Страница:
Галина Щербакова
Случай с Кузьменко
1.
В Никитовку Верка Корониха приехала в пять утра. Только побросала из вагона вещи, как поезд тронулся. «Слава богу, успела!» – подумала Верка. Она еще раз пересчитала сброшенные вещи, подняла голову и увидела брезгливое лицо проводницы последнего вагона, медленно проплывающее мимо. Верка сразу люто возненавидела проводницу, так презрительно посмотревшую на ее вещи и на нее. «Давай, давай жми! – крикнула вдогонку поезду Веерка,– Нечего разглядывать! Уборную лучше бы мыла!»
Покричав, Верка сразу успокоилась. Никаких отрицательных эмоций она никогда не копила. И теперь, откричавшись, принялась за дело. Достала из сумочки булку, отломила кусок, из пакета достала жареную печенку, крупно откусила дважды, все снова спрятала и потом, в который уж раз, опять пересчитала вещи. Чемодан – раз, сумка – два, две авоськи – четыре, шуба (громадный сверток упакован еще в магазине) – пять, полиэтиленовая лошадь в целлофановом пакете – шесть, сумочка – семь.
– Как я это попру? – удивилась Верка.– Хоть караул кричи!
Она внимательно оглядела перрон, народу не было, и Верка в два приема перенесла все с платформы на лавочку. Отсюда до автобусной остановки было метров сто, но одной туда все не перетащить: автобусную с лавочки не видно, вещи же не оставишь. Поэтому, не задумываясь, Верка крикнула какому-то мужчине, который в эту минуту шел мимо:
– Молодой человек! А молодой человек! Он остановился и стал поджидать бежащую к нему Верку, всю в льстивой, ласковой улыбке.
– Ой,– говорила она,– помогите! Самой никак не донести!
Молодому человеку было лет пятьдесят пять. «Еще не старик,– подумала Верка,– и уже не мужик». Наметанным глазом определила: непьющий. «С ними хуже сговариваться!» – мелькнуло у нее, и, улыбнувшись еще приветливей, она добавила:
– Мне ж только до автобусной, и я заплачу.
Немужик-нестарик смотрел скучно, Веркина улыбка его не волновала, он равнодушно глядел, как она выставила вперед широкое плоское колено и слегка постукивала крепкой крутой ногой в растоптанной босоножке. Веркины женские прелести его явно не трогали.
– Не,– сказал он.– У меня грыжа, Мне тяжелое нельзя.
– Да разве ж я о тяжелом? – возмутилась Верка.– Я ж вижу, вы с виду хлипенький, я вам и хотела предложить понести лошадь и шубу.
Верка метнулась к вещам, поставила перед ним полиэтиленового коня и протянула сверток с шубой.
– Не сомневайтесь насчет грыжи,– сказала она уверенно.– Не сомневайтесь. Я гнойная операционная сестра. Грыж я ваших навиделась во всех местах.
Мужик неуверенно взял за ручку пакет, за бумажные веревки сверток.
– Ну, ладно,– сказал он все так же скучно,– пошли.
– От спасибо!– обрадовалась Верка.– Только я сейчас авоськи свяжу.
Так они и шли. Впереди немужик-нестарик с конем, шубой и грыжей. Сзади тяжело, даже слегка приседая, Верка, В руках чемодан и сумка. Две связанные авоськи – через плечо.
– Ой! – сказала Верка, просто падая на лавочку возле автобусной остановки. – Ой! Чи живу я еще?
– Живешь, – сказал немужик-нестарик. – Вы, бабы, народ крепкий. Вон у тебя ноги какие, а ты посмотри на мою. – Он подтянул вверх штанину, показывая Верке худую, синевато-белую, без волос ногу. – Четвертая часть твоей.
Верка брезгливо сморщилась. И тут же вспомнила проводницу последнего вагона. Нет, Верка не хотела быть на нее похожей, и, хоть мужик с голой ногой был ей уже не нужен и противен, Верка сочувственно покачала головой.
– Да, худой вы, худой. Грыжа мучает? – И полезла в сумку. Сверху лежала булочка, от которой она откусила дважды, и кусок печенки. Она сложила это себе на колени, снизу достала кошелек. – Нате, – сказала она и протянула полтинник.
Тот взял монету, кивнул и пошел дальше, а Верка, вздохнув, стала доедать булку и печенку. На этот раз она не торопилась. Автобус раньше чем через час прийти не мог. Она ела и думала, сколько на свете разных людей. Взять хотя бы ту же проводницу. Чего она скособочилась, глядя на Верку, чего? Какое у нее о себе такое мнение? А с людьми как разговаривает! Только что не матом! Туда она ехала, обратно – одно и то же: чаю не допросишься, сдачи не получишь, туалет только с одной стороны вагона открыт, а уж чтоб помыть там лишний раз – и не жди. Не нравится – не работай, а если работаешь, так хоть деньги оправдывай!
Потом этот немужик-нестарик. Это же надо! Что он нес? Да, считай, ничего! А стоял, ждал полтинника, ногой тряс. Противные мужики с грыжей, противные! Носятся они с ней, как с писаной торбой, Как еще этот не спустил штаны, не приказал ей свое сокровище. Бывало и так. Скажешь где-нибудь, мол, сестра я, гнойная, операционная, так и знай, прителепает какой-нибудь и начнет гордиться. И уже ни о чем с ним говорить нельзя, только одно: резать или не резать и много ли смертных случаев. И не верит, что никто ни разу не умер. Хотя Верка в такой момент всегда жалела об этом.
Или взять ту же Шурку. Живет в Москве. А что имеет? За очками морды не видно, а снимет их – вся согнется, скукожится. Утром кофе, вечером чай, а что в середине? Верка была у нее четыре дня, а кастрюли на плите не видела. И вообще кастрюли не видела. Верка представила себе кухонные полки в Шуркиной квартире, нет, не помнила она кастрюли. Думать о Шуркиной жизни было интересно, и Верка даже босоножки скинула, прилегла на лавку и, пока устраивалась поудобней, чуть не прозевала машину. А та, уже объехав автобусную, начала сворачивать на шоссе…
– Ой! Ой! Ой! – закричала Верка.
Кинулась босиком наперерез и вздохнула только тогда, когда грудью улеглась на горячо попыхивающий капот.
– Ой! Леонид Федорович! – В машине сидел почти ее сосед, забойщик центральной шахты Ленька Кузьменко, Леонид Федорович с тех пор, как его повесили на доску Почета.
Обхватив, сколько можно, передок машины, Верка с обожанием смотрела на важного от тесного воротничка Кузьменко.
– Вас прямо бог послал,– распевала она,– ну что б я тут делала без вас?
Кузьменко вылез из машины, посмотрел на распластанную на капоте Корониху, увидел на лавочке гору разных вещей и засмеялся.
– Неужели все твое?
– А то,– вздохнула, поднимаясь, она.– Еле доперла.
На этот раз Верка несла полиэтиленовую лошадь и шубу. Ноша казалась ей невесомой. Остальное нес Кузьменко. Верка с удовольствием смотрела на его широкие бостоновые плечи. «Есть же мужики,– думала она.– Что надо дядечка! Не такой, конечно, молодой. Это ж ему уже считай лет сорок пять, но ничего…»
Она засмеялась.
