За чашкой кофе он заявил, что жрецы майя спрятали пятьдесят две золотые таблицы с древней историей Нового Света. Несмотря на пытки, они не открыли тайны конкистадорам.
   - А что это за история, никому не ведомо, - добавил он с улыбкой. Ведь, кроме упоминаний о Кецалькоатле, белых бородатых богах Антантиды, которые передали людям Нового Света культуру, нет никаких документов. Мы ничего не знаем о древних. Возьмем египетские пирамиды, к примеру. Еще Геродот видел надписи на каменной облицовке этих памятников фараонам. В Британском музее я видел манускрипт, в котором утверждается, что надписи на облицовке были выполнены незнакомыми письменами на непонятном языке. В коптском папирусе есть строки о таинствах астрономии, геометрии, физики, которые были записаны на гранях пирамид для того, чтобы уберечь их во время грядущих катастроф. Но облицовочный камень был снят с пирамид. Весь он пошел на строительство жилищ, и теперь невозможно отыскать ни одной плиты с надписями. Вы, конечно, слышали о той точности, с которой глыбы подгонялись при строительстве гробниц, а на самом деле - библиотек и хранилищ знаний?.. Точность эта достигала трех десятых долей миллиметра. Невероятно. Но приходится верить. Разгадка пришла недавно. Было установлено, что древние египтяне применяли бетон, изготовленный по утраченному ныне рецепту. Не знаю, поверите ли вы тому, что не все пирамиды найдены. Но это так. Правитель Египта за триста лет до потопа, то есть задолго до известных нам фараонов, построил две пирамиды для сокровищ и рукописей. (Арабские источники сообщают даже о роботах, которые должны были охранять вход в эти сокровищницы.) Во сне этот правитель увидел, будто земля перевернулась, а люди лежали ничком на опустошенной равнине. Проснувшись в ужасе, он созвал жрецов. Жрецы после раздумий подтвердили грядущую опасность. В построенные сокровищницы было упрятано нержавеющее оружие, небьющиеся стекла, железный инструмент и многое другое. Писатель десятого века, писавший эти строки, вряд ли мог бы представить себе пластики и нержавеющую сталь наших дней. Тем ценнее его свидетельство. С тех пор прошло около одиннадцати тысяч лет. Правителя звали Зарид. Имя, возможно, символическое, но в нем я различаю этрусский корень: "зар" означает "свет, жар". Ведь именно от него произошло русское слово "заря". Если хотите, можно вспомнить другие слова того же корня. Например, "зариться", "жарить", "разорение", в последнем случае указывается наиболее частая в старину причина несчастья - пожар, который действительно способен разорить любого.
   Он закурил крепкую сигарету в черном табачном листе и отпил глоток кофе. Его глаза казались темными в полутьме зала. В углу играл небольшой оркестр, и скрипач иногда кланялся этому человеку, словно давно знал его.
   - Я не так уж хорошо знаю русский, - продолжил он, - но могу по словарям искать корни самых древних слов. Смело могу сказать, что все корни этрусских слов перешли в русский, только они были переосмыслены подчас так, что не сразу их распознаешь. Но еще более уместно говорить о древнем языке русов, от которого отделился затем прафиникийский, этрусский и многие другие языки. Конечно, вам поверить в это нелегко. Но вот простой пример. Кто жил в Асгарде скандинавов? Асы. Не так ли? Теперь вспомним, что мир согласно верованиям ариев возник из космического яйца. Об этом говорит Ригведа. "Яйцо" по-этрусски звучит так: "аис", "яис", почти как по-русски. "Бог" - по-этрусски "аис" или "аисар". Бог в Бахабхарате индусов именуется Асурасом. Живет он на небе. Но древние "глотали" иногда гласные. Получается, что корень русов, населивших Малую Азию за восемь тысяч лет до пирамид и задолго до потопа, стал основой и русского "яйца", и скандинавского "аса", то есть бога. Бог - яйцо. Как вам это нравится? Но первоначало нашего мира, как говорят последние данные астрофизики, действительно похоже на плотное космическое яйцо, которое взорвалось и стало расширяться во все стороны. Ведь именно этим объясняют сейчас красное смещение, не так ли?
