Страница:
…Они нашли друг друга уже после войны. Оба лежали в мертвецком бараке – она, умирая от гноящейся после укуса ноги, он же задыхался от астмы, от искривленной еще в тюрьме, до войны, чужими руками шеи. Они лежали через простынку-занавеску, и когда им казалось, что уже пришла сама смерть, то держались за руки скрюченными пальцами. Причем пальцы сами находили друг друга, они-то, их руки, и полюбились первыми.
И теперь, стоя между шкафами, старая женщина дрожала как в лихорадке, готовясь достать Бог знает когда приготовленный яд, если опять придут. Они давно решили, что уйдут вместе до того, как все начнется. В России ничего не меняется, только способы иска. Вот теперь гончими у них девчонки, которые приходят как бы попросить попить. И эти вахлатые дуры – дочь и приблудная Нюрка – впускают их и поят, и рассказывают что ни попадя.
Старуха нырнула в комнатку, где на высокой постели лежал Семен Эмс.
– Спрашивали Эмсов, – тихо сказала она.
– Перестань! – прохрипел дед. – Нам с тобой сколько лет носят пенсию. Мы открытые Эмсы и никому не нужны.
– Ты грубый, потому и не чувствуешь. Если что надо, то спросили бы в собесе.
– Молодые просто любопытные. Чужой дом, как чужая страна. Вот и таращатся.
– Ты дурак, – сказала старуха. – Ты все еще думаешь, что люди – люди. Будто не тебя уже почти расстреляли, а потом по их доброте только сломали шею. Ты все еще думаешь, что меня рвала дурная собака, а ведь на поводке ее держал человек. Семен, время возвращается. Ты помнишь наш уговор?
– Повторения быть не может. В нем нет никакого смысла.
Но старуха настаивает. Она стоит на одной ноге, потому что на нервной почве ей сводит покусанную ногу. И она видит и слышит, как рвутся ее жилы. Надо же! Собаку звали, как и литературного собачьего героя, Русланом. Верным Русланом. Она ничего не может с собой поделать, но она ненавидит собак. Понимает – не виноваты, такими их сделали люди. Это они вскормили собак своим лютым человечьим молоком. Иногда ей снится страшная картина: грудастая баба держит у мокрых молокастых сисек щенков, и лицо у нее уже не человеческое, а какого-то другого существа. Но надо думать не об этом. Если еще придут задавать вопросы и подглядывать, две давно приготовленные крупинки должны быть под рукой. Она носом чует время, тут она сама хороший сыщик.
…Тетка даже поздоровела, глаз рыжий заблестел, и она нарисовала себе ниточку бровей, которых у нее сроду не было – у них безбровая порода. Катька и мать не любила, когда та возвращалась из парикмахерской с черными полукружьями на лбу. В общем-то, мать была симпатичная – если бы не эти чертовы брови. И вот теперь баба Надя достала короткий черный карандашик, потерла его о край тумбочки, потом послюнила и, взяв зеркальце, стала рисовать брови при Катьке. Рука у нее дрожала, и бровь получалась прерывистой, но за несколько неудачных заходов рука окрепла, и две тоненькие черные ниточки твердо встали на причитающееся место.
– Во как! – восхитилась Надюрка. – Обычно левая у меня норовит подскочить выше, а тут нет. Встала, где надо. – И она засмеялась, довольная.
– Ты кого-то ждешь? – даже как-то перепуганно спросил Ванятка.
– Как будто женщина не может быть красивой сама для себя, – важно ответила Надюрка. – И чтоб в гробу покрасили – проследи.
Она видит, как сморщилась Катька. Будь у нее девчонка с убежавшим смыслом, все на переглядках бы и кончилось, но Катька сегодня как струна после вчерашнего. И смысл в ней стоит колом.
Вчера она явилась к Эмсам, чтоб еще кое-что узнать. Дверь открыла сухая, как последний лист на дереве, старушонка, она вышла в коридор и захлопнула за собой дверь.
