиболее скромно.
Передайте огромную признательность, пожелайте счастья и удачи в новом году всем тем, чьи письма и поздравления я не получил. Их "любовь и дружество" и вправду дошли до меня "сквозь тяжкие затворы", и в минуту встречи Нового гола я видел вокруг себя лица всех моих преданных друзей, всех, кто меня помнит; любит. Я никогда не думал, что их так много, но сердце подсказывало мне все новые и новые имена, и я уверен, что ни одно поздравление; которое было мне адресовано, не миновало меня в ту пору.
Чистополь, 14. 01. 1986г."
"Дорогой дедушка! Насколько я понял из твоего письма, тебе вручили орден Отечественной войны. Поздравляю тебя от всего сердца, крепко обнимаю и еще раз хочу сказать, что ты для меня всегда будешь образцом настоящего, непоказного мужества, которое не покидало тебя на протяжении всей жизни и не покинет, надеюсь, и впредь. Напиши подробней, как и при каких обстоятельствах тебе вручили орден.
Чистополь, 2 марта 1986 г."
"Приятно начать письмо с доброй вести. Начиная с сегодняшнего дня я вновь на общем режиме. Это едва ли не первое изменение к лучшему в моем статусе за последние четыре года. Тенденция эта меня весьма радует. Кроме того, пользуюсь теперь некоторыми благами, от которых успел отвыкнуть. Во-первых, ежемесячное письмо. Это не только радость для вас, но и большое удобство для меня. Очень тяжело отвечать на письма, накопившиеся за два месяца. Во-вторых, часовая прогулка. Это очень существенно именно сейчас, когда в наших краях установилась теплая, солнечная погода. Весна в разгаре, а по утрам птичье пение будит меня задолго до подъема. Воздух на улице такой чистый, какой бывает только в лесу, да и то на достаточном удалении от человеческого жилья. Так что "кислородный паек" получаю полностью. В-третьих, я теперь имею право покупать продукты на 5 рублей в месяц. Я даже в колонии имел в распоряжении 5-7 руб. в месяц, так что подобное богатство обрушилось на меня, как миллионное наследство на нищего.
... Думаю об идее превращения Арбата в музей под открытым небом. Не думаю, что живая многолюдная магистраль выиграет от насильственной мумификации. Впрочем, трудно судить на расстоянии. Напишите, как вам понравились перемены на Арбате?
Дорогая мама! Ты пишешь, что никак не можешь понять, почему люди, которые верят в бессмертие души, так боятся смерти. Это один из самых сложных и деликатных вопросов, - связанных с религией. Ведь что ни говори, а самая главная загадка нашего бытия - это та граница, которая отделяет существование от несуществования. Даже самые великие люди не избавлены от трагического противоречия между плотскими чувствами, из которых инстинкт самосохранения - самое сильное и всеподчиняющее, и высокими духовными устремлениями. Это противоречие в той или иной степени составляет трагедию каждого истинно верующего человека. Два разнородных полярных начала всегда живут в его душе - высокое духовное и низкое телесное, причем квинтэссенцией последнего наряду с инстинктом продолжения рода является именно страх смерти, от которого не могут полностью избавиться даже величайшие аскеты, сумевшие подчинить своей воле все плотские инстинкты и полностью их контролировать и направлять.
Что касается меня, то я вовсе не считаю, что мое "я", моя личность, осознающая свое индивидуальное существование, не сходная с любой другой личностью, должна сохраниться после телесной смерти. Я уверен, что это невозможно. Уверенность моя базируется не только на данных естественных наук, но и на самых общих философских посылах.
Как бы ни стремился Федоров доказать реальность телесного воскрешения всех ранее живших людей, он никогда не убедит меня не только в возможности, но и в высшей целесообразности такого воскрешения. Дело в том, что в момент гибели нашего бренного тела гибнут и наши пороки, наши изъяны духовные и телесные, все то преходящее и суетное, что составляет неповторимый индивидуальный колорит нашей личности. Сохраняется навеки лишь то великое, чистое и светлое, что каждый из нас получает, являясь в этот грешный мир на краткий миг, что никогда не погибнет, даже после гибели последнего человека на этой планете, да и после гибели последнего разумного существа во вселенной.
Именно это извечное светлое начало, не принадлежащее по отдельности никому из нас, абсолютно свободное от наших индивидуальных пороков и недостатков, в силу этого не несущее и не должное нести несмываемый оттиск нашего "я", и является, в моем понимании, человеческой душой. Я могу сказать совершенно искренне, что верую в бессмертие души, то есть в бессмертие самого чистого, самого лучшего, что есть в каждом из нас. Именно вера в такое бессмертие души и составляет основное содержание моего теперешнего мировоззрения, именно она лежит в основе моих теперешних религиозных взглядов. Это дает мне силы воспринимать грядущую физическую смерть как нечто совершенно неизбежное и вполне естественное. Дело не в том, что я смог преодолеть страх перед смертью. Не думаю, чтобы это кому-нибудь удалось до конца. Дело в том, что этот страх не мешает мне жить.
Очень признателен всем, кто был у меня на дне рождения, и всем, кто поздравил меня письменно или телеграфом. О таких роскошных подарках я не мог даже мечтать! Видно, что ребята очень хотели меня порадовать. Я сам встретил этот день так же, как и всегда, - скорее с грустью, чем с радостью: ведь навсегда ушел еще один год, который ничем не заменишь и никогда не наверстаешь.
Чистополь, 2 мая 1986 г."
Я не смог напечатать в газете письма Михаила Ривкина тогда же, когда они оказались у меня на столе. Не виню в этом тогдашнее редакционное начальство, которое, помню, лениво отмахивалось от всех моих попыток обнародовать их.
Кого винить? Не их же, винтиков той государственной машины...
Потом, если честно, позабыл, что они у меня лежат в одной из многочисленных папок с постоянно накапливавшимися архивами.
Вспомнил после той случайной встречи в Доме композиторов.
Шел, повторяю, уже 1990-й.