   - Вы хватили через край, - сказал я этому человеку. - Это преувеличение, по крайней мере.
   - Это скорее преуменьшение! - необыкновенно живо рассмеялся он. Русы - это еще не русские. Это древние охотники с быстроногими гепардами. Кошачьи в глубокой древности именовались так: "рус", "рас". Отсюда имя племени или племен, объединившихся в союз русов.
   Я тогда так мало знал тему нашей беседы, что не мог ему толком возразить. А он продолжал говорить о волнах кочевников, пришедших с востока и принесших свои слова и языки, смешавшиеся с языком предков.
   - Но как вы можете доказать, что в Средиземноморье и на Ближнем Востоке был единый язык?! - воскликнул я. - Ведь меня не убедит история с Вавилонской башней, которая рассыпалась, предвещая разделение языков!
   - Что Вавилонская башня... - тихо проговорил он, задумавшись, и вдруг, помолчав, воскликнул: - Скажите, а если осколки этого единого языка вы бы обнаружили даже в Новом Свете, вы поверили бы?!
   - Может быть, - сказал я. - Но это фантастика чистейшей воды. О каких осколках праязыка можно говорить, если письмена майя молчат и никто не может читать их.
   - Да, это так. Но все же известно много слов. Известно и звучание их. Диего де Ланда, душитель майя, оставил на память об этом народе некоторые сведения. Я произнесу сейчас несколько слов на языке майя, а вы попробуйте их перевести.
   - Я не смогу, к сожалению, этого сделать.
   - Сможете! Итак, коль, голь... что это?
   - Ума не приложу.
   - Тот же корень в русском слове "голое". Коль, голь означает поле. Ведь нужно корчевать деревья, расчищать место для посева. Вот откуда этот корень у майя. Поле действительно "голое место", не более того. Слушайте дальше слова языка, который никто давно уже не понимает. "Соломце", "коломче"... что это?
   - Солома, вероятно.
   - Да. Точнее, тростник. Тун, тон?..
   - Тон, конечно.
   - Да, звук или тон. Бат, баат?
   - Бить, так?
   - Почти. Это бита, топор... Тупиль, дубиль?
   - Дубина.
   - Вы делаете успехи. Имя Кецалькоатль тоже нам знакомо; если отбросить название птицы "кецаль", то получится, с учетом того, что глухие стали звонкими, "гоадль" или "гад", то есть змей! Я мог бы продолжать и далее, но боюсь утомить вас. Теперь вы понимаете, как важно для меня узнать побольше о Новом Свете, о его исчезнувшей культуре, забытом языке?
   - Да. И вы считаете это осколками праязыка?
   - Несомненно. Это остатки того языка, на котором говорили люди допотопной цивилизации. Потом, позже, мои прямые предки этруски смешаются с римлянами, утратив корни. Но они успеют передать их майя.
   - Каким образом?
   - Они плавали к берегам Нового Света. И не раз. Отсюда бородатые белые боги в мифах индейцев. Отсюда корни слов в их иероглифах. Кстати, хетты тоже вначале пользовались иероглифическим письмом, но читались многие их слова почти так же, как слова праязыка. То же было с хаттами: язык тот же - письменность разная. Мне довелось видеть фотографии индейцев майя. Прослеживаются два типа: лица с высокой спинкой носа - это потомки атлантов, и лица со средней спинкой носа - это тип этрусский. Есть, конечно, и лица полумонголоидного типа, ставшего потом общим для многих племен. Диего де Ланда пишет, что это были рослые, красивые люди, особенно женщины. Женщины настолько красивы, что их иногда вешали, чтобы они не могли посеять раздора среди испанских солдат.