– Ты кто? – спросила она. – Кто тебя прислал?
Если бы Катька не увидела покалеченную ногу с почти перевернутой ступней, она бы нашлась что сказать: чего-чего, а слово под языком у нее всегда сидело угретым и влажным. Но она пялилась на ногу и слышала надсадный кашель в квартире, и вместе это родило какое-то неясное понимание связи всех этих больных стариков – Надюрки, Эмса и этой, колченогой. Они являли собой страшный мир, из которого пришли и остались на какое-то время и, как слепые, ищут друг друга. «Жертвы сталинизма», – пискнул странно возникший и тут же исчезнувший в ней голос. Она вообразить его не могла, но точно знала – чижик, который «выпил рюмку, выпил две» – и сообразил мысль для растерянной девчонки.
– Меня бабушка попросила найти людей Эмсов. Наверное, она их знала.
– Как ее зовут? – спросила старуха.
– Надежда Алексеевна Баранова. Она больная лежит. Умирает, можно сказать.
– А ты ей кто?
– Говорю же, она моя бабушка.
Сейчас старуха больше всего боялась умереть. Одни люди в минуты потрясений, которые толкают тебя в спину, в ничто и в никуда, просят: «Скорей! Не мешкайте. Я больше не могу». Другие в самый страшный миг стараются понять, откуда, что, почему сейчас, а не вчера, и не уходят с края конца, пока не поймут. Эта старуха была такая. Несмотря на память, ослабевшую до того, что не помнила места, где всегда лежат ножи и ложки и что за бородач висит в комнате у Фриды. «Сними его к чертовой матери. Разве не видишь, что он сволочь?» – просила старуха. «Это Толстой, – тихо отвечала Фрида. – Ты забыла, он написал «Крейцерову сонату». – «Прости, – говорила она потом портрету. – Я тебя знаю. Просто на тебя упала тень». Каждый день она забывала людей, предметы, сама привыкла к этому, даже смеялась над собой, долго и пристально соображая, что за штуку держит в руках, – а это была всего-навсего круглая перечница, живущая на столе всю свою жизнь.
– Это перечница, – мягко говорили ей.
– А то я ее не знаю, – смеялась старуха. – Просто чуть-чуть забыла. Ты спроси у нее, она меня помнит? То-то… Старенькие бабки.
С той минуты, как она услышала слова «Надежда Алексеевна Баранова», жизнь приобрела такой яркий, такой пронзительный свет, что виделось, чего уже и видеть было нельзя.
И как наяву встала перед старухой та молодайка-охранница, что приходила к ним в палату для умирающих и выспрашивала как бы с благой целью фамилии родных, которым сможет она передать последние письма. Честный, открытый разговор о предсмертных днях, чего там чикаться, а у нее будут адреса людей и – мало ли что бывает? – кто-то пришлет ей копеечку за последнее омовение (не было такого сроду) или пригласит в гости. Молодайка радостно верила в случайное счастье на свою голову.
Эмс был в хорошем расположении духа, удачный был день солнцестояния, и он сказал, смеясь своим кривым горлом, что завсегда и со всем можно обратиться к одной даме по имени Надежда Алексеевна. «Фамилии, простите, не помню». И тут он, такой веселый в тот день, заплакал. Но, умница, взял себя в руки и тихо сказал молодайке: «Не дай тебе Бог…» Никакой, что называется, след, надо будет еще попытать мужичка. Он из интеллигенции, а эти деньги отдают быстрее. Но вечером по пьяни молодайку ударил ножом собственный муж, очень перспективный майор.
…А у них тогда с Семеном уже началась любовь сцепленных в боли и страхе пальцев, и ревность камнем так ударила ее в грудь, что до сих пор, оказывается, больно.
