Страница:
Я «вернула» тетю Катю раньше срока, потому что через три дня сын расчухал преимущества владения отдельной квартирой. «Где ты был раньше!» – сказала ему я. – Она уже вернулась».
В эти же дни позвонила Мая.
Она застала меня поздним вечером – я долго кормила кота.
Я ей обрадовалась. Нет, все-таки мир существует не только в общей свалке. Если хочет, он может быть и параллельным. Мая захлебывалась словами, передавала мне привет от мамы и от Володи: «Вот он только что вошел. – В сторону: – Мама, накорми Володю!»
Мы с ним час тому назад съели курицу-гриль, запивая ее «Алазанской долиной». Мои руки еще пахли курицей, а небо держало сладковато-пряный вкус вина.
– Передавай ему привет! – кричу я.
Мы договариваемся встретиться. Спорим, у кого. «Чтобы ты увидела маму, лучше у нас!» Зачем мне старая Маниониха? Я ведь все помню, и я боюсь ее глаз, которые посмотрят и увидят. Но в конце концов я смиряюсь, подчиняюсь Мае. Мы назначаем день.
Как рассказать об этом единственном и последнем общем застолье? С чего начать?
Со сборов. Казалось бы, зачем уж так, если он меня видел. Оказывается, одеваясь, я имею в виду старуху Маниониху. Мне надо что-то ей доказать… Что? Глупо… Бездарно…
Я напряглась, как могла… Я выстирала мужа. Мы купили бутылку коньяка и букет цветов. На бутылке был белый аист, на аистов вниз головой были похожи белые каллы.
Дверь открыла Мая, и я поняла тщету всех своих ухищрений. Конечно, она была лучше меня! Ей все шло. Полнота, которая казалась легкой, летящей, старомодная прическа «бабетта», уже чуть-чуть оплавившийся подбородок, вставной зуб слева, обнажившийся в сияющей улыбке. Даже вены на ногах, голубоватые, ветвистые на белоснежной теплой коже вызывали не сочувствие, а восхищение природой, которая и недостатки свои может так лихо подать, что ахнешь. Я и ахнула, испытав чувства того самого ребенка, которому еще неведомо деление полов и причудливые притяжения именно знаков отличия. Я, дважды рожавшая женщина, любила другую дважды рожавшую женщину, и это не имело никакого отношения к дружбе, потому что мне хотелось поцеловать синеватый завиток вены под ее коленной чашечкой. Мы целуемся горячо, страстно, от Маи пахнет свиными хрящиками домашнего холодца.
Два неизвестных мне мужчины разговаривают рядом. Я врубаюсь с трудом: на одном из них галстук моего мужа, у другого короткая щетинка волос на голове. Они почему-то смотрят на меня оба. И я почти готова им представиться как незнакомка.
Но тут из недр квартиры выплывает Маниониха. Зачем она мне была нужна – не нужна? Что я о ней думала? Не помню, не знаю…
Мы с ней тоже целуемся. От нее пахнет только что выпитой валерьянкой. Бедная старуха! Может, она тоже думала обо мне и забыла что?
Объявился черноглазый мальчик, похожий на Мамлакат. Вава была точная копия своего имени. Вава. Ленивая, тягуче медлительная, мягкая. Интересно, а если бы с детства ее звали Викой? Витой? Что получилось бы? Муж ее был робок и вытирал рот через каждые пять минут. Кто его так закомплексовал? Родители или белуга Вава? Мая подкладывала ему лучшие кусочки, через шесть лет я буду точно так же поступать со своим зятем, а раньше с невесткой, которая потом припомнит мне все мои заискивания.
Но это когда еще будет, а пока мы под пристальным оком Манионихи, которая, изучив лицо, костюм, галстук моего мужа, вернулась к главному объекту исследования – ко мне.
…Он ищет мою ногу под столом именно в тот момент, когда Мая сбрасывает шерстяную кофточку – «такая духота!» – и остается в легкой майке, я вижу ее красивые голые руки, оспины, повлажневшие подмышки. Мне кажется, что я слышу, как они пах-нут.
И тут эта прижимающая меня нога. Кажется, именно в этот момент я подумала о спорадическом свойстве нашего романа. На этот раз он уже кончтся, как когда-то кончился на замахе на меня козьим батогом.
Я еще не знала всех толчковых проявлений этой странной любви, но ногу я отодвинула категорически. И еще я не дала поймать, зацепить меня взглядом, я сказала себе: «Хватит. Мая значит для меня гораздо больше. Даже Маниониха значит больше».
Мне настолько ясен был конец истории (на тот момент), что я испытала некоторое отвращение от попыток вернуть меня туда, откуда я ушла навсегда (так казалось).
На следующий день по телефону я скажу ему резко и прямо, а при встрече отпрыгну в сторону и вообще ляпну хамство: «Мне что, с милицейским свистком теперь ходить?»
Все попытки Володи вернуть меня в его стойло, а их много, только раззадоривали меня. Это же надо! И это с ним я целовалась на всех платформах и бегала голая на глазах весьма удивленного кота, который однажды даже тяпнул меня с противным таким, мяукающим отвращением. Я еще тогда сказала Володе, что наше счастье – неумение кота говорить. Он засмеялся. «Кастрат просто умирает от зависти.» – «Почему кастрат?» – «Иначе он бы тебя попытался отбить…»
Мы перезванивались с Маей, однажды вместе ходили к спекулянтке блузками и косметикой из Польши. Как-то пунктирно, осторожно рассказали мы друг другу о своих других мужьях. Обе сказали про себя: дуры.
Мая хвалила Володю: все ей простил и мальчика
любит.
– А ты?
– Что я?
– Простила?
– За что? За тебя?
Я остолбенела. Она что – знает?!
– Он ведь тоже был женат, – сказала я то, что, собственно, и имела в виду.
– А! Но ведь это у него случилось после моей истории… Вот тогда – помнишь? – в наш первый год… Когда ты… Если бы я не забеременела, я бы от него ушла точно… Он тогда вел себя недостойно. Я виню его. Он был старше, а ты была дурочка с переулочка и у тебя ведь никого сроду не было… Так ведь? Но ты не думай! Это все забыто навсегда, а тебя я люблю. Ты ушла от нас, а я ходила и нюхала твой запах. Ты мне родная, Анька! Как Вавка… Странно, если подумать, но это правда.
– Это правда, – ответила я. – У меня тоже… Мы даже повсхлипывали чуток.
Потом дома я вернулась к этому разговору. Значит, она тогда знала. Знала сразу? Или ей правду в ухо вдула Маниониха? Или Володя покаялся? Не знаю… Все может быть, все. Не буду же я спрашивать? Да и не это главное. Главное – это наша с Маей любовь-дружба или как там ее назвать?