– Чего ты? – спросил Кузьменко, захлопывая багажник.
– Я про вас думала,– сказала Верка.
– Ну? – Кузьменко сел за руль, повернулся к усаживающейся сзади Верке.– И что придумала?
– Что вы интересный мужчина! – нахально глядя прямо в глаза Кузьменко, сказала Верка.– Вполне!
И, между прочим, в вас одна женщина до сих пор влюблена.
Верка увидела, как покраснел и растерялся Кузьменко. У него шея набычилась, из воротничка вылезает, вся покраснела, а кадык вниз-вверх скачет.
– Мелешь,– хрипло сказал Кузьменко, выводя машину на шоссе.– Про любовь это ты моим хлопцам расскажи. Им понравится…
– Так я ж у Шурки была! – гордо выпалила Верка.– У Шурки Киреевой. Правда, у нее сейчас другая фамилия.
– Это из нашей школы, что ли? – Кузьменко постепенно успокаивался и сам себе удивлялся, как это он от слова л ю б о в ь весь растерялся.
– Конечно! – игриво ответила Верка.– С вами училась. И очень вас любила.– Подумав и посмотрев на широкие ладони Кузьменко, лежавшие на баранке, доверительно добавила: – И сейчас любит.
Машина сделала два неплановых подскока на ровнюсеньком шоссе, а Верка зажмурилась от удовольствия.
Если, конечно, во всем разбираться до мелочей, то Шурка Киреева сказала ей, что была влюблена в Леньку Кузьменко в седьмом классе. Но сказать это – значило не сказать ничего. Любовь в седьмом классе – кому это интересно? Тем более что Верки самой тогда еще на свете не было. Й она решила, что уточнять время – портить новость. Большие, сильные руки Кузьменко на баранке, твердые его скулы, красивые в черном угольном ободке синие глаза – все это вдохновило Верку на другую половину новости: любит Шурка Кузьменко до сих пор. «Не может не любить!» – с восторгом подумала Верка.
– Так Шура мне и сказала, когда мы с ней выпили,– ворковала она.– «Как я его любила, Верка, и до сих пор люблю!» – говорит, а сама чуть не плачет…
– Брешешь ты все,– с надеждой сказал Кузьменко.– Да я ее, считай, лет тридцать не видел. Ну, чуть меньше…
– Ну и что? – возмутилась Верка.– Ну и что? А она помнит. Думает про вас.– И тут, уж сама себе удивляясь, достала из сумочки блокнот, вырвала листок, вытащила из кармана Кузьменко шариковую ручку и старательно переписала из блокнота на листок адрес и номер телефона.
– Она просила вам дать,– восхищаясь собственной изобретательностью, сказала Верка,– он, говорит, в Москве, наверное, бывает, пусть зайдет. Должны же мы встретиться!
Верка сложила листок вчетверо и глубоко протолкнула его в нагрудный карман пиджака Кузьменко. И уж совсем с восторгом обнаружила, что в могучей груди забойщика сердце билось сильнее, чем надо.
– У вас не тахикардия? – елейно спросила она.– А то приходите, я вам электрокардиограмму устрою.
Но Кузьменко молчал. Замолчала и Верка. Она смотрела на дорогу и думала о том, что теперь будет. Уедет Кузьменко в Москву, останется его Тонька с пацанами. Так ей и надо. Созданная собственными руками чужая любовь казалась Верке столь прекрасной и столь разрушающей, что ничто не могло эту любовь остановить.
– Бедные! – жалела Кузьменко и Шурку Верка.– Столько лет ждали!
…Сложив руки под фартуком, Антонина смотрела, как Кузьменко заводит машину во двор. Она видела, как он подвез к дому Корониху. Шалопутная Верка, видать, пол-Москвы домой свезла. Выгружали, выгружали… Надо будет сказать Леониду, чтоб в следующий раз не брал в машину кого зря. Не мальчик. Автобусы есть, такси. Пусть пользуются. Нечего возить задарма. Антонина не любила Верку, Во-первых, эти чертовы мини. Наденет платье – колени видать, а идет за водой с коромыслом, руки вверх поднимет, тут уж – хоть стой, хоть падай. Ни стыда ни совести, чурбак с глазами. А хлопцы тут же на улицу. Как Верка мимо дома, так они за калитку. «Ла-ла-ла, ла-ла-ла». А она ногой постукивает, грудь вперед, и о том, что дите у нее, а мужа нет, и не помнит. Антонина ей говорила: «Вера, тебе короткое не идет, у тебя зад широкий и живот большой». А та хохочет. «Я, говорит, молодая, у меня полнота не от обжорства и неподвижности, а от здоровья и энергии. Попробуй, Тоня, меня ущипнуть. Я ж вся налитая! На мне ж не жир, а мышца…»
О чем тут говорить? Ей про Фому, а она про Ерему.
Леонид постучал носиком умывальника, вытер о тряпицу, что висела на заборе, руки, а Антонина все стояла. Что-то ей не нравилось сейчас в муже. Приехал вовремя, не задержался, значит, шалопутную подсадил действительно по дороге, а лицо как с доски Почета – перепуганное и лупатое.
– Ты где Верку взял? – спросила Тоня.
– Ну где ж еще? На автобусной,– не своим голосом ответил Кузьменко,
И этот голос, хриплый и какой-то странно теплый, и глаза, какие бывают у него после курорта – синие-синие, отмытые-отмытые,– насторожили Антонину серьезно. Кузьменко пошел в дом, а она быстренько кинулась к машине, заглянула. Ничего подозрительного в машине не было. А что там могло быть? Антонина хлопнула дверцей и тоже пошла в дом. Кузьменко стоял в одних трусах и аккуратно, на плечики вешал костюм. Нет, ничего подозрительного и в голом Кузьменко не было.
– Так Верка из Москвы, что ли? – пробиралась в неизвестном направлении Антонина.
– Отстань ты со своей Веркой!– Обозлился Кузьменко, и жена сразу успокоилась. Голос его был обычным, резковатым и суровым, и глаза стали привычные, запыленные, уставшие.– Довез бабу с барахлом. Чего привязалась?
– Спросить уж нельзя,– весело ответила Антонина.– Все такие нервные, все такие нежные.– И она, подхватив за плечики костюм, уже спокойно направилась к шифоньеру.
Но Кузьменко, видать, все-таки сегодня не с той ноги встал – он выхватил у жены костюм и сам открыл дверцу шифоньера.
– Что я, маленький? Не повешу? Ты мне поесть лучше дай.