Письма эти заняли целую газетную страницу. В качестве послесловия к ним я опубликовал собственное письмо к Михаилу Ривкину:
"Здравствуйте, Михаил!
В Москве - весна, которая пришла в этот раз совсем незаметно, потому что и зимы-то мы не почувствовали. Уже можно выбежать на улицу без куртки, перейти дорогу и усесться на скамейку на соседнем с редакцией Сретенском бульваре. У нас все так же. Остальные наши новости Вы наверняка знаете из газет (скорее всего на английском?), которые пишут обо всех наших событиях много и часто.
Читатели уже, наверное, догадались, почему я обращаюсь к вам с письмом. Ну, а Вам самому можно, наверное, только удивиться, что Вас вспомнили на страницах советской газе ты. А мне, мне остается надеяться, что этот газетный номер попадет к Вам в руки: мир не такой уж большой.
Когда я начал Вас искать, чтобы попросить сегодня прокомментировать те лагерные и тюремные письма, то в первую очередь позвонил Вам на работу: "Он здесь давно не работает. Где? Понятия не имеем". Потом несколько раз звонил Вам домой: и днем, и вечером, и даже однажды на рассвете, прилетев из командировки. Телефон молчал. Потом, наконец, моему товарищу удалось разыскать одного из тех, кто вместе с Вами публиковался в том самиздатовском журнале тогда, в 1982-м. От него и стало известно, что Вы эмигрировали. Где вы сейчас, на каком континенте, в какой стране - выяснить так и не удалось, как ни старался.
Когда я вижу огромные очереди у американского посольства в Москве, когда в Шереметьеве встречаю людей, собравшихся навсегда улететь из страны, когда в разных западных столицах сижу в гостях у своих знакомых или знакомых своих знакомых, давно или недавно сменивших советскую прописку, что я чувствую? Да стыд из-за того, что из нашей страны хочется уехать. Не на месяц или год - навсегда.
И думаю, как все-таки чертовски легко мы расстаемся с людьми! И как часто оказывается, что именно тех людей, с которыми так легко расстались, не хватает сегодня.
У каждого свои причины для эмиграции. Что касается Вас, то хотел бы я взглянуть в глаза человеку, который осмелится бросить в Вас камень!
Но каждый раз убеждаюсь в том, чего у нас нет. Почему же так все у нас?! Почему тем, кто мог бы стать гордостью, совестью нашей страны, хотя бы на прощание не сказать: "Ну, подожди... Как же мы здесь без тебя!" Уважение к каждому своему гражданину - вот тот основной признак государства, о котором я мечтаю. Не только ностальгия по родине, но и ностальгия родины по своему гражданину - вот оно истинно цивилизованное общество.
Потому-то я хочу, чтобы Вы, Михаил, взяли в руки этот номер газеты. И досказали то, чего не успели сказать своим бывшим согражданам. И тем, кто Вас знал и любил, и тем, кто с Вами познакомился сегодня. Надеюсь, что Вы отзоветесь.
Юрий Щекочихин".
Когда я писал статью, в газете я не назвал фамилию Михаила: просто "Михаил Р."
Но уже наутро у меня на столе оказалось - принесли на вахту - следующее письмо:
"Юрий Петрович!
Я хочу поблагодарить Вас за публикацию писем "Михаила Р." Они - капля правды, жизненно необходимой нашему изолгавшемуся, ныне добиваемому лицемерной "гласностью" обществу. Вполне в духе этого выношенного в андроповском ведомстве феномена Вы, как конвоирами, обложили письма лукавым предисловием и оскорбительным "открытым письмом" к "Р.". Михаил Ривкин мой друг, а Ваша гипотеза, что он прочитает Вашу статью, на мой взгляд, весьма сомнительна. Поэтому считаю нужным написать Вам.
По Вашим словам, подельники Михаила были освобождены, возможно, из-за смерти Брежнева. То есть вследствие того, что власть перешла от "застойного" орденоносца к обер-палачу? Зачем Вы поддерживаете абсурдную версию западных социалистов и их расколовшихся в Лефортовской (вполне интеллигентной) тюрьме единомышленников?
Вы сами знаете: подельники "Михаила Р." предали всех и все что возможно. Предали свои идеалы (впрочем, не собираюсь вмешиваться в нравственные проблемы левых); выдали тех, кто хоть как-то был с ними связан, - вплоть до машинисток. "Надо спасать не технику, а годы жизни", - заявил один. Были, говорят, и какие-то нюансы в их поведении. Но хорошо известно главное: при помощи одной лишь слезницы, без весьма существенных к ней добавок, в это время освободиться из Лефортово было абсолютно невозможно. Называю имена - это полезно.
(Далее, выделенный крупным шрифтом, список из пяти фамилии. - Ю. Щ.)
Родина должна знать своих героев...
Всякий, кто прочтет письма Михаила, поймет: "помиловку" он никогда бы писать не стал. "Помилование" таких людей, как Ривкин, обернулось позором для государства, а об этом говорить Ваша гласность, по-видимому, пока не дозволяет.
Главная же причина, вынудившая меня обратиться к Вам, - Ваше открытое письмо эмигранту "Р.". "Вы, наверное, и не выдержали, и не простили, и хотел бы я посмотреть в глаза тому человеку, который осмелился бросить в Вас камень!"
Выдержал Михаил все - я этому свидетель. А выдерживать ему - было что!
И прощать ему было некого. Он - Еврей (пишу это слово с большой буквой, как в Библии), глубоко верующий иудей. "Мне отмщенье, и Аз воздам", "Милости хочу, а не жертвы" -перед человеком, воспитанным на таких заповедях, вопрос о прощении причиненного ему (лично ему) не стоит.
Игра с библейскими образами - пример непонимания и дурного вкуса, "... кто из вас без греха, первым брось на нее камень", - сказал Спаситель. Он обращался к толпе, намеревавшейся наказать блудницу за грех. Михаила, без сомнения, очень развеселило бы Ваше великодушное желание простить ему грех эмиграции.