Обнюхивающие друг друга подружки…
Она позвонила и сказала, что они уезжают в Челябинск. Новость была непонятной. С какой стати? И кто это в наше время уезжает из Москвы? Не в какое-нибудь Рамбуйе Парижской губернии, а в провинцию, которая к тому же уже и Азия.
Выяснилось. Володя получает в хозяйство целое областное управление. С чиновничьей точки зрения, большой прорыв. Им дают роскошную хату, но прописку в Москве оставляют. Здесь остаются Маниониха, Вава и ее муж. Никакого с собой скарба не берут. Квартира там уже обставлена, как положено по чину и званию.
– Я рада, – сказала Мая. – У меня с Москвой отношения не получаются. Мне в ней неудобно, неуютно. Такие все злые, завидющие. Как только ты приспособилась?
Я провожала их на вокзале. Барахла все равно оказалось много. Володя с зятем носили чемоданы, баулы, а мы с Маей сторожили их на перроне. Саид и Вава сторожили скарб в купе.
Володя не смотрел в мою сторону. Один раз, когда я отпрыгнула, чтоб дать ему дорогу, я поймала его взгляд – злой, непрощающий, несчастный. И как бы окончательный…
– Извини, – сказала я.
– Ты как раз на дороге, отойди. – Мая отвела меня в сторону.
Почему-то мне показалось, что она сказала это не просто так. Я ведь действительно – стою на дороге. «Если бы я не забеременела…» – тогда. «Если бы нас не послали в Челябинск» – сейчас. Ведь только я знаю, что некий странный, дикий, неуправляемый источник, бьющий во мне, пересыхает раньше внешних обстоятельств, что начало и конец во мне самой, хотя даже от меня зависят весьма условно.
Но я покорно отхожу в сторону, как будто мы на самом деле играем пьесу и жизнь на этой платформопространственной площадке. Пусть будет так, пусть…
Мне до слез жалко, что уезжает Мая. Никаких других чувств у меня нет. И мне даже странно представить, что они были.
Мая в платочке в горошек, завязанном под подбородком. Треугольник бледного лица. Возле губ подсыхающая заеда. Глаза кажутся почему-то больше, ну да, от того, что платочек унял щеки. Светлая челка на высоком лбу. И две глубокие продольные морщины.
– У меня точно такие, – говорю я ей, открывая свой лоб.
Она смотрит без всякого интереса.
– Вавка беременная, – говорит она вдруг. – Просила тебе не говорить.
– Господи, почему? – обижаюсь я. – Я же могу помочь, если что…
– Товарищ не понимает, – насмешливо говорит Мая. – Товарищ тупой.
– Это по молодости, – говорю я. – Стесняется еще, молоденькая.
Мая смеется, и я вижу ее вставные зубы.
– Все! – кричит Володя из тамбура. – Майка, заходи в вагон. Тебя не зову, – говорит он мне, – там ни сесть ни встать. Пока! – машет он рукой.
Я поворачиваюсь к Мае, она уже не смеется, она смотрит на меня каким-то странным, жалеющим взглядом.
– Не надо, – говорю я ей, – не навсегда же расстаемся. В Москве у вас заложники. Вернетесь.
– Куда денемся? – вздыхает она. Мы обнимаемся. Я ее выше. Мое объятие покровительственнее.
– Не проговорись Вавке, что я тебе сказала про нее, – просит Мая. – Мужу привет, ребяткам. Не болей! Из вагона выскакивает Вава.
– Мама! – кричит она. – Саид плачет, боится, что ты отстанешь.
Мая кидается к вагону, потом спохватывается, быстро целует Ваву, хлопает по спине робкого зятя, который норовит никому не попасть на глаза.
Из окна на меня смотрит Володя. Мне стыдно, что я его не люблю. Совсем не люблю. Зачем это все было? Хорошо, что все так быстро и без потерь кончилось.
Поезд уплывает, я машу вслед, у меня вполне светлая грусть, но тут я вдруг вижу, как стремительно уходит с перрона Вава, властно взяв за руку мужа. Она уходит, как бы не зная меня, я понимаю это по ее спине, по напряженным икрам… Большая гривастая голова без «прощай» скрывается в переходе. На тебе!
Значит, она в курсе… И Мая тоже. И это мне было обращено ее насмешливое: «Товарищ не понимает». А я молола всякую чушь… Тогда вполне можно допустить, что и отъезд их не просто важная номенклатурная игра, а элементарный побег. Что называется, от греха подальше… От греха… От меня…
Я постарела на этом перроне на десять лет. Я просто чувствовала, как иссыхает моя плоть, как морщится в безвлажье, как засаливаются суставы, как твердеют и костенеют ноги. Жизнь – мягкость и влажность, смерть – твердость и сухость. Тонким, нежным, слабым вибрациям пришли на смену тяжелые, грубые. Меня, не сходя с места, перенесло в совсем другое тело, а износившееся расплылось лужицей и тут же высохло.
Примеряю новое тело как протез.
Вот тогда в первый раз я поднималась по лестнице с хрустом в коленках.
III
Нет уж дней тех светлых…
Потемнело чисто поле…
Как зима катит в глаза.
Оглянуться не успели…
Внук тычется мне в грудь сморщенным носиком. Лапочка ты моя… Хотя, читала, в каком-то диком племени именно бабушка выкармливает внуков. Именно в этом состоит их предназначение, и соски их, закрытые смолоду, расцветают, влажнеют и растворяются. Ничего себе, да?
Мы, женщины северной страны, уловили сигнал этого племени, – по своей дикости, что ли? – но не поняли его. Наши бабушки дают внукам закурить и выпить. Они чувствуют – что-то надо дать. Не знают, что…
Нет, это не благо работать на расстоянии вытянутой руки, если рука вытянута через эстакаду из трех уровней. Каждый день я умираю на этих проклятых лестницах. На них навсегда затвердел звук моих щелкающих суставов. По его формуле меня восстановят инженеры и техники Страшного суда. Надо же будет нас откуда-то соскребать, меня соскребут с московской эстакады.
Да, все так. Как миг, пролетели пятнадцать лет. Что было за это время? Все. Женитьба сына, хирургическое вмешательство, замужество дочери, смерть мамы, взбрык мужа, ошеломленного возникшими мужскими проблемами, и поиск выхода в «открытом космосе». Комета, с которой он столкнулся, была молода и слюнява, что было видно только со стороны. Вблизи эти слюни были ему медовыми устами. Я не оказалась на высоте, а растерялась, рассыпалась на составные. Спрашивается, с чего? Что, я не знала, как это бывает? Не знала, что в любовном деле нет правил, нет логики, нет закона и порядка? Не я ли сама проходила в жизни через спорадическое самотрясение, когда глохнут и слепнут все системы сохранения и жизнеобеспечения, когда ты не то что разрушаешься стихией, а ты сама – стихия. И черт тебе брат, друг и товарищ.