Как же она, старая карга, забыла, что и теперь где-то тут, рядом, может существовать бывшая Семенова жена, та, что легко заложила его во время оно, а потом в самый страшный миг начала войны отдала обреченным на смерть евреям Эмсам собственное дитя? И эти обреченные спасали недоношенную грудняшечку Мирру, рискуя потерять ее каждую минуту. Слава Богу, спасли. Вон какая замечательная женщина выросла, ученый медик, зовут на все симпозиумы мира. Муж ее, Рубен, лучший специалист по остеохондрозу… И в этот момент старуха забыла, почему стоит у закрытой двери, испугалась, что изгнана, а незнакомая девчонка сейчас уведет ее неизвестно куда. И она закричала, как кричат маленькие дети и раненые звери.
…Соня Арбелян ехала рожать к матери в Р. из Москвы. По этому поводу было много споров. Муж Сони был профессором в институте, курс не бросишь. А он хотел принимать дитя сам, как это стало хорошим тоном в последнее время, он уже знал, что будет мальчик, и слегка одурел от гордости. Сам он вырос в семье, где было пять девчонок и он, последыш, поэтому ловил себя на глупой детской радости, что после доченьки Анюты он может перегнать обожаемого отца. Ведь, можно сказать, на волосочке висела родовая фамилия. Их было двое мужчин в роду – отец и он, а теперь будет трое, тем более что будущий отец собирался удачно начатое дело продолжать и впредь, до большого количества Арбелянов, чтоб вечно, как Арарат, стоял на земле их род.
Он строго наказал теще Фриде дать телеграмму, когда все начнется. Он прилетит на самолете, хотя Соня их боится. Но он ей соврет, он скажет, что приехал поездом.
Соня лежала на полке, и большой живот ее спокойно покачивался под стук колес. Соне было хорошо и покойно, как всегда, когда она ехала к матери. Жаль, не дождалась бабушка. Но нечего Бога гневить, прожила, выполнив, как считала, главное дело жизни, – вырастила дочь сына Мирру. Мирра красавица и умница. Живет в Германии, муж сдувает с нее пылинки. Два красавца сына, Давид и Семен. Для Сони жизнь родных, как роман. Она знает, как с кулечком, с ребенком, ее мама Фрида, тетя и бабушка убегали от немцев, русских, а главное – не дай Бог – от знакомых. Они были то цыганками то беженцами из Молдавии, то спасшимися из разбомбленного эшелона. Они по глупости едва не попали под Сталинград, но вовремя сели на какую-то телегу и скрылись в Астраханской пойме, а потом с потоком людей, после разгрома немцев, осели в деревне близ Саратова. Там бабушка достала из ботинка кожаные корочки с документами, где было обозначено ее медицинское образование, и стала скрести и мыть крохотную больничку, куда ее радостно взял старик врач, практически задаром. Так в глуши и жили, пока не пришла пора идти Миррочке в школу.
Старшая сестра, тетя Анна, которая умела готовить супы всех народов и разговаривать с людьми, не зная ни единого слова, к тому времени очень ослабела. Казалось бы, по нашим временам, какие годы? В том сорок восьмом ей было всего пятьдесят, а маме Фриде – тридцать пять. Это она, Фрида, всю молодость таскала на закорках замотанную в тряпки племянницу. Это она сказала первое свое решительное слово: «Ребенку нужен город, чтоб учиться, а нам надо осесть». Она надела перешитую из старого пальто юбку, кожаную кацавейку из кусков бараньей шкуры. Бабушка нашла в мешке гребень из тех, что носили прежние дамы, подколола Фриде кудрявые волосы и воскликнула: «Цимес!» Плохо было с обувью, но соседка-армянка достала с чердака чемодан, где лежала еще довоенная обувь, и они нашли там стоптанные лодочки, которые были слегка великоваты. Ну и что? Не баре!