   Мы говорили допоздна. Он попросил официанта принести пюре из каштанов со взбитыми сливками. Это фирменное блюдо некоторых венгерских ресторанов. Он даже выписал мне рецепт, но я за истекшие с той встречи годы так ни разу и не воспользовался им из-за занятости. Я спросил его об этрусских поселениях в Швейцарии. Он ответил, что вся область южной Германии ранее была населена этрусками. На территории германской Этрурии произошла битва с римскими легионерами под предводительством Вара. В рядах сражавшихся было много потомков этрусских переселенцев, говоривших уже не на латыни, а на немецком. Арминий Германий, выступивший против римлян, также потомок этрусков.
   Это все, что я успел записать. Кроме того, Вальтер сообщил мне перевод нескольких этрусских слов. Он готовил публикацию. Но обещанный оттиск он так и не прислал. Не знаю уж, что с ним случилось.
   Мне кажется, что самые смелые находки, приоткрывающие завесу времени, не должны служить основанием для выражения эмоций по этому поводу. Что касается любви, то это чувство должно быть, конечно, адресовано современникам и современности, даже если ум человека занят далеким прошлым.
   * * *
   ...Я окончил чтение и протянул листки письма Валерии. Она молча отложила их в сторону. Сказала:
   - Я уже читала это. Несмотря на то, что записки адресованы тебе. Объясни, что это означает?
   - Все в порядке. Профессору Чирову повезло. Он встретил достойных последователей. Ему там нескучно.
   - Это правда?
   - Да.
   Я сказал это как можно тверже. Чирову действительно ничего не угрожало. Ведь не он, а его аспирант адресовал мне эти записки. Это он водил рукой Чирова. Это он сообщал мне, что с похищением музейных экспонатов покончено, что отныне атлантов интересуют лишь копии. И что археологи могут спать спокойно. И я тоже.

ОРАНЖЕВЫЕ МЫШИ

   По ночам меня била лихорадка, а холод пронизывал до костей; я кутался в одеяло, включал электрическую сухарницу, которая издавна служила мне печкой. Озноб переходил в забытье, когда я лежал с открытыми глазами совершенно неподвижно, ни о чем не думая. По утрам было лучше. Я вставал, шарил на кухне в белом узком столе, искал сушеную малину, мед, ставил чайник на огонь, выпивал большую чашку кипятка с малиной или медом, потом пытался читать, писать - ничего не выходило. Качало меня как на палубе корабля в семибалльный шторм, и я снова ложился, даже задергивал занавеску на окне, чтобы свет не раздражал, не напоминал о времени. Но я знал, что болезнь моя затянулась, и как ни старался я продержаться эти тяжелые дни, вечерний сумрак вызывал тревогу, горячий дурман окутывал меня снова, а утром иногда приходила врач, молоденькая женщина с яркими глазами, и грустно-требовательно говорила о моем пренебрежении к самому себе. Она прописала мне целый ассортимент таблеток, и все они лежали почти не тронутыми: я не верил в них, и, значит, помочь они не могли.
   Однажды впервые в жизни я ощутил глухую боль в груди, сердце ныло так, что я постоянно думал о нем. Меня охватывал страх, потом он уходил, я забывался, но на следующий день все повторялось. И скрыться от него я уже не мог. Я вспомнил о боярышнике, который заваривала моя бабка в таких вот, наверное, случаях. Цепкая память моя восстановила все подробности, все слова ее, и я будто воочию видел ее тонкое лицо, изборожденное глубокими морщинами, и слышал ее голос. Я закрывал глаза - и видел на деревенском деревянном столе фарфоровый чайничек с алыми маками на пузатых боках, блюдце, чашку с такими же маками. Я ковылял на кухню, накрывшись с головой одеялом, наполнял чайник водой, разжигал газ, но мне не хватало главного боярышника.