Как нам хватило ума и терпения пережить эту детскую мужскую болезнь, сама не знаю. Что-то нас удержало на грани, а скорее всего, у «медовых уст» не было терпения ждать под часами времени поношенного кавалера. Девушке хотелось всего сразу (нормально!) – и постельку, и венец, частями ей не годилось. На самом пике этой истории я совершила глупость: ляпнула про Володю. Дескать, и он, и я на семьи не посягали. Было полное ощущение говорения правды. Три дня я верила себе, как бы я была Сталиным. «Мы так вам верили, товарищ Сталин…» Меня спасло это сравнение, филологический корень семьи вовремя пустил росток, и цитаточка пелену с глаз и смахнула. Семья, разбомбив, как оккупант, собственный дом, сама и занялась его восстановлением. На процессе подноса кирпичей и раствора склеились. Была даже радость второго захода, второго обретения. Уже через год почти забылась девочка, хотевшая все и сразу. У нее было нелепое имя – Капа.
Мая и Володя продолжали жить в Челябинске. Маниониха умерла. Последние годы она жила у них. Вава родила двойню, выпихнула робкого десятка мужа и завела нового, палец в рот не клади, тренера по теннису. Тогда еще теннис не был игрой политически модной, в голове такого не держали, но кто что знает? Может, тяжелое белое Вавино тело улавливало пульсации будущего?
В Москву приехал учиться Саид. Он стал таким писаным красавцем, что к нему приставали на улице как женщины и девчонки, так и мужчины, и режиссеры фильмов. Странно, но он был хорошим, скромным мальчиком и оглушительности своей красоты стеснялся.
Мая приезжала в Москву часто, всегда звонила, иногда приходила в гости. Каждый раз я жадно ее разглядывала. Вот она снимает пальто, блузка смялась, сдвинулась, Мая ладонью заталкивает ее в юбку, выпрямляет. Она полнеет, моя подруга, животик тяготит тело, Мая достает из рукава большой и легкий пуховый платок и бросает на плечи. Платок скрывает помятости блузки, и животик ныряет в концы платка. Мая не пользуется косметикой, какая есть – такая есть, поэтому она не кажется моложе, но и старше не кажется тоже. Я знаю, потом она выиграет. Нам, пленницам мазей и красок, помочь будет все трудней, мы попадем в глухую зависимость от румян и помады, от частого щелканья косметичкой у некоторых из нас, особо впечатлительных и эмоциональных, начнется пальцевый тремор, отчего брови могут в рисунке оказаться несимметричными, а губы выйти за пределы… Всего этого конфуза у Маи не будет. И я опять и снова преисполняюсь нежностью к ее какой-то подкожной предусмотрительности. Я думаю: какая умница. Но это не имеет никакой пользы для меня самой. Мне как бы и не впрок. Возможно, встречайся мы чаще, я бы в конце смогла сформулировать, что за странное чувство-понятие я к ней испытываю всю жизнь, а может, оно кануло бы при каждодневном употреблении. С тонкими чувствами это сплошь и рядом.
А так… Раз в год-два меня окатывает нежность к подруге и я думаю: туда, куда мы вернемся, когда окончательно износим кожу и кости, мы ведь вернемся без пола. И моя любовь-нежность к Мае не потребует объяснений. Я путаюсь в мыслях, обнимая ее огрузневшие плечи, вдыхая запах ее волос, какой-то странно-горячегорький.
А тут она позвонила и сказала, что они вернулись в Москву совсем.
– Тесновато, – пожаловалась Мая. – Мы с Володей – люди избалованные. Последние годы каждый имел спальню. А сейчас всюду живут близнецы, нам досталась мамина комнатка, – помнишь ее? Угловушка… Володя нервничает… И Вавиного мужа он так до сих пор и не воспринимает. Он не прав, абсолютно… У них такая с Вавкой страсть…
Я пытаюсь представить Ваву в страсти. Полную, рыхлую, тяжелую…
Как-то неуверенно договариваемся с Маей, что надо бы встретиться домами. Отметить возвращение.
– Обязательно! – говорит Мая.
– Да! Да! – говорю я.
Треп. Не больше. Стихийно, случайно, экспромтом – еще может быть. Но чтоб перетирать бокалы и чистить подносы, то нет. Как говорила моя покойная бабушка в подобных ситуациях: «Цего не буде…»
Я не хочу и не буду видеть Володю.
Все эти чувства я износила. Я была на верху блаженства, но ведь и на краю бездны стояла тоже. Досыть, что значит хватит. Но у меня именно «досыть». До сытости. До тошноты от всех этих странностей любви.
И еще. Я боюсь…
Но вошь… Вошь-таки заползла в голову.
И как ловко! Как мастерски она преодолела санитарные кордоны, выстроив на своем пути ко мне эркер с открытыми на лужайку окнами и поставив меня в нем. Ну, конечно, я все понимаю, я могу сама себя объяснить. Днем, на улице, я видела, как двое бежали друг другу навстречу. Видела ботики на согнутых ногах, когда он поднял ее выше себя и у нее засмеялись волосы. Они кружились вокруг ее головы, переливаясь всеми цветами радуги, и я слышала их смех. Такое оглушительное счастье волос и ботиков, и его рук, которые ее подняли, и такой жар от них, что меня, проходящую мимо, просто-напросто подпалило… «У тебя уже этого не будет, – громко сказала сидящая на мусорном баке ворона. – И нечего зариться климактерическим глазом». – «Ты не права, – ответила я ей. – Я смотрю без зависти. Я смотрю с пониманием». – «Старая женщина не может на это смотреть без зависти». – «Может!» – «Не может!»
Именно после этого вошь-ворона выстроила мне на погибель эркер. Я в нем стою, а Он – влажный, с полотенцем через плечо, со смуглыми выемками над ключицами, идет мне навстречу.
Она победила – это птицанасекомое.
Уже через малюсенькое, вполне помещающееся в оспинке поры время я поняла, чего хочу…
И пошло-поехало…
Можно ли назвать встречу случайной, если ты каждый день ее видишь? Уже была смакетирована, выстроена и заселена некая реальность. В ней существовали другие силы притяжения и другая речь. Там не было суставного ревматизма и волосы не секлись от химии. Там на мне была коротенькая шубка из песца и между нею и сапогами из лучшей кожи были только ноги, Только! Там они у меня были длинные-длинные – до ушей. На полях рукописей я рисовала это летящее себя.
Скажу таю я расчесала воспоминания. Сначала исподволь, по чуть-чуть… Потом все больше и больше… Кликуша накликала… Я шла и думала: сейчас он выйдет из-за угла.
И он вышел.
Конечно, не так. Все грубее и проще, насколько грубее и проще жизнь супротив умственных химер. А может, не в жизни дело? Может, стареем не только мы? Может, наши ангелы-амуры тоже начинают летать ниже по причине одышки и ревматизма?