Антонина, пожав плечами, ушла, а Кузьменко вынул из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок, достал из другого костюма партийный билет и спрятал листок между билетом и кожаной обложечкой. Когда он перекладывал листок, глаза у него были синие-синие…
…Кузьменко низко склонился над тарелкой. От жареной картошки поднимался жар, в жару тоненько попискивали желтые, медовые кусочки сала. Нет, невкусная была сегодня еда. Кузьменко разворошил картошку, вытащил из нее сало. «Где ты купила такое поганое?» – и, зажав вилку, как трезубец, замер. Ну, чего наговорила эта шалопутная Верка? Ясно, выдумала! Что, Шурка Киреева ненормальная, чтоб столько лет его не видеть и любить? Да и вообще, кто в их возрасте об этом "говорит? Верка – трепло, ей что сбрехать, что в обнимку станцевать… Сбрехать еще лучше. Но тут же Кузьменко вспомнил сложенный вчетверо листочек из блокнота. Телефон-то и адрес настоящие, и какая б ни была Корониха болтушка, не стала бы она вот так, ни с того ни с сего, записывать его Кузьменко. Значит, разговор был. Был, был, был… Не могла же Верка, если они с Шуркой говорили про то, к примеру, сколько стоит шуба, придумать разговор про любовь… Значит, про нее… про любовь… и шел разговор… Ну, может, что-то там Верка и сбрехнула, но уж конечно не это: «Он, наверно, бывает в Москве, пусть зайдет. Должны же мы встретиться». Придумать такое нельзя, твердо решил Кузьменко, тем более что адрес-то дан!
Что-то горячее заколобродило в его душе, захотелось встать и хрустнуть всеми косточками, и Кузьменко встал, широко развернул плечи, свел лопатки, втянул живот и тут же отпустил, потому что резинка в трусах, перестав чувствовать привычную опору, перепуганно прыгнула вниз, увлекаемая широкими сатиновыми штанинами. «Стоп!» – сказал Кузьменко и поймал ее на полдороге.
А Антонина стояла на крыльце и наблюдала за мужем, Она решила, что, как только он уйдет отдыхать перед второй сменой, она мотнется к Верке, будто посмотреть, что та привезла, а на самом деле выяснить, что произошло у них в машине. Ведь Кузьменко, во-первых, сам на себя не похож, во-вторых, не ест и ругает сало, а сало свежее и прекрасное, а в-третьих, как маленький, играет мускулами – и где? За столом! Над несъеденной картошкой.
А Кузьменко пошел в сад. Там на раскладушке под сливой он обычно отдыхал. Но сейчас, вместо того чтобы лечь на бок и укрыться с головой полосатой простыней, он вытянулся на спине, закинул под голову руки и уставился на сливу.
Антонина сняла фартук, посмотрела на лежащего в непривычной позе мужа, мазнула перед зеркальцем два раза губы и пошла в сторону Веркиного дома.
…Кузьменко вспоминал. Вспоминал свой седьмой класс. Был это пятидесятый год. Ему было уже семнадцать, из-за войны он припозднился в школе. Вспоминал класс, перегороженный печкой. Место за печкой было лучшим – и самое теплое, и от учителя далеко. Вот они, переростки, там и проживали, А из-за печки была видна ему парта, на которой сидела Тонька. Красивая она была девчонка. Волосы вьющиеся, румянец во всю щеку, она все поворачивалась и смотрела за печку. А он ей подмигивал. Он это тогда классически делал. Чуб на глазах висит, как занавеска. Он им слегка, небрежно тряхнет, и в тот момент, пока чуб где-то колышется, а глаза свет видят, он вытворял этими глазами черт знает что: прищуривал, широко раскрывал, слегка прикрывал ресницами левый глаз, а правым смотрел лукаво и преданно. Да мало ли что можно было успеть сделать за печкой, когда смотрит на тебя Тонька и чуть-чуть, но со значением шевелит тонкими своими розовыми ноздрями.
Кузьменко спохватился. Это ж надо! После того, что он сегодня узнал, вспоминать, как он подмигивал Тоньке! Ну совсем его баба замордовала. Он со злостью, но и с некоторым уважением подумал о жене, которая, он видел, чувствовал, заметила что-то и сейчас наверняка, намажет губы и тронется к Верке. «Интересно,– думал Кузьменко,– скажет ей Верка про это?» И тут же успокоился: не скажет. И снова что-то горячее заколыхалось в нем, он зажмурил глаза и вернулся в пятидесятый, за печку. Только теперь через чуб-занавесочку он смотрел не на тонкие ноздри Тоньки, а, сдвинувшись к краю и наклонив голову, отыскал черноволосый затылок Шурки Киреевой. Вот она поворачивает голову – худое, скуластенькое личико с громадными, как сливы, глазами. Смотрит внимательно, строго, как дурачится на уроке Кузьменко. А что ему до этих строгих взглядов? Он последний год в школе, пусть мелкота учится дальше. Шурка – мелкота. Ей, как и полагается, всего четырнадцать лет… Она еще дите на тонких ножках. Подчиняясь могучей, брызжущей силе того, семнадцатилетнего шалопая, Кузьменко опять видел в мелких кудельках ухо Тоньки, ее коротенький нос и всю ее… Куда было девчонкам тягаться с Тонькою! Пустой это номер.
Но Кузьменко не хотелось думать о Тоньке. Он про нее все знал, знал, где у нее что болит и как она дышит, знал ее запах, знал ее на ощупь, он знал, о чем она думает, когда молчит, и что хочет скрыть, когда языком болтает. И эта известная вдоль и поперек женщина никогда не говорила ему, что его любит. Если быть честным, то и он, Кузьменко, ничего ей такого не говорил. О любви им рассказывал телевизор – самый большой]! какой только может быть. Антонина все бросала, а смотрела такие передачи, да и Кузьменко с интересом просмотрел двадцать шесть серий «Саги о Форсайтах». Смешно сказать, но, пока шла эта «сага», он работал только в первую смену. Он, Кузьменко, уже мог себе это позволить и договориться с кем надо. Но в жизни слово «любить» он не употреблял. Во всяком случае, последние тридцать лет, Что зря воздух колыхать? Они живут хорошо, у них дети. То, что у него с женой,– семейная жизнь, со всеми неприятностями, с болезнями детей, старением. Конечно, у всех то же самое, с той разницей, что кроме жен некоторые знакомые Кузьменко время от времени встречались с другими женщинами. Но любовью это тоже никто не называл. Были для этого другие слова, другие понятия. Вот сегодня, когда бросилась наперерез его машине Верка, что-то игривое шевельнулось в груди Кузьменко. Корониха – женщина аппетитная, он давно это заметил. Он с удовольствием смотрит, как она несет воду на коромысле. Аж земля под ней гнется! Но это разве любовь!
Нет, нет! Если не брешет Верка, так, может, Шурка Киреева одна на свете и любит его в правильном смысле этого слова. Кузьменко опустил руки с раскладушки прямо на землю, трогал ее, уже нагретую солнцем, щурился на небо сквозь сливовые ветки. Ах, как же оно так 'случилось, что не разглядел он в школе настоящей любви? Кузьменко было очень жалко себя.
…А теперь скажите, что бога нет! Вечером, когда Кузьменко мылся после смены в душе, начальник участка сказал ему, что он, Кузьменко, вместе с делегацией донецких шахтеров поедет в Москву сниматься в передаче «Голубой огонек». Кузьменко чуть не захлебнулся, Вот это да! В самом конце работы он уже начал освобождаться от новости, привезенной Веркой. Вгрызался в угольный пласт и вроде отходил от наваждения. Липкий пот смешал разные воспоминания о пятидесятом годе, даже пленительная Тонька померкла, будто, занавесив глаза чубом, Кузьменко так никогда им и не встряхивал. Какая там, к черту, любовь, когда, перламутрово поблескивая, отваливается угольная глыба, р-р-раз, р-р-раз! Вкалывай, Кузьменко, вкалывай, не отвлекайся на постороннее!