   По неведомым законам повествование вторгается в сад моей бабки, которая при жизни своей, особенно после военного запустения, не могла за ним ухаживать сама, а я был слишком мал, чтобы помогать ей. Еще в сорок первом, когда она осталась одна, в суровую ту зиму, вымерзли яблони. В сорок шестом, когда семилетним мальчиком я гостил у нее под Веневом во время первых своих школьных каникул, между двух огромных черемух еще зеленели яблоневые побеги, поднявшиеся от уцелевшего пенька. Но позже они погибли, и дикие травы закрыли это место навсегда. С черемухи открывался вид на весь сад, на лощину, что тянулась к озеру, и бабка рассказывала, что раньше, когда озеро было большое, а дожди шли долгие, шумные, вода поднималась по этой лощине к самому крыльцу дома, к белым плоским камням известняка, которые у порога врыл в землю мой дед.
   По этой шальной мелкой воде шли к самому дому темные вьюны, днем они грелись на солнце, у камней, потом уходили вместе с отступающей водой.
   После суровых военных зим в саду остались вишневые деревья, кусты сливы, малины, боярышник, крыжовник. И две черемухи, на которые я лазал, встречая на ветвящемся стволе птичьи гнезда, суетящихся ящериц, осиные постройки, шелковые нити и коконы паутины, колонии черно-красных и зеленых жуков, отдыхающих стрекоз с прозрачными горошинами глаз.
   С каждым годом кусты под окнами поднимались выше, за ними едва поспевали мальвы, тоже устремлявшиеся вверх и всегда немного перераставшие меня, хотя рос я быстро. Зеленый полог в этом старом необыкновенном саду всегда укрывал меня с головой. Помню белые крупные семена мальвы, сушившиеся на подоконнике, ягоды боярышника, которые я собирал для бабки, колючий крыжовник под окном.
   Несколько белых камней были в беспорядке разбросаны по саду. Они предназначались для погреба, но дед мой умер, не достроив этого погреба. Под глыбами известняка мыши вырыли норы. Тропа, у которой дед свалил камни, заросла лопухами в человеческий рост. Я нырял в зеленый полусумрак, чтобы рассмотреть получше норы и самих мышей. Иногда я встречал в мышином заповеднике белого кота и прогонял его. Кажется, мне удалось навсегда отучить его охотиться под лопухами. Мыши были очень проворные, с оранжевой шкуркой и темными хвостами. Меня они не боялись, и когда я бывал у камней, то одна, то другая мышь выбегала по своим делам. Блестящие бусины темных глаз даже не следили за мной, словно оранжевые мыши были уверены в моем к ним расположении. Наша дружба завязалась в первое же лето. Я носил для них кусочки ржаных лепешек, которые пекла бабка, наливал в углубление на камне немного козьего молока от нашей козы; на пыльном току, куда носил бабке обед, подбирал для них ячменные зерна.
   * * *
   Как и о многом другом, я часто вспоминал об оранжевых мышах, живших под белыми камнями в бабкином саду.
   Вспоминать их стало навязчивой идеей, и, как я ни старался, я не мог избавиться от нее. Я никогда не принимал капель от сердечной боли, только мельком слышал названия, которые мне не внушали почему-то доверия. Позже я понял причину этого: ведь я был болен, значит, не мог думать и принимать правильные решения. Печальный факт.
   Я помнил два куста в бабкином палисаднике; много раз наблюдал в детстве, как розовели на них ягоды, как блестели они после дождя, и в солнечный день яркие кисти их видны были даже сквозь резные тонкие листья. Тот мир звонкого детства был мне теперь понятней и ближе, ничем не омраченные дни из прошлого появлялись один за одним, я снова переживал их, вслушивался в полузабытые голоса, всматривался в лица... Все чаще и дольше происходило это со мной. И однажды, увидев на стене яркий лимонно-желтый квадрат, я не сразу узнал его.