На базаре. Мы встретились на базаре. Над свежемертвой петрушкой.
– Почем?
– Почем?
Наши руки столкнулись деньгами, и я их узнала – пальцы и ладонь. Я потом очень удивилась, когда он снял перчатки. Значит, пальцы его были одеты? Как же я их узнала? Значит, опять это сумасшедшее нечто, которое видит сквозь темноту и одежды? Но это «ля» второй октавы уже сопровождается тахикардией. Я просто вижу свое сердце, оно дергается и даже взлетает. Оно – курица, которой отрубили голову, но она еще не знает про это. Он же обхватил меня и куда-то тащит, болтаются сумки, в них давятся яички. «Это бездарно», – думает моя отрубленная голова.
Мы рухнули на какую-то скамейку возле трансформаторной будки. Почему-то он ощупывает мое лицо, и я не удивляюсь этому, как будто всю жизнь меня узнавали слепым методом, как будто в нашем случае он точнее и нет вернее пути вернуть к жизни ту силу, что вела нас к месту и времени, в переулке под свод переполненного и кренившегося жаром Ковша Медведицы. Когда его руки признали меня, мы начинаем говорить слова. Оказывается, он давно ходит на этот рынок: когда-то я сказала ему, что кормлюсь с него. «Я боялся встретить тебя с мужем». Странное ощущение при слове «муж». На секунду я выхожу из ситуации прочь, становлюсь сторонней, как если бы я смотрела кино, и думаю, что сидящая на скамейке немолодая женщина в сапоге с незакрытой до упора молнией на левой ноге выглядит глупо и неопрятно. Что всякие касания ее при белом свете с плешивым мужчиной срамны и надо что-то делать, что-то изменить, отодвинуть и поправить хотя бы направление отяжелевших ног, между которыми обвисла сумка с яичницей-болтушкой. В слове «муж» – три буквы. Коротенькое слово не сумело вынуть меня из другой реальности. Брачные слова должны быть длинными, тяжелыми, как цепи на воротах иностранных посольств. Они должны уметь предотвращать или служить способом по вытягиванию из…
Я делаю над собой усилие… А может, это делает цепь…
– Неужели ты думаешь… – говорю я ему голосом, который не узнаю сама: какая-то сухая хрипотца и модуляции подлые, лживые, и я этим звуковым материалом вяжу слова совсем из других пределов. – Неужели ты думаешь…
– Я не думаю, – говорит он. – Я счастлив тебя видеть. Ты поседела…
Неделю как мне надо было подкраситься… Это делает мне муж. Зубной щеткой он мазюкает мне корни волос. Каждый раз, сидя посередине кухни со стареньким халатом на плечах, я думаю: а каково ему после этого обнимать меня в постели? И что это я себе позволяю? Не дура же я? Но приходит момент, и я возникаю перед ним с зубной щеткой, и мы начинаем этот
беззвучный разрушительный процесс. «Ничего, ничего, – утешаю я себя, – я ему срезаю мозоли.»
Мозоли и щетки возвращают меня в место и время. Я говорю Володе, что рада его видеть, что хорошо, что они вернулись, спрашиваю, как у него с работой, как внуки. Одним словом – я гунявлю. И просто вижу его превращение. Он грузнеет, тяжелеет… Можно ли сказать, что глаза погасли с шипением? Или это будет чересчур? Но чересчур и было… Предположим, я, вспомнив сексуально невозбудительный процесс покраски волос, впала в унылый речитатив. Вернуло ли его это к месту действия – базару – или в нем замкнулась собственная клемма, и он из еще и еще вполне перешел сразу и без остатка в уже и уже вполне?
В общем, приволок меня на лавку один мужчина, а сидел совсем другой… Обмякший, огрузший, тухлый. И эта моментальность перехода меня, можно сказать, доконала.
– Все мои яички побились, – сказала я, вынимая пакет с болтушкой.
Потом я встала и легкой походкой (старалась!) отнесла пропавший продукт в мусорный контейнер.
– Зачем же так? – закричал Володя. – Их же можно использовать в тесте! Или в омлете!..
А чего я ждала? Какого поворота любви?
Я шла от контейнера еще более легко, уже не прилагая особых усилий, я шла и думала: это у меня кончилось навсегда. Нашей страсти хватило на тактильную связь. Хорошо, что это обнаружилось по дороге, а не доведи Бог до какой-нибудь квартиры с ключом.
Пути Господа неисповедимы. Хотя в данном случае наверняка его упоминание всуе.
Но я вернулась к нему после выбрасывания яичек прямо в объятия и пошло-поехало…
– Меня ты так просто не выбросишь, – сказал он.
– Это я тебя накликала, – ответила я. – Я только не знала, с какой стороны ты явишься.
Наш пожилой грех был очень сладким и никогда таким горьким. Во-первых, во-вторых и в-третьих, некуда было деваться. Была какая-то полуброшенная дача без воды и света, комната в коммуналке с часовой оплатой, мы бренчали случайными ключами, и это была мелодия поражения. Грех был похож на выброшенную на берег огромную медузу, которая плющилась, истекала, жалила, а на ее агонию пялились случайные люди, а дети тыкали в нее палкой.
Мы свято верили в соблюдение тайны, хотя…
Хотя был между нами разговор: а не объявиться ли всему миру и решить эту затянувшуюся проблему раз и навсегда.
– Сколько нам осталось! – говорил Володя, когда разговор этот возникал с его подачи.
С моей подачи возникали более экзотические мысли о всеобщей последующей дружбе, я покрывалась липким стыдом и уже не договаривала до конца.
Поиски выхода успехом увенчались: нам перестали попадаться ключи и сквознячные дачи. Одним словом – медуза на камнях высохла сама собой… Истекла…
За все эти два месяца и четыре встречи Мая из жизни как бы ушла на время. Не звонила, не звала к спекулянтке, я тоже не звонила, не предлагала новый детективчик.
У меня подросли волосы, и я с зубной щеткой в одной руке и драным халатом в другой встала перед мужем, как лист перед травой.
Деля волосы на пряди, муж с удовлетворением
сказал:
– Ничто на земле не проходит бесследно. Ты стала седая бесповоротно.
Он оказался прав: ему на мою бедную голову не хватило краски. Это была хорошая работа для лукавого Тома Сойера: при помощи воды и грубых мазков разгонять невыразимо каштановый цвет на всю возможную широту и долготу. Осторожное капание на голову воды из чайника – такой был дикий метод – и последующее ее стекание по лицу и шее было вполне подходящей пыткой. Зато и слезы, перемешавшись с водой и краской, достоянием широкой гласности не стали.
Муж же… Мазюкал и мурлыкал. Бда-да-да-да, да, бда-да-да…
Интересно, знала ли Мая? И на уровне каких хозяйственно-косметических дел объяснились они с Володей, и было ли у них столь же по-домашнему непринужденно?