Вы проявляете в лучшем случае незнание того, о чем пишете. Михаил уехал не "из", а "в". Ничто не мешало ему получить статус политэмигранта в США. Но он уехал на Родину своих предков. В маленькую небогатую страну, ведущую войну за выживание.
Михаилу мучительно больно было расставаться с Россией. Но он сделал выбор. Он сказал мне на прощание: "И дети мои будут еще тосковать по этой стране. Ну, а внуки - уже нет".
Побольше бы нам таких граждан. И таких эмигрантов".
Дата, подпись...
Почти все имена "подельников" Михаила, выделенные крупным, прописным шрифтом, были мне хорошо знакомы: я видел их на многочисленных тогда московских митингах, читал их статьи, слушал их пламенные речи.
Я понимал, чего хотел мой адресант: обнародовать эти имена, разоблачить, пригвоздить к позорному столбу.
Потому-то письмо, потому-то заглавными буквами...
Я понимал, чего же хотел он.
Я знал: чего не хочу я.
Помню, однажды, на одном из первых заседаний "Мемориала", когда один за одним люди, уже дедушки, отсидевшие в сталинских лагерях, требовали начать процессы против таких же дедушек, которые сажали их и пытали, встал Андрей Дмитриевич Сахаров:
Не надо... Не надо... Не надо снова по этому кругу...
Потому-то я специально не называю ни одного настоящего имени секретного агента: не надо, не надо...
Месть - не очищает. Месть не спасает. Месть порождает месть.
Мы так никогда не вырвемся из круга, по которому идем, идем, идем почти что с начала века.
И вообще-то, думаю я, разве дело в том, кто давал подписку, а кто не давал ее?
Может быть, совсем все в другом? В том, в чем заключена сущность, суть любого человека? Предаст? Не предаст? Выдержит? Не выдержит? Донесет? Не донесет?
Может быть, все дело в том, из каких частичек души отдельных людей складывается душа всех - нации, страны, человечества? Что перетянет? Что было, есть и будет более востребование?
Месть? Прощение? Кара? Любовь?
Я не знаю, как ответить на эти вопросы.
Я знаю, что должен рассказать еще об одном человеке. О его истории, совсем уже не относящейся к тому, о чем эта книга.
Или относящаяся? Или тоже оттуда?
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ШКОЛЬНИК САША ПРОКАЗИН
Да, я долго думал, прикидывал, сомневался, а эта-то история - сюда? отсюда?
Судьба таганрогского паренька - как она-то вписывается в ту череду судеб, сломанных - или выживших - в нашем, "волкодавистом" веке?
А потом решил: да нет, все об этом, об этом. О чем думаю все время, и из-за чего и начал заниматься книгой.
Приведу этот текст таким же, как он был написан однажды ночью после командировки в Таганрог, и каким он появился в газете в середине восьмидесятых. Ни корректировать ничего не хочу, исходя из реалий сегодняшнего времени, ни улучшать, учитывая приобретенный за это время опыт постоянно пишущего человека.
Четырнадцатилетний Саша Проказин остался-то в том времени. Он был рожден для благородных и человечески справедливых поступков и потому встал для меня в один ряд с людьми, более зрелыми и преодолевшими в своей жизни ой какие испытания.
У него оно было только одно-единственное. Больше он просто не успел. Но оно, одно-единственное, стоило ему жизни, и он не увидел, что произойдет в жизни после его гибели, и мы не увидели, чтобы с ним стало дальше.
Ну, ладно...
Вспомним, как это было.
"Что же происходит с нами? Свое - видим, чужое - не замечаем. Горло готовы перегрызть за обиду, нанесенную собственному ребенку, обиды чужих детей пропускаем мимо своего сердца" - вот так тогда я начал свою статью, хотя чем дальше и дальше, понимаю: она не об этом, совсем не об этом, почти не об этом...
Тогда, вернувшись из командировки поздно вечером, я, помню, ночью сел за машинку, чтобы успеть как можно быстрее зафиксировать на бумаге то, о чем только что узнал и что увидел своими глазами.
... Осматривая двор, в котором началась эта история, я старался запомнить все, чтобы самому представить, что же тогда было перед глазами ребят.
Беседка. Стол доминошников. Узорная решетка детского сада. Гаражи, вплотную примыкающие к пятиэтажкам: один, второй, третий, пятый, одиннадцатый... - сбиваюсь со счета. Лужа возле асфальтовой дорожки. В ней смятая пачка сигарет "Наша марка" и кукла без головы и рук. Наконец, качели. Те самые. Думал, заскочу сюда, в Западный поселок Таганрога на Большую Бульварную, на пять минут, окину взглядом место события - и назад. Что рассматривать-то? Дома как дома, гаражи как гаражи, качели как качели. Но вот уже почти час, подняв повыше воротник куртки от пронзительного ветра, брожу между домами, чувствуя на себе взгляды из окон. Меряю шагами двор, вспоминая, что рассказывал пятнадцатилетний Андрей: "Бежали от угла соседнего дома, камень ударился здесь, возле качелей"; что было написано в уголовном деле:
"Свидетель Л. смотрел из окна третьего этажа, свидетельница Н. наблюдала с подоконника второго..." И чувствую: еще секунда, еще мгновение, еще шаг - и все пойму, все станет объяснимым и ясным, как простая арифметическая задачка.
Да неужели все так просто? Неужели и правда - обыкновенная арифметика?
События на Большой Бульварной начались с путаницы: пятнадцатилетнего Андрея приняли за десятилетнего Сашу.
В начале октября на закате теплого субботнего дня, примерно (как сейчас установлено) в 17 часов 30 минут, шестиклассница Лена прибежала домой в слезах и рассказала маме, что ее согнал с качелей четвероклассник Саша. Мама Лены, Вера Егоровна, воспитывала дочь одна и потому болезненно воспринимала все ее неприятности, даже такого не бог весть какого масштаба. И она как была в халате, сбежала по лестнице, выскочила из подъезда и увидела, как мимо качелей бегут трое мальчишек. Схватив первое, что попало под руку (а под руку попался камень), Вера Егоровна швырнула его в ребят. Камень угодил в ногу одного из пацанов, и тот остановился. "Ты за что избил мою дочь!?" закричала Вера Егоровна и, подбежав, схватила мальчишку за плечи и начала трясти его как какую-нибудь грушу. "Да это не он, мама!" - запрыгала вокруг нее Лена. Но Вера Егоровна или не слышала слов дочери, или в этот момент все обидчики и ее самой, и ее дочери представлялись на одно лицо.