И Фрида поехала в Р. Город уже взбрыкивал новой послевоенной жизнью, горели фонари и играла в ресторанах музыка. К счастью, не все евреи были убиты, талантливого Семена Эмса помнили, но считали погибшим. В их бывшей квартире жили ни в чем не виноватые перед ними люди, чьи дома были сожжены дотла. Фриде посочувствовали и показали квартирку в подвале, по колено залитую водой. Прислали насос, откачали воду. «А дальше делай сама, хозяйка. Заливов больше не будет, потому как от воды дом отрезали». Во дворе стояла колонка. Чуть подальше – двустворчатый сортир на «М» и «Ж».
Фрида умела все. Она сама и оштукатурила, и побелила две комнатки с окнами, ровнехонько лежащими на земле. Одноногий инвалид сложил им печку, зная секреты вывода дыма из больших домов. На это ушли почти все деньги Фриды. Знакомые охотно отдавали беженке разные странные вещи, оставшиеся в квартирах после бомбежек. Брезговать не приходилось. Фрида притащила с барахолки три полусгоревших ковра для пола – боялась, что квартира стоит, в сущности, в земле. И тут же начинала смеяться: они, кроме как земля, места для жизни не знали уже восемь лет, но поди ж ты! Стоит и топится печурка, на окошках разномастные куски тюля, круглый стол накрыт дробленым молью плюшем, зато на нем стоит дискобол. Денег, чтобы привезти мать, сестру и девочку, нет, и она пишет им письмо, какой лучше дорогой добираться, где пересесть на прямой поезд. Она объяснила, на какой станции дать телеграмму, чтоб она смогла их встретить. Предупредила, что поезда ходят медленно, застревают, но что хорошо – за это время на остановках можно недорого купить еду. «Ничего из оставшегося не продавайте, раздайте людям, пусть берут даром. Сохраните только все документы».
По дороге бабушка умерла. Просто умерла и все, в ней кончилась жизнь, она выполнила задание Бога. Старшую сестру Анну взяли лаборанткой на математический факультет, где перед войной учился Семен. У того в голове долго сидел бред: советской стране нужен, как ничто, финансовый порядок. Он потерял полтора года в финансовом институте, зато нашел там большую русскую девицу с рыжими глазами. Рядом с ней он смотрелся длинноногим подростком. Фрида (это фокус памяти) забыла напрочь фамилию избранницы. Здесь, в подвале, их настигли доклад Хрущева, возвращение заключенных и простая горькая мысль: раз брат не вернулся, значит, его нет. В университете Анне сказали: Семен был приговорен к расстрелу. Странное утешение: муки его были недолгими.
А подвал стал потихоньку обживаться. Фрида купила племяннице кровать и даже нашла на свалке выброшенный детский письменный столик. Вот тут, на свалке, и приметил статную немолодую даму Сонин папа, инвалид войны Николай Симонов, царство ему небесное, не дождался, бедняжка, внука. Но тогда, когда он искал на помойке какую-никакую полочку для зубного порошка, мыла и щетки, он еще не знал, что умрет от рака через пятнадцать лет, что его безумно будет любить эта женщина со свалки с гребнем в густых волосах, что у нее в трудных поздних родах родится прелестная куколка, увидев которую, он вскрикнет: «Сонечка», а Фрида спросит: с какой стати «Сонечка»? И он, сбиваясь и как бы даже виноватясь, будет ей объяснять, что для него Софья – это красота, мудрость, жизнь и надежда, что у него за всю жизнь не было ни одной знакомой Сони, и не встреть он Фриду, он, может, так и продолжал бы искать Софью, но Фрида, в сущности, оказалась Софьей, а значит… Ну что поделаешь с верой в силу имени!
Мама очень сдала после смерти папы. Хорошо, что с нею осталась Нюра.
Нюрка, Нюрка! Мама привела ее, найдя где-то у мусорного ящика. Девчонка лет двух-трех грызла какой-то обварок. Такое чудовище, что ни в сказке сказать. Мама тут же бросила все и стала устраивать дитя в детдом. Девочку приняли хорошо, приветливо. Но эта проклятая мамина дотошность – знать, как все на самом деле! Пошла проверить. Сопливый ребенок сидел на полу, возле обувных ящиков, и грыз чей-то сандалик. Конечно, мама устроила скандал. Конечно, ее послали куда надо, потому что за такие деньги – раз… при такой нехватке кадров – два… и вообще над этой поганью надо с плетью стоять, русского языка не понимает… а уж эта «ваша» – кусок дерьма, а не ребенок.