А тут стоит под душем – и на тебе. Новость. Ехать в Москву! И не через месяц или год. Послезавтра. Командировка на пять дней. А потом вернется, – будет пить горилку с перцем и смотреть по телевизору самого себя. «У нас сегодня в гостях знатный шахтер товарищ Кузьменко…» Сегодня… Вот, значит, как это делается. Дурят людей. Все, значит, на пленке. А если вдруг, к примеру, его машина собьет и он в праздник будет лежать в беленькой рубашечке хорошенький такой на раздвинутом столе? «Дорогие друзья! У нас сегодня в гостях знатный покойничек…»
Дурные мысли. Лезет всякая чепуха, а Кузьменко так и стоит под душем, подставил под струю бычий затылок и замер. Дурные мысли прячут главную, и от нее-то и замер Кузьменко: он едет в Москву, это судьба, а в партбилете у него лежит телефон и адрес. «Должны же мы с ним встретиться!»
Антонина обрадовалась, порозовела и сразу стала прикидывать, что нужно в Москве купить.
– Видала я Веркину шубу. Мне ее и даром не надо. Через химию разве организм дышит? Я в капроне час похожу, и уже все ноги истомятся, так еще и шубу? Господь миловал! А вот кофточку она купила хорошую. Вот такую ты мне тоже купи. Я узнаю, где она брала. А хлопцам возьми свитера, но только тоже натуральные. Себе плащ посмотри. Пятьдесят четвертый, третий рост. А может, пятьдесят шестой? Лучше пятьдесят шестой. А то под мышками будет жать. И стиральный порошок «Дарья»…
Тут Кузьменко замахал руками – этого еще не хватало, чтоб он с порошком возился. Вообще разговор с женой привел его в смятение. Значит, имеется в виду, что в его жизни все так и будет продолжаться, если ждут его из Москвы с кофтами, порошками, разным барахлом? У него все адрес! Телефон! Его же женщина одна столько лет любит и ждет!
– Ты помнишь,– вдруг сказала Антонина,– Шурку Кирееву? Верка у нее останавливалась. Ну, из нашего класса! Черная такая, худая?
Кузьменко задохнулся. Ну и Верка! Ну и зараза!
А Антонина ставит в буфет чашки и спокойно продолжает:
– У нее второй муж. И она с ним сюда ни разу не приезжала. Говорят, он ее моложе. Мать ее, конечно, не скажет. Она думает, раз дочь в Москве, так значит, у нее все! А лучше быть в деревне первым, чем в Москве последним…
Что там она лопочет? Кузьменко растерянно слушал Антонину. Ему хотелось подойти и сказать ей, что Шурка Киреева любит его, Леньку Кузьменко, почти тридцать лет! А кто у нее муж, какое это имеет значение?
Но Антонина ничего сегодня не понимала. Она присела на край табуретки и, смеясь, сказала:
– Я как посмотрю, так только мы с тобой, Леня, считай, и живем смолоду. Все поразводились.– И застенчиво добавила:– А наша любовь оказалась самой прочной.
Кузьменко так и ахнул. Надо же! Его сегодня любовью этой прямо завалили. И Антонина столько лет выбирала день, чтоб это слово сказать. Выбрала, сказала…
– У нас просто семья прочная,– сурово поправил ее Кузьменко.
– Разве это не одно и то же? – так же застенчиво переспросила Антонина,
– Столько фильмов посмотрела по телику, а ничего не поняла про любовь.
– Чего ж понимать?– Антонина обиделась и встала.– Поняла лучше тебя!
А Кузьменко только покачал головой. Нет, не хотелось ему от признания жены потереть лопатку о лопатку, не хотелось лежать навзничь и разглядывать сквозь сливовые ветки небо, и не было в душе чего-то горячего…
Имелось у Кузьменко одно дело, которое он должен был выполнить до отъезда. По четвергам у него был прием как у депутата райсовета. Каждый раз, занимая крохотную комнатку, которую выделил ему шахтком, он смотрел в окно на шахтный двор – пропыленный, грязный, шумный – и тосковал. Ему хотелось туда. Всем своим существом ощущал Кузьменко, что не годится он для кабинетов, даже если это не кабинет, а клетушка два на три. Казалось ему, что и люди, пришедшие к нему, тоже должны чувствовать, что он тут чужой. Но они, черти, дай бог им здоровья, ни одного четверга не пропускали, а шли и шли, шли и шли.
Кузьменко считался на шахте хорошим депутатом, но сам был с этим резко не согласен. Какой там хороший? Гнать его надо, гнать! Во-первых, потому что с вентиляцией у них, сколько они ни бьются, плохо. Во-вторых, профилакторий. Повар там готовить не умеет, у него вся еда похожа на жареный на мыле кисель. Проверяли – не вор. Просто не может. Вкуса нет. Уверяет, что кончил какие-то там курсы на «отлично», приготовленную им бурду сам ест, аж за ушами трещит, и спрашивает, сверкая глазами: «И это, по-вашему, плохо?» Кузьменко сто раз эту картину наблюдал, и ему из-за повара хочется иногда спалить профилакторий.
Был четверг, это сущее наказание. Кузьменко сел на хромой полумягкий стул – одна ножка на сантиметр короче,– и они, дорогие его избиратели, навалились… «Леонид Федорович, а какая ж моя теперь очередь на квартиру, если Танька Воронова была после меня шестая, а уже въехала и окна моет?», «Что ж ты, Леня, сукин сын, идешь против народа и не хочешь провести на нашу улицу воду? Ты думаешь, если я пенсионер, так я тебе не устрою?», «Товарищ Кузьменко, я у вас молодой специалист и скажу вам прямо – так не пойдет… Или вы мне без промедления даете квартиру, или пишите черным по белому, что вы не согласны с решением правительства». Леонид Федорович, Леня – сукин сын, товарищ Кузьменко корябал жалобы в фирменный блокнот и думал, что приедет из Москвы и устроит им всем такое, что не обрадуются. Председателю шахткома за Таньку Воронову – дело тут нечистое, если она уже окна моет; инженеру горисполкома за эту проклятую воду, сколько ж можно ему темечко долбить! А специалисту надо будет дать деньги на обратную дорогу, жалко для такого сморчка квартиры, хотя это и против хороших постановлений.