Мальчишкой, которого "перепутали", оказался Андрей Макшаков. И хотя ростом он был невысок, сложением хрупок, а лицом совсем ребенок (это, очевидно, и ввело в заблуждение Веру Егоровну), было ему уже пятнадцать, он закончил восемь классов и учился в техникуме.
Не думаю, что таким уж сильным был бросок Веры Егоровны или велик камень, который попал в ногу Андрею. Дело не в этом! Окажись на его месте парнишка помладше, завопил бы он: "Мама!", вырвался из рук тетки и убежал, забыв обо всем через минуту. Но Андрей уже был не в том возрасте, когда подзатыльник считают мелкой неприятностью.
Кажется, что за разница в четыре года! Но это у нас, когда чем старше, тем больше у тебя обнаруживается ровесников. От десяти же до пятнадцати пропасть: там - детство, здесь - отрочество. Объемнее делается мир вокруг, острее его восприятие, болезненнее любое проявление несправедливости.
Вот почему, когда Андрей (а он и два его приятеля, Толя и Сережа, оказались в этом дворе совершенно случайно: бежали откуда-то куда-то) попал в такую заваруху, то не завопил, как маленький, но и не сказал спокойно, как взрослый: "Гражданка, уберите руки, вы меня с кем-то спутали". Он начал вырываться горячо, громко, с обидой: "Не трогал я вашу дочь!" А потом крикнул: "Что ты ко мне пристала!" Он, подросток, ей, взрослой женщине, крикнул "ты".
Повторяю, была суббота, стоял теплый вечер южной осени. И потому свидетелей этой сцены оказалось много. В окнах, на лавочках возле подъезда, наконец, в беседке, прямо возле качелей.
Само по себе нападение Веры Егоровны на ребят, ей незнакомых, явно из чужих домов, не было особенным событием, а наоборот - привычным. Кто же, как не матери, вылетают во двор на защиту собственных детей! И потому свидетели смотрели равнодушно. Встрепенулись, когда из уст сопляка, подростка услышали "ты", брошенное в лицо взрослому.
Мужчины мигом высыпали из беседки, и самый представительный из них и на вид солидный, Владимир Трофимович Опошнян, схватил Андрея за ухо: "Ты что хамишь! Она тебе в матери годится!". Ухо крутил он "по-отцовски". Андрей вырывался и говорил сердито, зло, что он никого не бил. Кругом закричали, что хулиганы вообще надоели и надо звать милицию. Кто-то толкнул Сергея, кто-то слегка ударил ногой пониже спины Толю. Андрей вдруг крикнул, указывая на Владимира Трофимовича: "Вы же пьяный! Вас самого надо в милицию!" Какой-то мужчина тут же вытащил из кармана удостоверение дружинника: "Вот сейчас и пойдем туда!" Но другие, наоборот, слова про милицию пропустили, зато возмутились другим и загудели: "А ты ему не наливал!".
Андрей действительно не "наливал" ни Владимиру Трофимовичу, ни его товарищам по борьбе с хулиганствующими подростками. Как потом выяснилось, наливали другие. В тот день в доме 10 (двери подъезда - прямо к качелям) играли свадьбу, Владимир Трофимович, как владелец единственной во дворе новенькой "волги", организовал свадебный кортеж, ну а потом, ему, естественно, по-соседски налили.
Мальчишки стояли, окруженные толпой разгневанных взрослых, можно сказать, "матерями" и "отцами". Правда, чужими. Между взрослыми вертелась шестиклассница Лена, дергая за рукав то одного, то второго, доказывая с детской жаждой справедливости, что ее согнал с качелей совсем другой мальчик. Андрей что-то пытался объяснить, может быть, слишком нервно и громко.
Чистополь, 31. 07. 1985 г."
"... Идея выделить специально некоторое время для мыслительной работы выглядит довольно комично не только потому, что мой режим дня слишком плотен, чтобы я мог найти в нем брешь, но, самое главное, потому, что я привык постоянно (во время работы, на прогулке и т. п.) "обдумывать что-нибудь". "Флорентийские ночи" Цветаевой прочел не без труда. Очевидно, что я слишком рациональный человек и мне, видимо, недоступны душевные движения поэта (тем более поэтессы!). Так или иначе, возникло желание прочесть те стихи, которые были написаны ею в последние годы жизни, а последние ее дни - близ того места, где я сейчас нахожусь, - Чистополь и Елабуга очень близкие соседи. Прочел очень интересные исторические заметки Волгина о Достоевском, всем почитателям Ф. М. Достоевского настоятельно рекомендую: поднять богатейший материал архивов, да и традиционные источники (мемуары А. Г. Сниткиной, дневники Е. А. Штакеншнейдер) получают порой довольно неожиданную интерпретацию.
Ты спрашиваешь, мама, как можно подсчитать срок очередной бандероли. Сделать это довольно сложно. В тюрьме общего режима действительно я имею право получать две бандероли в год. Однако в тюрьме строгого режима, куда меня могут перевести, о чем вы подробно прочтете в ИТК, я вообще не имею право на получение бандероли, равно как и на свидание. Срок моего пребывания на строгом режиме автоматически отодвигает момент получения очередной бандероли и свидания. Как видите, арифметика довольно сложная, так что я постараюсь вас от нее избавить. Я согласен с вами в отношении предполагаемого срока свидания: раньше чем будущим летом оно вряд ли состоится.
Чистополь, 01. 10. 1985 г."