   Возникали светлые, пустынные поля, прозрачно-зеленый небосклон над ними; когда сгущались дымчатые тени, звучали перепелиные трели и высоко-высоко висел неподвижно жаворонок. Вдали, по низкой насыпи, заросшей дикими травами, бесшумно, как во сне, пробегал поезд. Вот откуда, наверное, тянулась нить памяти, связавшая далекое мое прошлое с недавним. Оттуда, из тех дней, появлялся поезд, где бы мне потом ни приходилось его видеть. Мне не хватало парного тепла земли, росы, гроз, грибных дождей.
   Тщетно подходил я к окну, всматриваясь в него и пытаясь создать иллюзию присутствия хотя бы в рощице нашего двора. Отражение глаз моих в стекле казалось ярче, темней. Много непохожих черт проявлялось в призраке, временами смотревшем на меня из-за стекла. Что-то происходило со мной. После такого вот вечера, мучительной ночи, едва ощутив приход черно-синего утра, я приподнялся на локтях, стараясь поймать нечто ускользавшее от моего внимания. На столе копошились тени. Иначе трудно об этом рассказать.
   Я встал.
   Два оранжевых мышонка метнулись прочь от меня, скользнули по столу на пол и скрылись.
   Подсев к окну, я разглядывал неожиданный дар. На краю его стояла глиняная чашка с ягодами боярышника. Я осторожно притронулся к узору на керамике, к розовым и алым ягодам, приложился к ним щекой. Они были прохладными, чуть влажными, как после дождя, когда появившееся солнце уже успело подсушить воздух и траву. Это были, конечно, те самые мыши, которые жили под валуном в саду. Когда-то я защищал их от белого кота, теперь они хотели выручить меня.
   Во всяком случае, в моем состоянии логика могла подсказывать такие вот цепочки событий, разделенных многими годами, даже десятилетиями.
   Я узнал чашку. Это была вещь, которую я запомнил с детства. Ласково и настойчиво кто-то стучал в стол. Я еще раз увидел мышей: они юркнули в щель под моей дверью, дав знать о себе на прощание.
   Я не знал тогда, что впереди меня ждет еще одна остановка в прошлом. Быть может, она нужна мне была для того, чтобы хватило сил идти дальше. Ключи Марии - это сокровенное, несказанное, ключи души; расставаться с ними нельзя. Борьба уже давно шла у последней черты - за ключи Марии!
   Трепетным, зоревым светом зажигалось в памяти моей ушедшее, но темное крыло неведомой птицы настигало меня, и тревога сковывала. Заклиная прошлое, молясь отцу, сестре, Жене, я снова переживал и надеялся, но в новом, грозовом свете мелькало предвестие беды - прошлое до боли остро отзывалось во мне стоголосым эхом. Даже ничем не омраченные дни и часы детства становились как бы чужими, не моими, они были невозвратимы, и когда черное крыло закрывало их, я даже чувствовал облегчение. Если же там осталась полузабытая боль - стократной вспышкой все повторялось снова и снова, и пытка эта была нескончаема, и я не мог ночами сомкнуть глаз.
   А если приходил короткий лихорадочный сон, правой рукой, у самого сердца, сжимал я до дрожи в пальцах невидимые ключи Марии, ключи от несказанного, невыразимого, сокровенного. И просыпался. Костяшки суставов белели как светляки.
   Легче было забыться и забыть все. Но я боролся за прошлое. Только теперь я понял, что события, предшествовавшие этим грозным дням, лишь очертили контур пространства, в котором развернулась сейчас тайная борьба. В центре этого контура, словно тень в круге, был я сам с моим отчаянием, упрямством, с моей силой и слабостью. Зло и добро неотступно следовали за мной по пятам, но они порой точно сливались, и лишь усилием воли отличал я полет темного крыла от парения светлого крыла, а тени крыльев бежали вместе, пересекая друг друга.