Он весь искрутился на своем качающемся стуле, когда просочилась к нему их ламповая Дуся Петриченко. Была Дуся черна, худа, с припудренным синяком, но глаза ее сверкали необыкновенным чувством: Дуся пришла, как она заявила, бороться за любовь, так как муж ее, крепильщик шахты, вот уже целую неделю жил у своих родителей и грозился не вернуться к ней никогда. И тут, слушая Дусю, вспомнил Кузьменко, что за история приключилась с ним самим, вспомнил и обмер, что самое прекрасное вот уже, считай, два часа не вспоминал, а значит, два часа из его жизни, извините-простите, вон! Никогда и не поймет Дуся Петриченко, почему это целый час не своим голосом говорил с ней Леонид Федорович, говорил о любви, которая все может, ведь сильнее ее ничего нет, и что она, любовь,– магнит, а значит, вытянет из родительского дома крепильщика, и он явится, как голубь на зов голубки… От этого голубя у подбитой Дуськи так замерло сердце, что она решила: нечего ждать, когда прилетит, надо самой идти и забирать мужика силой. Так она благодарила Кузьменко за свое собственное решение, так благодарила, что вышел он такой весь взволнованный изнутри, что снова ничего не смог дома есть, а Антонина по четвергам всегда ему хорошо готовила и домашней наливки давала, чтоб спал крепче: у депутатов трудная работа.
Покричав, Верка сразу успокоилась. Никаких отрицательных эмоций она никогда не копила. И теперь, откричавшись, принялась за дело. Достала из сумочки булку, отломила кусок, из пакета достала жареную печенку, крупно откусила дважды, все снова спрятала и потом, в который уж раз, опять пересчитала вещи. Чемодан – раз, сумка – два, две авоськи – четыре, шуба (громадный сверток упакован еще в магазине) – пять, полиэтиленовая лошадь в целлофановом пакете – шесть, сумочка – семь.
– Как я это попру? – удивилась Верка.– Хоть караул кричи!
Она внимательно оглядела перрон, народу не было, и Верка в два приема перенесла все с платформы на лавочку. Отсюда до автобусной остановки было метров сто, но одной туда все не перетащить: автобусную с лавочки не видно, вещи же не оставишь. Поэтому, не задумываясь, Верка крикнула какому-то мужчине, который в эту минуту шел мимо:
– Молодой человек! А молодой человек! Он остановился и стал поджидать бежащую к нему Верку, всю в льстивой, ласковой улыбке.
– Ой,– говорила она,– помогите! Самой никак не донести!
Молодому человеку было лет пятьдесят пять. «Еще не старик,– подумала Верка,– и уже не мужик». Наметанным глазом определила: непьющий. «С ними хуже сговариваться!» – мелькнуло у нее, и, улыбнувшись еще приветливей, она добавила:
– Мне ж только до автобусной, и я заплачу.
Немужик-нестарик смотрел скучно, Веркина улыбка его не волновала, он равнодушно глядел, как она выставила вперед широкое плоское колено и слегка постукивала крепкой крутой ногой в растоптанной босоножке. Веркины женские прелести его явно не трогали.
– Не,– сказал он.– У меня грыжа, Мне тяжелое нельзя.
– Да разве ж я о тяжелом? – возмутилась Верка.– Я ж вижу, вы с виду хлипенький, я вам и хотела предложить понести лошадь и шубу.
Верка метнулась к вещам, поставила перед ним полиэтиленового коня и протянула сверток с шубой.
– Не сомневайтесь насчет грыжи,– сказала она уверенно.– Не сомневайтесь. Я гнойная операционная сестра. Грыж я ваших навиделась во всех местах.
Мужик неуверенно взял за ручку пакет, за бумажные веревки сверток.
– Ну, ладно,– сказал он все так же скучно,– пошли.
– От спасибо!– обрадовалась Верка.– Только я сейчас авоськи свяжу.
Так они и шли. Впереди немужик-нестарик с конем, шубой и грыжей. Сзади тяжело, даже слегка приседая, Верка, В руках чемодан и сумка. Две связанные авоськи – через плечо.
– Ой! – сказала Верка, просто падая на лавочку возле автобусной остановки. – Ой! Чи живу я еще?
– Живешь, – сказал немужик-нестарик. – Вы, бабы, народ крепкий. Вон у тебя ноги какие, а ты посмотри на мою. – Он подтянул вверх штанину, показывая Верке худую, синевато-белую, без волос ногу. – Четвертая часть твоей.
Верка брезгливо сморщилась. И тут же вспомнила проводницу последнего вагона. Нет, Верка не хотела быть на нее похожей, и, хоть мужик с голой ногой был ей уже не нужен и противен, Верка сочувственно покачала головой.
– Да, худой вы, худой. Грыжа мучает? – И полезла в сумку. Сверху лежала булочка, от которой она откусила дважды, и кусок печенки. Она сложила это себе на колени, снизу достала кошелек. – Нате, – сказала она и протянула полтинник.
Тот взял монету, кивнул и пошел дальше, а Верка, вздохнув, стала доедать булку и печенку. На этот раз она не торопилась. Автобус раньше чем через час прийти не мог. Она ела и думала, сколько на свете разных людей. Взять хотя бы ту же проводницу. Чего она скособочилась, глядя на Верку, чего? Какое у нее о себе такое мнение? А с людьми как разговаривает! Только что не матом! Туда она ехала, обратно – одно и то же: чаю не допросишься, сдачи не получишь, туалет только с одной стороны вагона открыт, а уж чтоб помыть там лишний раз – и не жди. Не нравится – не работай, а если работаешь, так хоть деньги оправдывай!
Потом этот немужик-нестарик. Это же надо! Что он нес? Да, считай, ничего! А стоял, ждал полтинника, ногой тряс. Противные мужики с грыжей, противные! Носятся они с ней, как с писаной торбой, Как еще этот не спустил штаны, не приказал ей свое сокровище. Бывало и так. Скажешь где-нибудь, мол, сестра я, гнойная, операционная, так и знай, прителепает какой-нибудь и начнет гордиться. И уже ни о чем с ним говорить нельзя, только одно: резать или не резать и много ли смертных случаев. И не верит, что никто ни разу не умер. Хотя Верка в такой момент всегда жалела об этом.
Или взять ту же Шурку. Живет в Москве. А что имеет? За очками морды не видно, а снимет их – вся согнется, скукожится. Утром кофе, вечером чай, а что в середине? Верка была у нее четыре дня, а кастрюли на плите не видела. И вообще кастрюли не видела. Верка представила себе кухонные полки в Шуркиной квартире, нет, не помнила она кастрюли. Думать о Шуркиной жизни было интересно, и Верка даже босоножки скинула, прилегла на лавку и, пока устраивалась поудобней, чуть не прозевала машину. А та, уже объехав автобусную, начала сворачивать на шоссе…
– Ой! Ой! Ой! – закричала Верка.
Кинулась босиком наперерез и вздохнула только тогда, когда грудью улеглась на горячо попыхивающий капот.
– Ой! Леонид Федорович! – В машине сидел почти ее сосед, забойщик центральной шахты Ленька Кузьменко, Леонид Федорович с тех пор, как его повесили на доску Почета.
Обхватив, сколько можно, передок машины, Верка с обожанием смотрела на важного от тесного воротничка Кузьменко.
– Вас прямо бог послал,– распевала она,– ну что б я тут делала без вас?
Кузьменко вылез из машины, посмотрел на распластанную на капоте Корониху, увидел на лавочке гору разных вещей и засмеялся.
– Неужели все твое?
– А то,– вздохнула, поднимаясь, она.– Еле доперла.