Мама рассказывала, что ее как ударило в сердце. Она вспомнила, сколько людей – цыган, казахов, русских, татар – кормили и поили их, отрывая от себя; вспомнила, как мальчики-подростки прикапывали их в погреб, когда близко слышалось «юден», «юден»… Как старухи-знахарки где-то под Хвалынском приготовили мазь для синюшней сочащейся кожи Мирры.
Сердце ударилось еще раз, и мать привела маленькую Маугли домой. Ей дали имя Анна, как сестре Фриды. Собственное имя казалось Соне несовременным, и она слегка невзлюбила чужачку, которая стала как бы сестра, на восемь прикидочных лет моложе, а главное, носила имя королев и царевен. И намаялись они с ней – не дай Бог! А потом как-то враз, просто в момент, Нюрка стала человеком. И хорошо училась, и все норовила помогать матери, а однажды сказала маме странное: «Я все помню. Прости». «Нечего помнить, – сказала мама. – Забудь. Плохое надо забывать так сильно, что если оно встретится на дороге, ты не узнаешь его в лицо, и тогда оно пройдет мимо. Зло ищет тех, кто помнит зло».
Конечно, жизнь была трудная. Позже им достались два больных старика, дядя Семен и его полуножка Вера. Хорошие люди, ничего не скажешь, но мама – успевай вертись. И тут Нюрке цены не было.
А в последний год от них практически не уезжала живущая в Германии Мирра. Дети у нее большие, дом организован, все спокойно. В России никогда не скажешь – все спокойно. Может, потому, что для русских «покой» и «спокойствие» – слова хоть и близкие, родственные, но и разные тоже. Это заметил Даль. В спокойствии зарыты удобства жизни, отсутствие тревог, достаток и уход, а в покое – бездействие, косность, костенение, недвижность. Спокойствие – это дорога к счастью, а покой, как ни крути, – к смерти. О, великий, могучий русский! Бывает, говорим об одном и том же, а получается – о разном. Так и живешь ощупью, ибо слово – оно же путь – так и не найдено.
И опять прошлое пришло и село рядом.
…Девочек учат музыке. Как-то само собой, без обид, стало ясно, что Сонечка играет на пианино и пальцы ее драгоценны. Нюра же ходила в хор. У нее был глубокий, низкий для девочки голос, но зато как же он звучал и как не сливался хор без него! При таком таланте стирка и мытье полов противопоказаны ей не были, не говоря уже о чистке картошки и прочих грубых делах. Когда вместе смотрели «Огоньки», место Нюры было всегда возле мамы, они укрывались одним пледом, а Соня сидела рядом с папой, и он все время постукивал ее по спине, чтоб не гнулась. Папе оставалось жить четыре года.
…Приближался Р. Соня осторожно спустила ноги. Болела спина от долгого лежания, и мальчишка очень бесцеремонно поддал ее копытцем.
Она выглянула в окно. На перроне стоял муж, цветами закрывая и маму, и Нюрку.
– Господи! Ненормальный! – счастливо засмеялась Соня. О ком только не передумала ее дурная голова в дороге, а мужа не вспомнила ни разу. И она так бросилась ему на грудь, что он отступил: «Деточка моя, не так сильно. Ты же не одна».