В эти же дни позвонила Мая.
Она застала меня поздним вечером – я долго кормила кота.
Я ей обрадовалась. Нет, все-таки мир существует не только в общей свалке. Если хочет, он может быть и параллельным. Мая захлебывалась словами, передавала мне привет от мамы и от Володи: «Вот он только что вошел. – В сторону: – Мама, накорми Володю!»
Мы с ним час тому назад съели курицу-гриль, запивая ее «Алазанской долиной». Мои руки еще пахли курицей, а небо держало сладковато-пряный вкус вина.
– Передавай ему привет! – кричу я.
Мы договариваемся встретиться. Спорим, у кого. «Чтобы ты увидела маму, лучше у нас!» Зачем мне старая Маниониха? Я ведь все помню, и я боюсь ее глаз, которые посмотрят и увидят. Но в конце концов я смиряюсь, подчиняюсь Мае. Мы назначаем день.
Как рассказать об этом единственном и последнем общем застолье? С чего начать?
Со сборов. Казалось бы, зачем уж так, если он меня видел. Оказывается, одеваясь, я имею в виду старуху Маниониху. Мне надо что-то ей доказать… Что? Глупо… Бездарно…
Я напряглась, как могла… Я выстирала мужа. Мы купили бутылку коньяка и букет цветов. На бутылке был белый аист, на аистов вниз головой были похожи белые каллы.
Дверь открыла Мая, и я поняла тщету всех своих ухищрений. Конечно, она была лучше меня! Ей все шло. Полнота, которая казалась легкой, летящей, старомодная прическа «бабетта», уже чуть-чуть оплавившийся подбородок, вставной зуб слева, обнажившийся в сияющей улыбке. Даже вены на ногах, голубоватые, ветвистые на белоснежной теплой коже вызывали не сочувствие, а восхищение природой, которая и недостатки свои может так лихо подать, что ахнешь. Я и ахнула, испытав чувства того самого ребенка, которому еще неведомо деление полов и причудливые притяжения именно знаков отличия. Я, дважды рожавшая женщина, любила другую дважды рожавшую женщину, и это не имело никакого отношения к дружбе, потому что мне хотелось поцеловать синеватый завиток вены под ее коленной чашечкой. Мы целуемся горячо, страстно, от Маи пахнет свиными хрящиками домашнего холодца.
Два неизвестных мне мужчины разговаривают рядом. Я врубаюсь с трудом: на одном из них галстук моего мужа, у другого короткая щетинка волос на голове. Они почему-то смотрят на меня оба. И я почти готова им представиться как незнакомка.
Но тут из недр квартиры выплывает Маниониха. Зачем она мне была нужна – не нужна? Что я о ней думала? Не помню, не знаю…
Мы с ней тоже целуемся. От нее пахнет только что выпитой валерьянкой. Бедная старуха! Может, она тоже думала обо мне и забыла что?
Объявился черноглазый мальчик, похожий на Мамлакат. Вава была точная копия своего имени. Вава. Ленивая, тягуче медлительная, мягкая. Интересно, а если бы с детства ее звали Викой? Витой? Что получилось бы? Муж ее был робок и вытирал рот через каждые пять минут. Кто его так закомплексовал? Родители или белуга Вава? Мая подкладывала ему лучшие кусочки, через шесть лет я буду точно так же поступать со своим зятем, а раньше с невесткой, которая потом припомнит мне все мои заискивания.
Но это когда еще будет, а пока мы под пристальным оком Манионихи, которая, изучив лицо, костюм, галстук моего мужа, вернулась к главному объекту исследования – ко мне.
…Он ищет мою ногу под столом именно в тот момент, когда Мая сбрасывает шерстяную кофточку – «такая духота!» – и остается в легкой майке, я вижу ее красивые голые руки, оспины, повлажневшие подмышки. Мне кажется, что я слышу, как они пах-нут.
И тут эта прижимающая меня нога. Кажется, именно в этот момент я подумала о спорадическом свойстве нашего романа. На этот раз он уже кончтся, как когда-то кончился на замахе на меня козьим батогом.
Я еще не знала всех толчковых проявлений этой странной любви, но ногу я отодвинула категорически. И еще я не дала поймать, зацепить меня взглядом, я сказала себе: «Хватит. Мая значит для меня гораздо больше. Даже Маниониха значит больше».
Мне настолько ясен был конец истории (на тот момент), что я испытала некоторое отвращение от попыток вернуть меня туда, откуда я ушла навсегда (так казалось).
На следующий день по телефону я скажу ему резко и прямо, а при встрече отпрыгну в сторону и вообще ляпну хамство: «Мне что, с милицейским свистком теперь ходить?»
Все попытки Володи вернуть меня в его стойло, а их много, только раззадоривали меня. Это же надо! И это с ним я целовалась на всех платформах и бегала голая на глазах весьма удивленного кота, который однажды даже тяпнул меня с противным таким, мяукающим отвращением. Я еще тогда сказала Володе, что наше счастье – неумение кота говорить. Он засмеялся. «Кастрат просто умирает от зависти.» – «Почему кастрат?» – «Иначе он бы тебя попытался отбить…»
Мы перезванивались с Маей, однажды вместе ходили к спекулянтке блузками и косметикой из Польши. Как-то пунктирно, осторожно рассказали мы друг другу о своих других мужьях. Обе сказали про себя: дуры.
Мая хвалила Володю: все ей простил и мальчика
любит.
– А ты?
– Что я?
– Простила?
– За что? За тебя?
Я остолбенела. Она что – знает?!
– Он ведь тоже был женат, – сказала я то, что, собственно, и имела в виду.
– А! Но ведь это у него случилось после моей истории… Вот тогда – помнишь? – в наш первый год… Когда ты… Если бы я не забеременела, я бы от него ушла точно… Он тогда вел себя недостойно. Я виню его. Он был старше, а ты была дурочка с переулочка и у тебя ведь никого сроду не было… Так ведь? Но ты не думай! Это все забыто навсегда, а тебя я люблю. Ты ушла от нас, а я ходила и нюхала твой запах. Ты мне родная, Анька! Как Вавка… Странно, если подумать, но это правда.
– Это правда, – ответила я. – У меня тоже… Мы даже повсхлипывали чуток.
Потом дома я вернулась к этому разговору. Значит, она тогда знала. Знала сразу? Или ей правду в ухо вдула Маниониха? Или Володя покаялся? Не знаю… Все может быть, все. Не буду же я спрашивать? Да и не это главное. Главное – это наша с Маей любовь-дружба или как там ее назвать?
Обнюхивающие друг друга подружки…
Она позвонила и сказала, что они уезжают в Челябинск. Новость была непонятной. С какой стати? И кто это в наше время уезжает из Москвы? Не в какое-нибудь Рамбуйе Парижской губернии, а в провинцию, которая к тому же уже и Азия.