На этот раз Верка несла полиэтиленовую лошадь и шубу. Ноша казалась ей невесомой. Остальное нес Кузьменко. Верка с удовольствием смотрела на его широкие бостоновые плечи. «Есть же мужики,– думала она.– Что надо дядечка! Не такой, конечно, молодой. Это ж ему уже считай лет сорок пять, но ничего…»
Она засмеялась.
– Чего ты? – спросил Кузьменко, захлопывая багажник.
– Я про вас думала,– сказала Верка.
– Ну? – Кузьменко сел за руль, повернулся к усаживающейся сзади Верке.– И что придумала?
– Что вы интересный мужчина! – нахально глядя прямо в глаза Кузьменко, сказала Верка.– Вполне!
И, между прочим, в вас одна женщина до сих пор влюблена.
Верка увидела, как покраснел и растерялся Кузьменко. У него шея набычилась, из воротничка вылезает, вся покраснела, а кадык вниз-вверх скачет.
– Мелешь,– хрипло сказал Кузьменко, выводя машину на шоссе.– Про любовь это ты моим хлопцам расскажи. Им понравится…
– Так я ж у Шурки была! – гордо выпалила Верка.– У Шурки Киреевой. Правда, у нее сейчас другая фамилия.
– Это из нашей школы, что ли? – Кузьменко постепенно успокаивался и сам себе удивлялся, как это он от слова л ю б о в ь весь растерялся.
– Конечно! – игриво ответила Верка.– С вами училась. И очень вас любила.– Подумав и посмотрев на широкие ладони Кузьменко, лежавшие на баранке, доверительно добавила: – И сейчас любит.
Машина сделала два неплановых подскока на ровнюсеньком шоссе, а Верка зажмурилась от удовольствия.
Если, конечно, во всем разбираться до мелочей, то Шурка Киреева сказала ей, что была влюблена в Леньку Кузьменко в седьмом классе. Но сказать это – значило не сказать ничего. Любовь в седьмом классе – кому это интересно? Тем более что Верки самой тогда еще на свете не было. Й она решила, что уточнять время – портить новость. Большие, сильные руки Кузьменко на баранке, твердые его скулы, красивые в черном угольном ободке синие глаза – все это вдохновило Верку на другую половину новости: любит Шурка Кузьменко до сих пор. «Не может не любить!» – с восторгом подумала Верка.
– Так Шура мне и сказала, когда мы с ней выпили,– ворковала она.– «Как я его любила, Верка, и до сих пор люблю!» – говорит, а сама чуть не плачет…
– Брешешь ты все,– с надеждой сказал Кузьменко.– Да я ее, считай, лет тридцать не видел. Ну, чуть меньше…
– Ну и что? – возмутилась Верка.– Ну и что? А она помнит. Думает про вас.– И тут, уж сама себе удивляясь, достала из сумочки блокнот, вырвала листок, вытащила из кармана Кузьменко шариковую ручку и старательно переписала из блокнота на листок адрес и номер телефона.
– Она просила вам дать,– восхищаясь собственной изобретательностью, сказала Верка,– он, говорит, в Москве, наверное, бывает, пусть зайдет. Должны же мы встретиться!
Верка сложила листок вчетверо и глубоко протолкнула его в нагрудный карман пиджака Кузьменко. И уж совсем с восторгом обнаружила, что в могучей груди забойщика сердце билось сильнее, чем надо.
– У вас не тахикардия? – елейно спросила она.– А то приходите, я вам электрокардиограмму устрою.
Но Кузьменко молчал. Замолчала и Верка. Она смотрела на дорогу и думала о том, что теперь будет. Уедет Кузьменко в Москву, останется его Тонька с пацанами. Так ей и надо. Созданная собственными руками чужая любовь казалась Верке столь прекрасной и столь разрушающей, что ничто не могло эту любовь остановить.
– Бедные! – жалела Кузьменко и Шурку Верка.– Столько лет ждали!
…Сложив руки под фартуком, Антонина смотрела, как Кузьменко заводит машину во двор. Она видела, как он подвез к дому Корониху. Шалопутная Верка, видать, пол-Москвы домой свезла. Выгружали, выгружали… Надо будет сказать Леониду, чтоб в следующий раз не брал в машину кого зря. Не мальчик. Автобусы есть, такси. Пусть пользуются. Нечего возить задарма. Антонина не любила Верку, Во-первых, эти чертовы мини. Наденет платье – колени видать, а идет за водой с коромыслом, руки вверх поднимет, тут уж – хоть стой, хоть падай. Ни стыда ни совести, чурбак с глазами. А хлопцы тут же на улицу. Как Верка мимо дома, так они за калитку. «Ла-ла-ла, ла-ла-ла». А она ногой постукивает, грудь вперед, и о том, что дите у нее, а мужа нет, и не помнит. Антонина ей говорила: «Вера, тебе короткое не идет, у тебя зад широкий и живот большой». А та хохочет. «Я, говорит, молодая, у меня полнота не от обжорства и неподвижности, а от здоровья и энергии. Попробуй, Тоня, меня ущипнуть. Я ж вся налитая! На мне ж не жир, а мышца…»
О чем тут говорить? Ей про Фому, а она про Ерему.
Леонид постучал носиком умывальника, вытер о тряпицу, что висела на заборе, руки, а Антонина все стояла. Что-то ей не нравилось сейчас в муже. Приехал вовремя, не задержался, значит, шалопутную подсадил действительно по дороге, а лицо как с доски Почета – перепуганное и лупатое.
– Ты где Верку взял? – спросила Тоня.
– Ну где ж еще? На автобусной,– не своим голосом ответил Кузьменко,
И этот голос, хриплый и какой-то странно теплый, и глаза, какие бывают у него после курорта – синие-синие, отмытые-отмытые,– насторожили Антонину серьезно. Кузьменко пошел в дом, а она быстренько кинулась к машине, заглянула. Ничего подозрительного в машине не было. А что там могло быть? Антонина хлопнула дверцей и тоже пошла в дом. Кузьменко стоял в одних трусах и аккуратно, на плечики вешал костюм. Нет, ничего подозрительного и в голом Кузьменко не было.
– Так Верка из Москвы, что ли? – пробиралась в неизвестном направлении Антонина.
– Отстань ты со своей Веркой!– Обозлился Кузьменко, и жена сразу успокоилась. Голос его был обычным, резковатым и суровым, и глаза стали привычные, запыленные, уставшие.– Довез бабу с барахлом. Чего привязалась?
– Спросить уж нельзя,– весело ответила Антонина.– Все такие нервные, все такие нежные.– И она, подхватив за плечики костюм, уже спокойно направилась к шифоньеру.
Но Кузьменко, видать, все-таки сегодня не с той ноги встал – он выхватил у жены костюм и сам открыл дверцу шифоньера.
– Что я, маленький? Не повешу? Ты мне поесть лучше дай.