"Вот и закончился 1985 год, первый год моего пребывания в тюрьме. Он не принес мне никаких радостей, но не доставил и особых огорчений, прошел именно так, как я и ожидал год назад. Я буду очень рад, если два оставшихся года пройдут не хуже, так же быстро и незаметно. Конечно, вспомнил в эти минуты вас, мои дорогие, любимые. Очень остро почувствовал, как для вас должен быть печален этот праздник: сидите вы вдвоем у телевизора, слушаете праздничную музыку, а сами, наверное, только о том и думаете, каково в этот миг приходится мне. Я действительно очень мучаюсь и переживаю, что доставил вам столько огорчений и неприятностей что вынужден буду и в дальнейшем подвергать вас таким испытаниям. С другой стороны, и это самое главное, все, что уже случилось со мной, и все, что случится в будущем, происходит не по моей вине и не по воле каких-то других людей, а по велению свыше. И никто тут не в силах ничего изменить...
Дело тут вовсе не в том, что я не могу поступаться человеческим достоинством, как предполагает О. С. Что касается моего личного достоинства, то я еще в детстве вызывал удивление и даже презрение многих своих друзей своим полным безразличием и полным равнодушием к этим чрезвычайно важным для всякого подростка вещам. Тем менее волнуют меня эти проблемы сейчас. Нет такой уступки, на которую я бы не был готов пойти, коль скоро идет речь обо мне лично. Но коль скоро дело касается других людей или тем паче высших ценностей, моя позиция, естественно, меняется со всеми вытекающими последствиями.
Недавно в нашей тюремной жизни произошло событие огромной важности. С первого января повышены максимальные пределы тюремных сумм, которые можно тратить на приобретение продуктов в ларьке. Это, пожалуй, самое серьезное улучшение в положении осужденных за последние четверть века. Хотя эта мера затронула всех, кто отбывает наказание в колониях и тюрьмах, особенно чувствительно это увеличение для тех, кто живет наиболее скромно.
Передайте огромную признательность, пожелайте счастья и удачи в новом году всем тем, чьи письма и поздравления я не получил. Их "любовь и дружество" и вправду дошли до меня "сквозь тяжкие затворы", и в минуту встречи Нового гола я видел вокруг себя лица всех моих преданных друзей, всех, кто меня помнит; любит. Я никогда не думал, что их так много, но сердце подсказывало мне все новые и новые имена, и я уверен, что ни одно поздравление; которое было мне адресовано, не миновало меня в ту пору.
Чистополь, 14. 01. 1986г."
"Дорогой дедушка! Насколько я понял из твоего письма, тебе вручили орден Отечественной войны. Поздравляю тебя от всего сердца, крепко обнимаю и еще раз хочу сказать, что ты для меня всегда будешь образцом настоящего, непоказного мужества, которое не покидало тебя на протяжении всей жизни и не покинет, надеюсь, и впредь. Напиши подробней, как и при каких обстоятельствах тебе вручили орден.
Чистополь, 2 марта 1986 г."
"Приятно начать письмо с доброй вести. Начиная с сегодняшнего дня я вновь на общем режиме. Это едва ли не первое изменение к лучшему в моем статусе за последние четыре года. Тенденция эта меня весьма радует. Кроме того, пользуюсь теперь некоторыми благами, от которых успел отвыкнуть. Во-первых, ежемесячное письмо. Это не только радость для вас, но и большое удобство для меня. Очень тяжело отвечать на письма, накопившиеся за два месяца. Во-вторых, часовая прогулка. Это очень существенно именно сейчас, когда в наших краях установилась теплая, солнечная погода. Весна в разгаре, а по утрам птичье пение будит меня задолго до подъема. Воздух на улице такой чистый, какой бывает только в лесу, да и то на достаточном удалении от человеческого жилья. Так что "кислородный паек" получаю полностью. В-третьих, я теперь имею право покупать продукты на 5 рублей в месяц. Я даже в колонии имел в распоряжении 5-7 руб. в месяц, так что подобное богатство обрушилось на меня, как миллионное наследство на нищего.
... Думаю об идее превращения Арбата в музей под открытым небом. Не думаю, что живая многолюдная магистраль выиграет от насильственной мумификации. Впрочем, трудно судить на расстоянии. Напишите, как вам понравились перемены на Арбате?
Дорогая мама! Ты пишешь, что никак не можешь понять, почему люди, которые верят в бессмертие души, так боятся смерти. Это один из самых сложных и деликатных вопросов, - связанных с религией. Ведь что ни говори, а самая главная загадка нашего бытия - это та граница, которая отделяет существование от несуществования. Даже самые великие люди не избавлены от трагического противоречия между плотскими чувствами, из которых инстинкт самосохранения - самое сильное и всеподчиняющее, и высокими духовными устремлениями. Это противоречие в той или иной степени составляет трагедию каждого истинно верующего человека. Два разнородных полярных начала всегда живут в его душе - высокое духовное и низкое телесное, причем квинтэссенцией последнего наряду с инстинктом продолжения рода является именно страх смерти, от которого не могут полностью избавиться даже величайшие аскеты, сумевшие подчинить своей воле все плотские инстинкты и полностью их контролировать и направлять.
Что касается меня, то я вовсе не считаю, что мое "я", моя личность, осознающая свое индивидуальное существование, не сходная с любой другой личностью, должна сохраниться после телесной смерти. Я уверен, что это невозможно. Уверенность моя базируется не только на данных естественных наук, но и на самых общих философских посылах.
Как бы ни стремился Федоров доказать реальность телесного воскрешения всех ранее живших людей, он никогда не убедит меня не только в возможности, но и в высшей целесообразности такого воскрешения. Дело в том, что в момент гибели нашего бренного тела гибнут и наши пороки, наши изъяны духовные и телесные, все то преходящее и суетное, что составляет неповторимый индивидуальный колорит нашей личности. Сохраняется навеки лишь то великое, чистое и светлое, что каждый из нас получает, являясь в этот грешный мир на краткий миг, что никогда не погибнет, даже после гибели последнего человека на этой планете, да и после гибели последнего разумного существа во вселенной.