Выяснилось. Володя получает в хозяйство целое областное управление. С чиновничьей точки зрения, большой прорыв. Им дают роскошную хату, но прописку в Москве оставляют. Здесь остаются Маниониха, Вава и ее муж. Никакого с собой скарба не берут. Квартира там уже обставлена, как положено по чину и званию.
– Я рада, – сказала Мая. – У меня с Москвой отношения не получаются. Мне в ней неудобно, неуютно. Такие все злые, завидющие. Как только ты приспособилась?
Я провожала их на вокзале. Барахла все равно оказалось много. Володя с зятем носили чемоданы, баулы, а мы с Маей сторожили их на перроне. Саид и Вава сторожили скарб в купе.
Володя не смотрел в мою сторону. Один раз, когда я отпрыгнула, чтоб дать ему дорогу, я поймала его взгляд – злой, непрощающий, несчастный. И как бы окончательный…
– Извини, – сказала я.
– Ты как раз на дороге, отойди. – Мая отвела меня в сторону.
Почему-то мне показалось, что она сказала это не просто так. Я ведь действительно – стою на дороге. «Если бы я не забеременела…» – тогда. «Если бы нас не послали в Челябинск» – сейчас. Ведь только я знаю, что некий странный, дикий, неуправляемый источник, бьющий во мне, пересыхает раньше внешних обстоятельств, что начало и конец во мне самой, хотя даже от меня зависят весьма условно.
Но я покорно отхожу в сторону, как будто мы на самом деле играем пьесу и жизнь на этой платформопространственной площадке. Пусть будет так, пусть…
Мне до слез жалко, что уезжает Мая. Никаких других чувств у меня нет. И мне даже странно представить, что они были.
Мая в платочке в горошек, завязанном под подбородком. Треугольник бледного лица. Возле губ подсыхающая заеда. Глаза кажутся почему-то больше, ну да, от того, что платочек унял щеки. Светлая челка на высоком лбу. И две глубокие продольные морщины.
– У меня точно такие, – говорю я ей, открывая свой лоб.
Она смотрит без всякого интереса.
– Вавка беременная, – говорит она вдруг. – Просила тебе не говорить.
– Господи, почему? – обижаюсь я. – Я же могу помочь, если что…
– Товарищ не понимает, – насмешливо говорит Мая. – Товарищ тупой.
– Это по молодости, – говорю я. – Стесняется еще, молоденькая.
Мая смеется, и я вижу ее вставные зубы.
– Все! – кричит Володя из тамбура. – Майка, заходи в вагон. Тебя не зову, – говорит он мне, – там ни сесть ни встать. Пока! – машет он рукой.
Я поворачиваюсь к Мае, она уже не смеется, она смотрит на меня каким-то странным, жалеющим взглядом.
– Не надо, – говорю я ей, – не навсегда же расстаемся. В Москве у вас заложники. Вернетесь.
– Куда денемся? – вздыхает она. Мы обнимаемся. Я ее выше. Мое объятие покровительственнее.
– Не проговорись Вавке, что я тебе сказала про нее, – просит Мая. – Мужу привет, ребяткам. Не болей! Из вагона выскакивает Вава.
– Мама! – кричит она. – Саид плачет, боится, что ты отстанешь.
Мая кидается к вагону, потом спохватывается, быстро целует Ваву, хлопает по спине робкого зятя, который норовит никому не попасть на глаза.
Из окна на меня смотрит Володя. Мне стыдно, что я его не люблю. Совсем не люблю. Зачем это все было? Хорошо, что все так быстро и без потерь кончилось.
Поезд уплывает, я машу вслед, у меня вполне светлая грусть, но тут я вдруг вижу, как стремительно уходит с перрона Вава, властно взяв за руку мужа. Она уходит, как бы не зная меня, я понимаю это по ее спине, по напряженным икрам… Большая гривастая голова без «прощай» скрывается в переходе. На тебе!
Значит, она в курсе… И Мая тоже. И это мне было обращено ее насмешливое: «Товарищ не понимает». А я молола всякую чушь… Тогда вполне можно допустить, что и отъезд их не просто важная номенклатурная игра, а элементарный побег. Что называется, от греха подальше… От греха… От меня…
Я постарела на этом перроне на десять лет. Я просто чувствовала, как иссыхает моя плоть, как морщится в безвлажье, как засаливаются суставы, как твердеют и костенеют ноги. Жизнь – мягкость и влажность, смерть – твердость и сухость. Тонким, нежным, слабым вибрациям пришли на смену тяжелые, грубые. Меня, не сходя с места, перенесло в совсем другое тело, а износившееся расплылось лужицей и тут же высохло.
Примеряю новое тело как протез.
Вот тогда в первый раз я поднималась по лестнице с хрустом в коленках.
III
Нет уж дней тех светлых…
Потемнело чисто поле…
Как зима катит в глаза.
Оглянуться не успели…
Внук тычется мне в грудь сморщенным носиком. Лапочка ты моя… Хотя, читала, в каком-то диком племени именно бабушка выкармливает внуков. Именно в этом состоит их предназначение, и соски их, закрытые смолоду, расцветают, влажнеют и растворяются. Ничего себе, да?
Мы, женщины северной страны, уловили сигнал этого племени, – по своей дикости, что ли? – но не поняли его. Наши бабушки дают внукам закурить и выпить. Они чувствуют – что-то надо дать. Не знают, что…
Нет, это не благо работать на расстоянии вытянутой руки, если рука вытянута через эстакаду из трех уровней. Каждый день я умираю на этих проклятых лестницах. На них навсегда затвердел звук моих щелкающих суставов. По его формуле меня восстановят инженеры и техники Страшного суда. Надо же будет нас откуда-то соскребать, меня соскребут с московской эстакады.
Да, все так. Как миг, пролетели пятнадцать лет. Что было за это время? Все. Женитьба сына, хирургическое вмешательство, замужество дочери, смерть мамы, взбрык мужа, ошеломленного возникшими мужскими проблемами, и поиск выхода в «открытом космосе». Комета, с которой он столкнулся, была молода и слюнява, что было видно только со стороны. Вблизи эти слюни были ему медовыми устами. Я не оказалась на высоте, а растерялась, рассыпалась на составные. Спрашивается, с чего? Что, я не знала, как это бывает? Не знала, что в любовном деле нет правил, нет логики, нет закона и порядка? Не я ли сама проходила в жизни через спорадическое самотрясение, когда глохнут и слепнут все системы сохранения и жизнеобеспечения, когда ты не то что разрушаешься стихией, а ты сама – стихия. И черт тебе брат, друг и товарищ.