Антонина, пожав плечами, ушла, а Кузьменко вынул из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок, достал из другого костюма партийный билет и спрятал листок между билетом и кожаной обложечкой. Когда он перекладывал листок, глаза у него были синие-синие…
…Кузьменко низко склонился над тарелкой. От жареной картошки поднимался жар, в жару тоненько попискивали желтые, медовые кусочки сала. Нет, невкусная была сегодня еда. Кузьменко разворошил картошку, вытащил из нее сало. «Где ты купила такое поганое?» – и, зажав вилку, как трезубец, замер. Ну, чего наговорила эта шалопутная Верка? Ясно, выдумала! Что, Шурка Киреева ненормальная, чтоб столько лет его не видеть и любить? Да и вообще, кто в их возрасте об этом "говорит? Верка – трепло, ей что сбрехать, что в обнимку станцевать… Сбрехать еще лучше. Но тут же Кузьменко вспомнил сложенный вчетверо листочек из блокнота. Телефон-то и адрес настоящие, и какая б ни была Корониха болтушка, не стала бы она вот так, ни с того ни с сего, записывать его Кузьменко. Значит, разговор был. Был, был, был… Не могла же Верка, если они с Шуркой говорили про то, к примеру, сколько стоит шуба, придумать разговор про любовь… Значит, про нее… про любовь… и шел разговор… Ну, может, что-то там Верка и сбрехнула, но уж конечно не это: «Он, наверно, бывает в Москве, пусть зайдет. Должны же мы встретиться». Придумать такое нельзя, твердо решил Кузьменко, тем более что адрес-то дан!
Что-то горячее заколобродило в его душе, захотелось встать и хрустнуть всеми косточками, и Кузьменко встал, широко развернул плечи, свел лопатки, втянул живот и тут же отпустил, потому что резинка в трусах, перестав чувствовать привычную опору, перепуганно прыгнула вниз, увлекаемая широкими сатиновыми штанинами. «Стоп!» – сказал Кузьменко и поймал ее на полдороге.
А Антонина стояла на крыльце и наблюдала за мужем, Она решила, что, как только он уйдет отдыхать перед второй сменой, она мотнется к Верке, будто посмотреть, что та привезла, а на самом деле выяснить, что произошло у них в машине. Ведь Кузьменко, во-первых, сам на себя не похож, во-вторых, не ест и ругает сало, а сало свежее и прекрасное, а в-третьих, как маленький, играет мускулами – и где? За столом! Над несъеденной картошкой.
А Кузьменко пошел в сад. Там на раскладушке под сливой он обычно отдыхал. Но сейчас, вместо того чтобы лечь на бок и укрыться с головой полосатой простыней, он вытянулся на спине, закинул под голову руки и уставился на сливу.
Антонина сняла фартук, посмотрела на лежащего в непривычной позе мужа, мазнула перед зеркальцем два раза губы и пошла в сторону Веркиного дома.
…Кузьменко вспоминал. Вспоминал свой седьмой класс. Был это пятидесятый год. Ему было уже семнадцать, из-за войны он припозднился в школе. Вспоминал класс, перегороженный печкой. Место за печкой было лучшим – и самое теплое, и от учителя далеко. Вот они, переростки, там и проживали, А из-за печки была видна ему парта, на которой сидела Тонька. Красивая она была девчонка. Волосы вьющиеся, румянец во всю щеку, она все поворачивалась и смотрела за печку. А он ей подмигивал. Он это тогда классически делал. Чуб на глазах висит, как занавеска. Он им слегка, небрежно тряхнет, и в тот момент, пока чуб где-то колышется, а глаза свет видят, он вытворял этими глазами черт знает что: прищуривал, широко раскрывал, слегка прикрывал ресницами левый глаз, а правым смотрел лукаво и преданно. Да мало ли что можно было успеть сделать за печкой, когда смотрит на тебя Тонька и чуть-чуть, но со значением шевелит тонкими своими розовыми ноздрями.
Кузьменко спохватился. Это ж надо! После того, что он сегодня узнал, вспоминать, как он подмигивал Тоньке! Ну совсем его баба замордовала. Он со злостью, но и с некоторым уважением подумал о жене, которая, он видел, чувствовал, заметила что-то и сейчас наверняка, намажет губы и тронется к Верке. «Интересно,– думал Кузьменко,– скажет ей Верка про это?» И тут же успокоился: не скажет. И снова что-то горячее заколыхалось в нем, он зажмурил глаза и вернулся в пятидесятый, за печку. Только теперь через чуб-занавесочку он смотрел не на тонкие ноздри Тоньки, а, сдвинувшись к краю и наклонив голову, отыскал черноволосый затылок Шурки Киреевой. Вот она поворачивает голову – худое, скуластенькое личико с громадными, как сливы, глазами. Смотрит внимательно, строго, как дурачится на уроке Кузьменко. А что ему до этих строгих взглядов? Он последний год в школе, пусть мелкота учится дальше. Шурка – мелкота. Ей, как и полагается, всего четырнадцать лет… Она еще дите на тонких ножках. Подчиняясь могучей, брызжущей силе того, семнадцатилетнего шалопая, Кузьменко опять видел в мелких кудельках ухо Тоньки, ее коротенький нос и всю ее… Куда было девчонкам тягаться с Тонькою! Пустой это номер.
Но Кузьменко не хотелось думать о Тоньке. Он про нее все знал, знал, где у нее что болит и как она дышит, знал ее запах, знал ее на ощупь, он знал, о чем она думает, когда молчит, и что хочет скрыть, когда языком болтает. И эта известная вдоль и поперек женщина никогда не говорила ему, что его любит. Если быть честным, то и он, Кузьменко, ничего ей такого не говорил. О любви им рассказывал телевизор – самый большой]! какой только может быть. Антонина все бросала, а смотрела такие передачи, да и Кузьменко с интересом просмотрел двадцать шесть серий «Саги о Форсайтах». Смешно сказать, но, пока шла эта «сага», он работал только в первую смену. Он, Кузьменко, уже мог себе это позволить и договориться с кем надо. Но в жизни слово «любить» он не употреблял. Во всяком случае, последние тридцать лет, Что зря воздух колыхать? Они живут хорошо, у них дети. То, что у него с женой,– семейная жизнь, со всеми неприятностями, с болезнями детей, старением. Конечно, у всех то же самое, с той разницей, что кроме жен некоторые знакомые Кузьменко время от времени встречались с другими женщинами. Но любовью это тоже никто не называл. Были для этого другие слова, другие понятия. Вот сегодня, когда бросилась наперерез его машине Верка, что-то игривое шевельнулось в груди Кузьменко. Корониха – женщина аппетитная, он давно это заметил. Он с удовольствием смотрит, как она несет воду на коромысле. Аж земля под ней гнется! Но это разве любовь!
Нет, нет! Если не брешет Верка, так, может, Шурка Киреева одна на свете и любит его в правильном смысле этого слова. Кузьменко опустил руки с раскладушки прямо на землю, трогал ее, уже нагретую солнцем, щурился на небо сквозь сливовые ветки. Ах, как же оно так 'случилось, что не разглядел он в школе настоящей любви? Кузьменко было очень жалко себя.
…А теперь скажите, что бога нет! Вечером, когда Кузьменко мылся после смены в душе, начальник участка сказал ему, что он, Кузьменко, вместе с делегацией донецких шахтеров поедет в Москву сниматься в передаче «Голубой огонек». Кузьменко чуть не захлебнулся, Вот это да! В самом конце работы он уже начал освобождаться от новости, привезенной Веркой. Вгрызался в угольный пласт и вроде отходил от наваждения. Липкий пот смешал разные воспоминания о пятидесятом годе, даже пленительная Тонька померкла, будто, занавесив глаза чубом, Кузьменко так никогда им и не встряхивал. Какая там, к черту, любовь, когда, перламутрово поблескивая, отваливается угольная глыба, р-р-раз, р-р-раз! Вкалывай, Кузьменко, вкалывай, не отвлекайся на постороннее!