Именно это извечное светлое начало, не принадлежащее по отдельности никому из нас, абсолютно свободное от наших индивидуальных пороков и недостатков, в силу этого не несущее и не должное нести несмываемый оттиск нашего "я", и является, в моем понимании, человеческой душой. Я могу сказать совершенно искренне, что верую в бессмертие души, то есть в бессмертие самого чистого, самого лучшего, что есть в каждом из нас. Именно вера в такое бессмертие души и составляет основное содержание моего теперешнего мировоззрения, именно она лежит в основе моих теперешних религиозных взглядов. Это дает мне силы воспринимать грядущую физическую смерть как нечто совершенно неизбежное и вполне естественное. Дело не в том, что я смог преодолеть страх перед смертью. Не думаю, чтобы это кому-нибудь удалось до конца. Дело в том, что этот страх не мешает мне жить.
Очень признателен всем, кто был у меня на дне рождения, и всем, кто поздравил меня письменно или телеграфом. О таких роскошных подарках я не мог даже мечтать! Видно, что ребята очень хотели меня порадовать. Я сам встретил этот день так же, как и всегда, - скорее с грустью, чем с радостью: ведь навсегда ушел еще один год, который ничем не заменишь и никогда не наверстаешь.
Чистополь, 2 мая 1986 г."
Я не смог напечатать в газете письма Михаила Ривкина тогда же, когда они оказались у меня на столе. Не виню в этом тогдашнее редакционное начальство, которое, помню, лениво отмахивалось от всех моих попыток обнародовать их.
Кого винить? Не их же, винтиков той государственной машины...
Потом, если честно, позабыл, что они у меня лежат в одной из многочисленных папок с постоянно накапливавшимися архивами.
Вспомнил после той случайной встречи в Доме композиторов.
Шел, повторяю, уже 1990-й.
Письма эти заняли целую газетную страницу. В качестве послесловия к ним я опубликовал собственное письмо к Михаилу Ривкину:
"Здравствуйте, Михаил!
В Москве - весна, которая пришла в этот раз совсем незаметно, потому что и зимы-то мы не почувствовали. Уже можно выбежать на улицу без куртки, перейти дорогу и усесться на скамейку на соседнем с редакцией Сретенском бульваре. У нас все так же. Остальные наши новости Вы наверняка знаете из газет (скорее всего на английском?), которые пишут обо всех наших событиях много и часто.
Читатели уже, наверное, догадались, почему я обращаюсь к вам с письмом. Ну, а Вам самому можно, наверное, только удивиться, что Вас вспомнили на страницах советской газе ты. А мне, мне остается надеяться, что этот газетный номер попадет к Вам в руки: мир не такой уж большой.
Когда я начал Вас искать, чтобы попросить сегодня прокомментировать те лагерные и тюремные письма, то в первую очередь позвонил Вам на работу: "Он здесь давно не работает. Где? Понятия не имеем". Потом несколько раз звонил Вам домой: и днем, и вечером, и даже однажды на рассвете, прилетев из командировки. Телефон молчал. Потом, наконец, моему товарищу удалось разыскать одного из тех, кто вместе с Вами публиковался в том самиздатовском журнале тогда, в 1982-м. От него и стало известно, что Вы эмигрировали. Где вы сейчас, на каком континенте, в какой стране - выяснить так и не удалось, как ни старался.
Когда я вижу огромные очереди у американского посольства в Москве, когда в Шереметьеве встречаю людей, собравшихся навсегда улететь из страны, когда в разных западных столицах сижу в гостях у своих знакомых или знакомых своих знакомых, давно или недавно сменивших советскую прописку, что я чувствую? Да стыд из-за того, что из нашей страны хочется уехать. Не на месяц или год - навсегда.
И думаю, как все-таки чертовски легко мы расстаемся с людьми! И как часто оказывается, что именно тех людей, с которыми так легко расстались, не хватает сегодня.
У каждого свои причины для эмиграции. Что касается Вас, то хотел бы я взглянуть в глаза человеку, который осмелится бросить в Вас камень!
Но каждый раз убеждаюсь в том, чего у нас нет. Почему же так все у нас?! Почему тем, кто мог бы стать гордостью, совестью нашей страны, хотя бы на прощание не сказать: "Ну, подожди... Как же мы здесь без тебя!" Уважение к каждому своему гражданину - вот тот основной признак государства, о котором я мечтаю. Не только ностальгия по родине, но и ностальгия родины по своему гражданину - вот оно истинно цивилизованное общество.
Потому-то я хочу, чтобы Вы, Михаил, взяли в руки этот номер газеты. И досказали то, чего не успели сказать своим бывшим согражданам. И тем, кто Вас знал и любил, и тем, кто с Вами познакомился сегодня. Надеюсь, что Вы отзоветесь.
Юрий Щекочихин".
Когда я писал статью, в газете я не назвал фамилию Михаила: просто "Михаил Р."
Но уже наутро у меня на столе оказалось - принесли на вахту - следующее письмо:
"Юрий Петрович!
Я хочу поблагодарить Вас за публикацию писем "Михаила Р." Они - капля правды, жизненно необходимой нашему изолгавшемуся, ныне добиваемому лицемерной "гласностью" обществу. Вполне в духе этого выношенного в андроповском ведомстве феномена Вы, как конвоирами, обложили письма лукавым предисловием и оскорбительным "открытым письмом" к "Р.". Михаил Ривкин мой друг, а Ваша гипотеза, что он прочитает Вашу статью, на мой взгляд, весьма сомнительна. Поэтому считаю нужным написать Вам.
По Вашим словам, подельники Михаила были освобождены, возможно, из-за смерти Брежнева. То есть вследствие того, что власть перешла от "застойного" орденоносца к обер-палачу? Зачем Вы поддерживаете абсурдную версию западных социалистов и их расколовшихся в Лефортовской (вполне интеллигентной) тюрьме единомышленников?