Как нам хватило ума и терпения пережить эту детскую мужскую болезнь, сама не знаю. Что-то нас удержало на грани, а скорее всего, у «медовых уст» не было терпения ждать под часами времени поношенного кавалера. Девушке хотелось всего сразу (нормально!) – и постельку, и венец, частями ей не годилось. На самом пике этой истории я совершила глупость: ляпнула про Володю. Дескать, и он, и я на семьи не посягали. Было полное ощущение говорения правды. Три дня я верила себе, как бы я была Сталиным. «Мы так вам верили, товарищ Сталин…» Меня спасло это сравнение, филологический корень семьи вовремя пустил росток, и цитаточка пелену с глаз и смахнула. Семья, разбомбив, как оккупант, собственный дом, сама и занялась его восстановлением. На процессе подноса кирпичей и раствора склеились. Была даже радость второго захода, второго обретения. Уже через год почти забылась девочка, хотевшая все и сразу. У нее было нелепое имя – Капа.
Мая и Володя продолжали жить в Челябинске. Маниониха умерла. Последние годы она жила у них. Вава родила двойню, выпихнула робкого десятка мужа и завела нового, палец в рот не клади, тренера по теннису. Тогда еще теннис не был игрой политически модной, в голове такого не держали, но кто что знает? Может, тяжелое белое Вавино тело улавливало пульсации будущего?
В Москву приехал учиться Саид. Он стал таким писаным красавцем, что к нему приставали на улице как женщины и девчонки, так и мужчины, и режиссеры фильмов. Странно, но он был хорошим, скромным мальчиком и оглушительности своей красоты стеснялся.
Мая приезжала в Москву часто, всегда звонила, иногда приходила в гости. Каждый раз я жадно ее разглядывала. Вот она снимает пальто, блузка смялась, сдвинулась, Мая ладонью заталкивает ее в юбку, выпрямляет. Она полнеет, моя подруга, животик тяготит тело, Мая достает из рукава большой и легкий пуховый платок и бросает на плечи. Платок скрывает помятости блузки, и животик ныряет в концы платка. Мая не пользуется косметикой, какая есть – такая есть, поэтому она не кажется моложе, но и старше не кажется тоже. Я знаю, потом она выиграет. Нам, пленницам мазей и красок, помочь будет все трудней, мы попадем в глухую зависимость от румян и помады, от частого щелканья косметичкой у некоторых из нас, особо впечатлительных и эмоциональных, начнется пальцевый тремор, отчего брови могут в рисунке оказаться несимметричными, а губы выйти за пределы… Всего этого конфуза у Маи не будет. И я опять и снова преисполняюсь нежностью к ее какой-то подкожной предусмотрительности. Я думаю: какая умница. Но это не имеет никакой пользы для меня самой. Мне как бы и не впрок. Возможно, встречайся мы чаще, я бы в конце смогла сформулировать, что за странное чувство-понятие я к ней испытываю всю жизнь, а может, оно кануло бы при каждодневном употреблении. С тонкими чувствами это сплошь и рядом.
А так… Раз в год-два меня окатывает нежность к подруге и я думаю: туда, куда мы вернемся, когда окончательно износим кожу и кости, мы ведь вернемся без пола. И моя любовь-нежность к Мае не потребует объяснений. Я путаюсь в мыслях, обнимая ее огрузневшие плечи, вдыхая запах ее волос, какой-то странно-горячегорький.
А тут она позвонила и сказала, что они вернулись в Москву совсем.
– Тесновато, – пожаловалась Мая. – Мы с Володей – люди избалованные. Последние годы каждый имел спальню. А сейчас всюду живут близнецы, нам досталась мамина комнатка, – помнишь ее? Угловушка… Володя нервничает… И Вавиного мужа он так до сих пор и не воспринимает. Он не прав, абсолютно… У них такая с Вавкой страсть…
Я пытаюсь представить Ваву в страсти. Полную, рыхлую, тяжелую…
Как-то неуверенно договариваемся с Маей, что надо бы встретиться домами. Отметить возвращение.
– Обязательно! – говорит Мая.
– Да! Да! – говорю я.
Треп. Не больше. Стихийно, случайно, экспромтом – еще может быть. Но чтоб перетирать бокалы и чистить подносы, то нет. Как говорила моя покойная бабушка в подобных ситуациях: «Цего не буде…»
Я не хочу и не буду видеть Володю.
Все эти чувства я износила. Я была на верху блаженства, но ведь и на краю бездны стояла тоже. Досыть, что значит хватит. Но у меня именно «досыть». До сытости. До тошноты от всех этих странностей любви.
И еще. Я боюсь…
***
Но вошь… Вошь-таки заползла в голову.
И как ловко! Как мастерски она преодолела санитарные кордоны, выстроив на своем пути ко мне эркер с открытыми на лужайку окнами и поставив меня в нем. Ну, конечно, я все понимаю, я могу сама себя объяснить. Днем, на улице, я видела, как двое бежали друг другу навстречу. Видела ботики на согнутых ногах, когда он поднял ее выше себя и у нее засмеялись волосы. Они кружились вокруг ее головы, переливаясь всеми цветами радуги, и я слышала их смех. Такое оглушительное счастье волос и ботиков, и его рук, которые ее подняли, и такой жар от них, что меня, проходящую мимо, просто-напросто подпалило… «У тебя уже этого не будет, – громко сказала сидящая на мусорном баке ворона. – И нечего зариться климактерическим глазом». – «Ты не права, – ответила я ей. – Я смотрю без зависти. Я смотрю с пониманием». – «Старая женщина не может на это смотреть без зависти». – «Может!» – «Не может!»
Именно после этого вошь-ворона выстроила мне на погибель эркер. Я в нем стою, а Он – влажный, с полотенцем через плечо, со смуглыми выемками над ключицами, идет мне навстречу.
Она победила – это птицанасекомое.
Уже через малюсенькое, вполне помещающееся в оспинке поры время я поняла, чего хочу…
И пошло-поехало…
Можно ли назвать встречу случайной, если ты каждый день ее видишь? Уже была смакетирована, выстроена и заселена некая реальность. В ней существовали другие силы притяжения и другая речь. Там не было суставного ревматизма и волосы не секлись от химии. Там на мне была коротенькая шубка из песца и между нею и сапогами из лучшей кожи были только ноги, Только! Там они у меня были длинные-длинные – до ушей. На полях рукописей я рисовала это летящее себя.
Скажу таю я расчесала воспоминания. Сначала исподволь, по чуть-чуть… Потом все больше и больше… Кликуша накликала… Я шла и думала: сейчас он выйдет из-за угла.
И он вышел.
Конечно, не так. Все грубее и проще, насколько грубее и проще жизнь супротив умственных химер. А может, не в жизни дело? Может, стареем не только мы? Может, наши ангелы-амуры тоже начинают летать ниже по причине одышки и ревматизма?
На базаре. Мы встретились на базаре. Над свежемертвой петрушкой.