   Каждая деталь или мелочь в этом измененном пространстве приобретала иной, неизвестный ранее смысл. Предстояло познать его. Рассмотреть до тонкостей умом и сердцем. Вновь обрести, найти себя.
   Сильнее становился, звучал все яснее давний зов земли. В минуты безысходности я думал о прозрачном небе под Веневом, в преддверии отчаяния словно в зеркале озера открывалось полузабытое и далекое - все это время оно жило как бы своей особой жизнью, и я знал - знал, что там есть место, где я мог укрыться. Бессонными ночами я присаживался к столу, пытался работать над "Этрусской тетрадью", и свет, бывало, гас - тогда я зажигал свечу. Возникали строки, в которых так много было моего личного, что я беспощадно вычеркивал их. Но нельзя забыть, что не нашлось ни одного листка бумаги, чтобы переиздать хоть один рассказ из той книги, о которой напоминала мне сестра в первом своем письме.
   К утру глаза уставали. Сквозь влажную пелену видел я написанное, и оно отдалялось от меня, тускнело. Буквы исчезали, таяли. Я не мог сдержать слез. Свеча гасла. Я проваливался в тяжелый сон. Словно Зазеркалье, являлось прошлое.

ЗЕРКАЛО

   Пронзительно-ясно обрисованы белые глыбы на крутом склоне, прерывистая нить ручья, плес в лощине - и над всем этим, по законам перспективы, - ты, твое лицо, твои косы. Ветер мнет куст ветлы, шепчет имя - Настя. В моей руке скользит, обвивая ее, живой вьюн. Я стою на подводном камне, чтобы не замочить закатанных до колен брюк или, быть может, чтобы казаться выше. Мы оба следим за вьюном, и взгляды перекрещиваются и соприкасаются. Тайна этой минуты уходит и остается в памяти: холодная рыбья кожа, темный извив на запястье, подрагивающий хвост.
   К обрыву под холмом прилепилась печь для обжига известняка, она высилась как башня, и мы обходили ее стороной. Только раз взбежали мы на круглый верх печи, отдыхавшей от работы. Прикладывая ухо к кирпичной кладке, вслушивались в странные вздохи, доносившиеся из чрева.
   Тогда это и произошло. Настя сорвалась вниз. Я замер. Словно не я, а кто-то другой смотрел, как она падала. Как же это?.. Настя, Настя! В руке она сжимала цветы - четыре стебля цикория. У пода печи смертельный полет ее прервался. Она парила как птица над луговиной. Подол ее платьишка расправился. Или мерещилось мне это? Нет! Настя мягко опустилась на ноги и вот, живая и невредимая, стоит внизу и растерянно улыбается одними губами. Колдовство.
   Я же видел, как она сорвалась, как билось ее платье, как беспомощно раскрыла она рот, собираясь, наверное, что-то сказать или крикнуть! И потом - невидимые руки будто бы поддержали ее и медленно, бережно опустили на землю. Трижды волшебна эта минута: бегу к Насте, захлебываясь от радости, кубарем скатываюсь к ее ногам, притрагиваюсь к ее плечу и замолкаю. Настя протягивает мне цветы - четыре стебля цикория. Неловко принимаю букет. Беру ее за руку. И тайна этой минуты уходит и остается в моей памяти.
   Точно сквозь матовое стекло проявляется прошлое. Бабкин палисадник, ленивый белый кот у крыльца, огненно-красный петух на деревянных перилах, ветла со скворечником. Школьные каникулы в деревне...
   Утро. Вечер. Утро. Дни, как стекляшки в мозаике, разного цвета: зеленые, голубые, ярко-желтые от солнца.
   - Это правда, что ты козу доить умеешь? - Губы Насти сдвигаются в сторону, справа образуют ямочку и складку, а я густо краснею. Опускаю голову, потом искоса наблюдаю за ней: она не смеется, нет, глаза ее, серые с синевой, смотрят серьезно, и только губы сложились в улыбку - так умеет только она, деревенская девочка с соседней слободы.