Вы сами знаете: подельники "Михаила Р." предали всех и все что возможно. Предали свои идеалы (впрочем, не собираюсь вмешиваться в нравственные проблемы левых); выдали тех, кто хоть как-то был с ними связан, - вплоть до машинисток. "Надо спасать не технику, а годы жизни", - заявил один. Были, говорят, и какие-то нюансы в их поведении. Но хорошо известно главное: при помощи одной лишь слезницы, без весьма существенных к ней добавок, в это время освободиться из Лефортово было абсолютно невозможно. Называю имена - это полезно.
(Далее, выделенный крупным шрифтом, список из пяти фамилии. - Ю. Щ.)
Родина должна знать своих героев...
Всякий, кто прочтет письма Михаила, поймет: "помиловку" он никогда бы писать не стал. "Помилование" таких людей, как Ривкин, обернулось позором для государства, а об этом говорить Ваша гласность, по-видимому, пока не дозволяет.
Главная же причина, вынудившая меня обратиться к Вам, - Ваше открытое письмо эмигранту "Р.". "Вы, наверное, и не выдержали, и не простили, и хотел бы я посмотреть в глаза тому человеку, который осмелился бросить в Вас камень!"
Выдержал Михаил все - я этому свидетель. А выдерживать ему - было что!
И прощать ему было некого. Он - Еврей (пишу это слово с большой буквой, как в Библии), глубоко верующий иудей. "Мне отмщенье, и Аз воздам", "Милости хочу, а не жертвы" -перед человеком, воспитанным на таких заповедях, вопрос о прощении причиненного ему (лично ему) не стоит.
Игра с библейскими образами - пример непонимания и дурного вкуса, "... кто из вас без греха, первым брось на нее камень", - сказал Спаситель. Он обращался к толпе, намеревавшейся наказать блудницу за грех. Михаила, без сомнения, очень развеселило бы Ваше великодушное желание простить ему грех эмиграции.
Вы проявляете в лучшем случае незнание того, о чем пишете. Михаил уехал не "из", а "в". Ничто не мешало ему получить статус политэмигранта в США. Но он уехал на Родину своих предков. В маленькую небогатую страну, ведущую войну за выживание.
Михаилу мучительно больно было расставаться с Россией. Но он сделал выбор. Он сказал мне на прощание: "И дети мои будут еще тосковать по этой стране. Ну, а внуки - уже нет".
Побольше бы нам таких граждан. И таких эмигрантов".
Дата, подпись...
Почти все имена "подельников" Михаила, выделенные крупным, прописным шрифтом, были мне хорошо знакомы: я видел их на многочисленных тогда московских митингах, читал их статьи, слушал их пламенные речи.
Я понимал, чего хотел мой адресант: обнародовать эти имена, разоблачить, пригвоздить к позорному столбу.
Потому-то письмо, потому-то заглавными буквами...
Я понимал, чего же хотел он.
Я знал: чего не хочу я.
Помню, однажды, на одном из первых заседаний "Мемориала", когда один за одним люди, уже дедушки, отсидевшие в сталинских лагерях, требовали начать процессы против таких же дедушек, которые сажали их и пытали, встал Андрей Дмитриевич Сахаров:
Не надо... Не надо... Не надо снова по этому кругу...
Потому-то я специально не называю ни одного настоящего имени секретного агента: не надо, не надо...
Месть - не очищает. Месть не спасает. Месть порождает месть.
Мы так никогда не вырвемся из круга, по которому идем, идем, идем почти что с начала века.
И вообще-то, думаю я, разве дело в том, кто давал подписку, а кто не давал ее?
Может быть, совсем все в другом? В том, в чем заключена сущность, суть любого человека? Предаст? Не предаст? Выдержит? Не выдержит? Донесет? Не донесет?
Может быть, все дело в том, из каких частичек души отдельных людей складывается душа всех - нации, страны, человечества? Что перетянет? Что было, есть и будет более востребование?
Месть? Прощение? Кара? Любовь?
Я не знаю, как ответить на эти вопросы.
Я знаю, что должен рассказать еще об одном человеке. О его истории, совсем уже не относящейся к тому, о чем эта книга.
Или относящаяся? Или тоже оттуда?
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ШКОЛЬНИК САША ПРОКАЗИН
Да, я долго думал, прикидывал, сомневался, а эта-то история - сюда? отсюда?
Судьба таганрогского паренька - как она-то вписывается в ту череду судеб, сломанных - или выживших - в нашем, "волкодавистом" веке?
А потом решил: да нет, все об этом, об этом. О чем думаю все время, и из-за чего и начал заниматься книгой.
Приведу этот текст таким же, как он был написан однажды ночью после командировки в Таганрог, и каким он появился в газете в середине восьмидесятых. Ни корректировать ничего не хочу, исходя из реалий сегодняшнего времени, ни улучшать, учитывая приобретенный за это время опыт постоянно пишущего человека.
Четырнадцатилетний Саша Проказин остался-то в том времени. Он был рожден для благородных и человечески справедливых поступков и потому встал для меня в один ряд с людьми, более зрелыми и преодолевшими в своей жизни ой какие испытания.
У него оно было только одно-единственное. Больше он просто не успел. Но оно, одно-единственное, стоило ему жизни, и он не увидел, что произойдет в жизни после его гибели, и мы не увидели, чтобы с ним стало дальше.
Ну, ладно...
Вспомним, как это было.
"Что же происходит с нами? Свое - видим, чужое - не замечаем. Горло готовы перегрызть за обиду, нанесенную собственному ребенку, обиды чужих детей пропускаем мимо своего сердца" - вот так тогда я начал свою статью, хотя чем дальше и дальше, понимаю: она не об этом, совсем не об этом, почти не об этом...
Тогда, вернувшись из командировки поздно вечером, я, помню, ночью сел за машинку, чтобы успеть как можно быстрее зафиксировать на бумаге то, о чем только что узнал и что увидел своими глазами.
... Осматривая двор, в котором началась эта история, я старался запомнить все, чтобы самому представить, что же тогда было перед глазами ребят.