– Почем?
– Почем?
Наши руки столкнулись деньгами, и я их узнала – пальцы и ладонь. Я потом очень удивилась, когда он снял перчатки. Значит, пальцы его были одеты? Как же я их узнала? Значит, опять это сумасшедшее нечто, которое видит сквозь темноту и одежды? Но это «ля» второй октавы уже сопровождается тахикардией. Я просто вижу свое сердце, оно дергается и даже взлетает. Оно – курица, которой отрубили голову, но она еще не знает про это. Он же обхватил меня и куда-то тащит, болтаются сумки, в них давятся яички. «Это бездарно», – думает моя отрубленная голова.
Мы рухнули на какую-то скамейку возле трансформаторной будки. Почему-то он ощупывает мое лицо, и я не удивляюсь этому, как будто всю жизнь меня узнавали слепым методом, как будто в нашем случае он точнее и нет вернее пути вернуть к жизни ту силу, что вела нас к месту и времени, в переулке под свод переполненного и кренившегося жаром Ковша Медведицы. Когда его руки признали меня, мы начинаем говорить слова. Оказывается, он давно ходит на этот рынок: когда-то я сказала ему, что кормлюсь с него. «Я боялся встретить тебя с мужем». Странное ощущение при слове «муж». На секунду я выхожу из ситуации прочь, становлюсь сторонней, как если бы я смотрела кино, и думаю, что сидящая на скамейке немолодая женщина в сапоге с незакрытой до упора молнией на левой ноге выглядит глупо и неопрятно. Что всякие касания ее при белом свете с плешивым мужчиной срамны и надо что-то делать, что-то изменить, отодвинуть и поправить хотя бы направление отяжелевших ног, между которыми обвисла сумка с яичницей-болтушкой. В слове «муж» – три буквы. Коротенькое слово не сумело вынуть меня из другой реальности. Брачные слова должны быть длинными, тяжелыми, как цепи на воротах иностранных посольств. Они должны уметь предотвращать или служить способом по вытягиванию из…
Я делаю над собой усилие… А может, это делает цепь…
– Неужели ты думаешь… – говорю я ему голосом, который не узнаю сама: какая-то сухая хрипотца и модуляции подлые, лживые, и я этим звуковым материалом вяжу слова совсем из других пределов. – Неужели ты думаешь…
– Я не думаю, – говорит он. – Я счастлив тебя видеть. Ты поседела…
Неделю как мне надо было подкраситься… Это делает мне муж. Зубной щеткой он мазюкает мне корни волос. Каждый раз, сидя посередине кухни со стареньким халатом на плечах, я думаю: а каково ему после этого обнимать меня в постели? И что это я себе позволяю? Не дура же я? Но приходит момент, и я возникаю перед ним с зубной щеткой, и мы начинаем этот
беззвучный разрушительный процесс. «Ничего, ничего, – утешаю я себя, – я ему срезаю мозоли.»
***
Мозоли и щетки возвращают меня в место и время. Я говорю Володе, что рада его видеть, что хорошо, что они вернулись, спрашиваю, как у него с работой, как внуки. Одним словом – я гунявлю. И просто вижу его превращение. Он грузнеет, тяжелеет… Можно ли сказать, что глаза погасли с шипением? Или это будет чересчур? Но чересчур и было… Предположим, я, вспомнив сексуально невозбудительный процесс покраски волос, впала в унылый речитатив. Вернуло ли его это к месту действия – базару – или в нем замкнулась собственная клемма, и он из еще и еще вполне перешел сразу и без остатка в уже и уже вполне?
В общем, приволок меня на лавку один мужчина, а сидел совсем другой… Обмякший, огрузший, тухлый. И эта моментальность перехода меня, можно сказать, доконала.
– Все мои яички побились, – сказала я, вынимая пакет с болтушкой.
Потом я встала и легкой походкой (старалась!) отнесла пропавший продукт в мусорный контейнер.
– Зачем же так? – закричал Володя. – Их же можно использовать в тесте! Или в омлете!..
А чего я ждала? Какого поворота любви?
Я шла от контейнера еще более легко, уже не прилагая особых усилий, я шла и думала: это у меня кончилось навсегда. Нашей страсти хватило на тактильную связь. Хорошо, что это обнаружилось по дороге, а не доведи Бог до какой-нибудь квартиры с ключом.
Пути Господа неисповедимы. Хотя в данном случае наверняка его упоминание всуе.
Но я вернулась к нему после выбрасывания яичек прямо в объятия и пошло-поехало…
– Меня ты так просто не выбросишь, – сказал он.
– Это я тебя накликала, – ответила я. – Я только не знала, с какой стороны ты явишься.
Наш пожилой грех был очень сладким и никогда таким горьким. Во-первых, во-вторых и в-третьих, некуда было деваться. Была какая-то полуброшенная дача без воды и света, комната в коммуналке с часовой оплатой, мы бренчали случайными ключами, и это была мелодия поражения. Грех был похож на выброшенную на берег огромную медузу, которая плющилась, истекала, жалила, а на ее агонию пялились случайные люди, а дети тыкали в нее палкой.
Мы свято верили в соблюдение тайны, хотя…
Хотя был между нами разговор: а не объявиться ли всему миру и решить эту затянувшуюся проблему раз и навсегда.
– Сколько нам осталось! – говорил Володя, когда разговор этот возникал с его подачи.
С моей подачи возникали более экзотические мысли о всеобщей последующей дружбе, я покрывалась липким стыдом и уже не договаривала до конца.
Поиски выхода успехом увенчались: нам перестали попадаться ключи и сквознячные дачи. Одним словом – медуза на камнях высохла сама собой… Истекла…
За все эти два месяца и четыре встречи Мая из жизни как бы ушла на время. Не звонила, не звала к спекулянтке, я тоже не звонила, не предлагала новый детективчик.
У меня подросли волосы, и я с зубной щеткой в одной руке и драным халатом в другой встала перед мужем, как лист перед травой.
Деля волосы на пряди, муж с удовлетворением
сказал:
– Ничто на земле не проходит бесследно. Ты стала седая бесповоротно.
Он оказался прав: ему на мою бедную голову не хватило краски. Это была хорошая работа для лукавого Тома Сойера: при помощи воды и грубых мазков разгонять невыразимо каштановый цвет на всю возможную широту и долготу. Осторожное капание на голову воды из чайника – такой был дикий метод – и последующее ее стекание по лицу и шее было вполне подходящей пыткой. Зато и слезы, перемешавшись с водой и краской, достоянием широкой гласности не стали.
Муж же… Мазюкал и мурлыкал. Бда-да-да-да, да, бда-да-да…
Интересно, знала ли Мая? И на уровне каких хозяйственно-косметических дел объяснились они с Володей, и было ли у них столь же по-домашнему непринужденно?