С тех пор как Надюрка нарисовала брови, узнав, что Эмс жив, она явно пошла на поправку. Сто лет близко не просила холодца из свиных хрящиков, а тут – дай и сразу. А их же еще надо найти, и это только говорится «хрящики», к ним обязателен раньше был петух, но где его теперь искать? Значит, курица, желательно старенькая. Но главное – на все это надо время. Варка одна занимает часов пять – не меньше. Потом вареву надо было стыть. Потом через ситечко по тарелочкам разлить навар и уже после разложить в бульон кусочки курицы и чуть хрящиков, для удовольствия, и мелко нарубить чесночку и не забыть посолить. Соль в холодце идет в последнюю очередь. А когда тарелки перестанут быть горячими, устаканить их в холодильник до утра. Какое уж тут «хочу сразу»! Жди завтра, не раньше.
…Пришла Ольга. Чего-то давно ее не было. Лицо земляное и злое.
– Объясни мне, в какой сыск ты гоняешь по разным местам Катьку? Я ее теперь почти не вижу. И зачем деньги даешь, она что, чужая тебе, если даже какое поручение?
– Муж мой первый нашелся, – слегка театрально ответила тетка. И замолчала, ожидая впечатлений. Но их не было. – Ведь его забирали перед войной, – обиженно продолжала она, – и как бы расстреляли. Вот это меня и интересует. На коммунистов чего только не говорят, чуть ли не людоеды какие-то, а я многих знаю, которые вернулись здоровее прежних. Мне тут соседка про один роман рассказала, где все описано, как было. Тех, кого забирали, не убивали, а готовили из них настоящих борцов партии. Типа панфиловцев. Вот бы мне Эмса лично спросить. Смотри, какое время стало нечеловеческое, может, и не зря он вернулся. Может, он послан?
И тут на Ольгу напал смех. Она увидела этих стариков и старух, представила, как, гремя пустыми кастрюлями, они начнут все сначала, и ничто: ни то, что муж – сторож, а она бегает за копейки на двух работах, ни бандитизм, ни хамство – не смогло остановить в ней здоровое чувство смеха. Панфиловцы-герои! Да этот, первый муж вернулся отхлопотать себе надбавку к пенсии, а не бороться за «старый новый мир». А наша дура бровки нарисовала, чтоб сняли на портрет – и в газету? Пердунья старая.
– Не трогай Катьку, не вмешивай ее в свои партийные склоки. Пусть молодые живут своим умом.
– Эмс был очень умный, – как бы не слыша ни смеха, ни гнева Ольги, гнула свое Надюрка. – Он не мог вернуться просто так. У него определенно задание.
Больной старухе и в голову не пришло, что Эмс вернулся в Р., как только пришел к власти Горбачев (откуда это было знать Надюре, если она именно от Горбачева отпрыгнула, как от чумы). Ему, ученому с мировым именем, чисто случайно досталась его старая запущенная квартира на Газетном. Ее только-только освободили как коммуналку, и он въехал в нее с хромой Верой.
И текло время. Они в очередь выходили в магазин. Он, задыхаясь от ходьбы, она – от боли в ноге. Однажды ему привиделась Фрида. Он подумал: это дом отрыгивает прошлое. Не надо на это обращать внимания. Хорошо, что он не часто ходит по улицам, пусть старое спокойно лежит где ему положено. Он нашел в барахле темные очки. Это то, что ему нужно, чтобы не видеть. И не видел. Как это ловко, что подвал и подъезд смотрели в разные стороны света.
Но когда-то неизбежное тебя настигает. Он пошел за хлебом другой тропинкой. И тут из квартиры-подвала, окна которой лежали на земле, вышла старая лысая женщина в забрызганном фартуке. За нею выскочила худенькая девочка и побежала на улицу, а женщина кричала вслед:
– Не забудь купить гепариновую мазь, она стоит двадцать семь копеек.
И в этом было что-то знакомое.
Он с детства помнил это лекарство – гепариновую мазь. Он маленький любил собирать «в кучку» похожие началами слова: гепарин, гепатит, гепард… а потом разворачивать их в фантастические имена. Гепарин был Нирапегом, гепатит – Титапегом, гепард – Драпегом. Драпег был главный, Титапег и Нирапег носили за ним огромные копья. Господи, как это удержалось в его старой голове, когда он даже имени старшей сестры не помнит? Где ты, сестра? А… Вспомнил! У его старшей сестры, ее звали Анной, был тромбофлебит. Он никогда ничего не мог придумать из ее имени. Имя Анна было неподатливо к превращениям.