Беседка. Стол доминошников. Узорная решетка детского сада. Гаражи, вплотную примыкающие к пятиэтажкам: один, второй, третий, пятый, одиннадцатый... - сбиваюсь со счета. Лужа возле асфальтовой дорожки. В ней смятая пачка сигарет "Наша марка" и кукла без головы и рук. Наконец, качели. Те самые. Думал, заскочу сюда, в Западный поселок Таганрога на Большую Бульварную, на пять минут, окину взглядом место события - и назад. Что рассматривать-то? Дома как дома, гаражи как гаражи, качели как качели. Но вот уже почти час, подняв повыше воротник куртки от пронзительного ветра, брожу между домами, чувствуя на себе взгляды из окон. Меряю шагами двор, вспоминая, что рассказывал пятнадцатилетний Андрей: "Бежали от угла соседнего дома, камень ударился здесь, возле качелей"; что было написано в уголовном деле:
"Свидетель Л. смотрел из окна третьего этажа, свидетельница Н. наблюдала с подоконника второго..." И чувствую: еще секунда, еще мгновение, еще шаг - и все пойму, все станет объяснимым и ясным, как простая арифметическая задачка.
Да неужели все так просто? Неужели и правда - обыкновенная арифметика?
События на Большой Бульварной начались с путаницы: пятнадцатилетнего Андрея приняли за десятилетнего Сашу.
В начале октября на закате теплого субботнего дня, примерно (как сейчас установлено) в 17 часов 30 минут, шестиклассница Лена прибежала домой в слезах и рассказала маме, что ее согнал с качелей четвероклассник Саша. Мама Лены, Вера Егоровна, воспитывала дочь одна и потому болезненно воспринимала все ее неприятности, даже такого не бог весть какого масштаба. И она как была в халате, сбежала по лестнице, выскочила из подъезда и увидела, как мимо качелей бегут трое мальчишек. Схватив первое, что попало под руку (а под руку попался камень), Вера Егоровна швырнула его в ребят. Камень угодил в ногу одного из пацанов, и тот остановился. "Ты за что избил мою дочь!?" закричала Вера Егоровна и, подбежав, схватила мальчишку за плечи и начала трясти его как какую-нибудь грушу. "Да это не он, мама!" - запрыгала вокруг нее Лена. Но Вера Егоровна или не слышала слов дочери, или в этот момент все обидчики и ее самой, и ее дочери представлялись на одно лицо.
Мальчишкой, которого "перепутали", оказался Андрей Макшаков. И хотя ростом он был невысок, сложением хрупок, а лицом совсем ребенок (это, очевидно, и ввело в заблуждение Веру Егоровну), было ему уже пятнадцать, он закончил восемь классов и учился в техникуме.
Не думаю, что таким уж сильным был бросок Веры Егоровны или велик камень, который попал в ногу Андрею. Дело не в этом! Окажись на его месте парнишка помладше, завопил бы он: "Мама!", вырвался из рук тетки и убежал, забыв обо всем через минуту. Но Андрей уже был не в том возрасте, когда подзатыльник считают мелкой неприятностью.
Кажется, что за разница в четыре года! Но это у нас, когда чем старше, тем больше у тебя обнаруживается ровесников. От десяти же до пятнадцати пропасть: там - детство, здесь - отрочество. Объемнее делается мир вокруг, острее его восприятие, болезненнее любое проявление несправедливости.
Вот почему, когда Андрей (а он и два его приятеля, Толя и Сережа, оказались в этом дворе совершенно случайно: бежали откуда-то куда-то) попал в такую заваруху, то не завопил, как маленький, но и не сказал спокойно, как взрослый: "Гражданка, уберите руки, вы меня с кем-то спутали". Он начал вырываться горячо, громко, с обидой: "Не трогал я вашу дочь!" А потом крикнул: "Что ты ко мне пристала!" Он, подросток, ей, взрослой женщине, крикнул "ты".
Повторяю, была суббота, стоял теплый вечер южной осени. И потому свидетелей этой сцены оказалось много. В окнах, на лавочках возле подъезда, наконец, в беседке, прямо возле качелей.
Само по себе нападение Веры Егоровны на ребят, ей незнакомых, явно из чужих домов, не было особенным событием, а наоборот - привычным. Кто же, как не матери, вылетают во двор на защиту собственных детей! И потому свидетели смотрели равнодушно. Встрепенулись, когда из уст сопляка, подростка услышали "ты", брошенное в лицо взрослому.
Мужчины мигом высыпали из беседки, и самый представительный из них и на вид солидный, Владимир Трофимович Опошнян, схватил Андрея за ухо: "Ты что хамишь! Она тебе в матери годится!". Ухо крутил он "по-отцовски". Андрей вырывался и говорил сердито, зло, что он никого не бил. Кругом закричали, что хулиганы вообще надоели и надо звать милицию. Кто-то толкнул Сергея, кто-то слегка ударил ногой пониже спины Толю. Андрей вдруг крикнул, указывая на Владимира Трофимовича: "Вы же пьяный! Вас самого надо в милицию!" Какой-то мужчина тут же вытащил из кармана удостоверение дружинника: "Вот сейчас и пойдем туда!" Но другие, наоборот, слова про милицию пропустили, зато возмутились другим и загудели: "А ты ему не наливал!".
Андрей действительно не "наливал" ни Владимиру Трофимовичу, ни его товарищам по борьбе с хулиганствующими подростками. Как потом выяснилось, наливали другие. В тот день в доме 10 (двери подъезда - прямо к качелям) играли свадьбу, Владимир Трофимович, как владелец единственной во дворе новенькой "волги", организовал свадебный кортеж, ну а потом, ему, естественно, по-соседски налили.
Мальчишки стояли, окруженные толпой разгневанных взрослых, можно сказать, "матерями" и "отцами". Правда, чужими. Между взрослыми вертелась шестиклассница Лена, дергая за рукав то одного, то второго, доказывая с детской жаждой справедливости, что ее согнал с качелей совсем другой мальчик. Андрей что-то пытался объяснить, может быть, слишком нервно и громко.