   - Я помогаю бабке, - говорю я. - Она старенькая и устает в поле. И еще готовит мне обед.
   - Смотри, какой!
   Мы идем врозь, я делаю вид, что отворачиваюсь от ветра, - она сама подходит ко мне, берет за руку, тянет за околицу - там волны хлебов в сизом цветне и тропа, ведущая к нашему ручью, к озеру.
   ...Двое у опушки леса. Держатся за руки. Яркий извив падучей звезды над головами, зеленоватое послезакатное небо. Потом один из этих двоих предаст другого. Это буду я. А пока они вместе. И если вслушаться в слабые шорохи, кажется, удается разобрать слова:
   "Тих и спокоен край, в себе он замкнут: две створки - озеро и небосклон, как жемчуг, в раковине драгоценной мир заключен". - "Вон месяц: спрятался, а сам забросил над ветлами серебряную сеть, он ловит звезды, но едва засветит, чтоб осмотреть улов, как мигом в сети попался он". - "Ты смотришь в небо?" - "Да, звезда упала, блеснув светлей". - "А я звезду на озере увидел, она летела к небу от земли, твоя звезда вниз с неба полетела навстречу к ней".
   Снова я увидел Настю только в пятьдесят седьмом, когда приехал к бабке на студенческие каникулы. Поезд гуднул за спиной и ушел к Узловой, а я выбрался на большак, за пять минут прошагал километр, свернул на знакомую с детства тропу, где к ногам жался пыльный подорожник, и скоро увидел провор у бабкиного дома. Бабка моя, Александра Степанова, была уже на ногах, хотя едва-едва занялась заря над Тормосинской слободой и над прудом еще стелилась ряднина тумана. Я поцеловал бабку, передал ей подарок - сверток с ситцем, проводил ее в поле, на работу, - потом долго сидел на крыльце: в десяти шагах от меня носились низом шальные деревенские ласточки, садились на камни, выступавшие из гусиной травы, взлетали, показывая острые углы крыльев на полотнище зари. Я умылся, надел новую, недавно купленную теткой рубашку, пошел к той самой слободе, где встречал Настю когда-то. И увидел ее, и узнал, но прошел мимо, словно застенчивый преступник.
   Вот она, эта минута. С беспощадной ясностью до сего дня вижу Настю склоненной над старым деревянным корытом. Она синит белье. Высокие мальвы укрывают меня, за белыми крупными цветами - ее платье, ее косынка, босые Настины ноги. У калитки палисадника плоский камень. Бревенчатая стена дома посерела от дождей и невзгод. Из-под соломенной крыши вырывается ласточка. Я замедляю шаг. Тихо. Едва слышно плещется вода в корыте. Мгновение - и я прохожу мимо, не окликнув ее. Нет, в голове моей не успела сложиться определенная мысль. Я стал другим - вот и все.
   Вскоре я уехал, молча, не сказав ей ни слова, так и не повидав ее. А она осталась в селе, над которым, как и раньше, поднимались крылья огнистых закатов, густели ночи - с запахами кошенины и полыни, с теплыми ветрами, с мимолетными вспышками июльских зарниц.
   * * *
   Наверное, есть в окружающем нас пространстве особый невидимый механизм времени. Чаша небосвода обманывает нас: там, где светятся красные, зеленые, желтые и синие огни, самих звезд уже нет. Они переместились на миллиарды километров, оставив запоздалые следы свои призрачные светляки. Профессор Козырев, открывший вулканы на Луне, направил телескоп на пустое вроде бы место: в черную, ничем не примечательную точку. Он, правда, вычислил, что именно там должна находиться сейчас звезда. И получилось вот что: под стеклом прибора гороскоп вдруг отклонился, ось его сместилась. Оставаясь незаметным глазу, далекий огненный шар подтолкнул ось волчка. Звезда дала о себе знать.