Он шел и плакал, подымаясь на третий этаж и не замечая слез. Вера уже час ждала его с хлебом. В расчет были взяты все обстоятельства: ходит медленно, ждал привоза хлеба, встретил знакомого и сцепились языками… Дальше шло страшное – трамвай наперерез, сердечный приступ, камень на дороге… Будь он проклят, этот Р.! Никого из своих. Жили в деревне, вышел, крикнул – и уже всем все известно и понятно! А тут этот третий этаж с ее полуногой, и люди косятся, что им двоим дали большую квартиру. Подумаешь, выдающийся ученый, все мы ученые, каждый в своем. Эмс радуется: я дома. «А я где?» – думает Вера. Но когда он радуется, она счастлива до невозможности. Только не ходил бы никуда. Она уже приспособилась к лестнице, ставит сначала здоровую, а потом боком больную… Заскрипела дверь. О Господи, какое счастье! Или несчастье? Крупная такая слезища на носу.
– Что случилось? – кричит она. – Что? Кого ты искал целый час и где?
– Я только что видел Фриду. И какая-то старуха кричала про гепариновую мазь.
Она берет у него из рук хлеб.
– Ложись! Успокойся! – Он стал часто плакать, ее единственный. Одни говорят, что так выходит горе, другие – что так уходит жизнь. Успеть бы им вместе. Ей больше ничего не надо – только успеть. Для этого у нее и приготовлены две горошины.
Старик плачет, повернувшись к стенке. Боже, как они радовались: мама, папа, Анна, Фрида, когда он на третьем курсе университета, сам не ведая как, можно сказать машинально, вывел формулу, на которой обламывались головы не ему чета.
Какой начался шум! И как он совпал с шумом в небе над Европой. А Эмс накануне списался с одним приятелем, тоже «тронутым» этой формулой. Ну и что? Письмо, как птичку, подстрелили, а за ним пришли и увели, не дав времени почистить зубы и застегнуть ширинку. Потом его били, но решили, что расстрелять будет правильнее. И уже привели расстрельную команду, он повернулся посмотреть, сколько их, и сильная рука свернула ему шею. Смерть была бы лучше. Потом был свисток, и другая сильная рука выволокла его, но он успел услышать, как убивали других. Его отправили в Москву, в закрытую лабораторию, где редкостное открытие каким-то образом способствовало созданию сверхмощного оружия. Он был слаб и бессилен. Он кашлял, из него текла тягучая слюна. И «эту сволочь» (так он слышал) надо было вылечить во что бы то ни стало. Его вылечили, и формула сделала свое дело. Он получил высылку на закрытую базу на севере, где у него и началась астма. Он был трудный зэк, за ним нужен был особый глаз. Он рисовал какие-то странные формулы на деревьях, их тут же фотографировали, а на следующий день он находил на месте деревьев пеньки. Он три раза хотел покончить с собой, но его берегли как зеницу ока. Однажды, выходя из столовой, он увидел необычайное сплетение сосулек. Он кинулся к ним и упал. На помощь приковыляла странная женщина, которая сидела за то, что не дала сжечь барак с немецкими детьми – война близилась к концу, и армия уже шла по Германии. Спустили на нее лютого пса, и тот вцепился ей в ногу. И скорее времени, чем сил, не хватило собаке отгрызть ногу совсем, но калекой женщина осталась. Это она оттащила его от сосулек, которые так красиво висели на уголке крыши, а потом вздрогнули и посыпались вниз.
Он всю жизнь думал об их сплетении, невиданном и прекрасном, невозможном для человеческих немощных рук. Это Бог водой и морозом мог творить такие чудеса.