А тут стоит под душем – и на тебе. Новость. Ехать в Москву! И не через месяц или год. Послезавтра. Командировка на пять дней. А потом вернется, – будет пить горилку с перцем и смотреть по телевизору самого себя. «У нас сегодня в гостях знатный шахтер товарищ Кузьменко…» Сегодня… Вот, значит, как это делается. Дурят людей. Все, значит, на пленке. А если вдруг, к примеру, его машина собьет и он в праздник будет лежать в беленькой рубашечке хорошенький такой на раздвинутом столе? «Дорогие друзья! У нас сегодня в гостях знатный покойничек…»
Дурные мысли. Лезет всякая чепуха, а Кузьменко так и стоит под душем, подставил под струю бычий затылок и замер. Дурные мысли прячут главную, и от нее-то и замер Кузьменко: он едет в Москву, это судьба, а в партбилете у него лежит телефон и адрес. «Должны же мы с ним встретиться!»
Антонина обрадовалась, порозовела и сразу стала прикидывать, что нужно в Москве купить.
– Видала я Веркину шубу. Мне ее и даром не надо. Через химию разве организм дышит? Я в капроне час похожу, и уже все ноги истомятся, так еще и шубу? Господь миловал! А вот кофточку она купила хорошую. Вот такую ты мне тоже купи. Я узнаю, где она брала. А хлопцам возьми свитера, но только тоже натуральные. Себе плащ посмотри. Пятьдесят четвертый, третий рост. А может, пятьдесят шестой? Лучше пятьдесят шестой. А то под мышками будет жать. И стиральный порошок «Дарья»…
Тут Кузьменко замахал руками – этого еще не хватало, чтоб он с порошком возился. Вообще разговор с женой привел его в смятение. Значит, имеется в виду, что в его жизни все так и будет продолжаться, если ждут его из Москвы с кофтами, порошками, разным барахлом? У него все адрес! Телефон! Его же женщина одна столько лет любит и ждет!
– Ты помнишь,– вдруг сказала Антонина,– Шурку Кирееву? Верка у нее останавливалась. Ну, из нашего класса! Черная такая, худая?
Кузьменко задохнулся. Ну и Верка! Ну и зараза!
А Антонина ставит в буфет чашки и спокойно продолжает:
– У нее второй муж. И она с ним сюда ни разу не приезжала. Говорят, он ее моложе. Мать ее, конечно, не скажет. Она думает, раз дочь в Москве, так значит, у нее все! А лучше быть в деревне первым, чем в Москве последним…
Что там она лопочет? Кузьменко растерянно слушал Антонину. Ему хотелось подойти и сказать ей, что Шурка Киреева любит его, Леньку Кузьменко, почти тридцать лет! А кто у нее муж, какое это имеет значение?
Но Антонина ничего сегодня не понимала. Она присела на край табуретки и, смеясь, сказала:
– Я как посмотрю, так только мы с тобой, Леня, считай, и живем смолоду. Все поразводились.– И застенчиво добавила:– А наша любовь оказалась самой прочной.
Кузьменко так и ахнул. Надо же! Его сегодня любовью этой прямо завалили. И Антонина столько лет выбирала день, чтоб это слово сказать. Выбрала, сказала…
– У нас просто семья прочная,– сурово поправил ее Кузьменко.
– Разве это не одно и то же? – так же застенчиво переспросила Антонина,
– Столько фильмов посмотрела по телику, а ничего не поняла про любовь.
– Чего ж понимать?– Антонина обиделась и встала.– Поняла лучше тебя!
А Кузьменко только покачал головой. Нет, не хотелось ему от признания жены потереть лопатку о лопатку, не хотелось лежать навзничь и разглядывать сквозь сливовые ветки небо, и не было в душе чего-то горячего…
Имелось у Кузьменко одно дело, которое он должен был выполнить до отъезда. По четвергам у него был прием как у депутата райсовета. Каждый раз, занимая крохотную комнатку, которую выделил ему шахтком, он смотрел в окно на шахтный двор – пропыленный, грязный, шумный – и тосковал. Ему хотелось туда. Всем своим существом ощущал Кузьменко, что не годится он для кабинетов, даже если это не кабинет, а клетушка два на три. Казалось ему, что и люди, пришедшие к нему, тоже должны чувствовать, что он тут чужой. Но они, черти, дай бог им здоровья, ни одного четверга не пропускали, а шли и шли, шли и шли.
Кузьменко считался на шахте хорошим депутатом, но сам был с этим резко не согласен. Какой там хороший? Гнать его надо, гнать! Во-первых, потому что с вентиляцией у них, сколько они ни бьются, плохо. Во-вторых, профилакторий. Повар там готовить не умеет, у него вся еда похожа на жареный на мыле кисель. Проверяли – не вор. Просто не может. Вкуса нет. Уверяет, что кончил какие-то там курсы на «отлично», приготовленную им бурду сам ест, аж за ушами трещит, и спрашивает, сверкая глазами: «И это, по-вашему, плохо?» Кузьменко сто раз эту картину наблюдал, и ему из-за повара хочется иногда спалить профилакторий.
Был четверг, это сущее наказание. Кузьменко сел на хромой полумягкий стул – одна ножка на сантиметр короче,– и они, дорогие его избиратели, навалились… «Леонид Федорович, а какая ж моя теперь очередь на квартиру, если Танька Воронова была после меня шестая, а уже въехала и окна моет?», «Что ж ты, Леня, сукин сын, идешь против народа и не хочешь провести на нашу улицу воду? Ты думаешь, если я пенсионер, так я тебе не устрою?», «Товарищ Кузьменко, я у вас молодой специалист и скажу вам прямо – так не пойдет… Или вы мне без промедления даете квартиру, или пишите черным по белому, что вы не согласны с решением правительства». Леонид Федорович, Леня – сукин сын, товарищ Кузьменко корябал жалобы в фирменный блокнот и думал, что приедет из Москвы и устроит им всем такое, что не обрадуются. Председателю шахткома за Таньку Воронову – дело тут нечистое, если она уже окна моет; инженеру горисполкома за эту проклятую воду, сколько ж можно ему темечко долбить! А специалисту надо будет дать деньги на обратную дорогу, жалко для такого сморчка квартиры, хотя это и против хороших постановлений.
Он весь искрутился на своем качающемся стуле, когда просочилась к нему их ламповая Дуся Петриченко. Была Дуся черна, худа, с припудренным синяком, но глаза ее сверкали необыкновенным чувством: Дуся пришла, как она заявила, бороться за любовь, так как муж ее, крепильщик шахты, вот уже целую неделю жил у своих родителей и грозился не вернуться к ней никогда. И тут, слушая Дусю, вспомнил Кузьменко, что за история приключилась с ним самим, вспомнил и обмер, что самое прекрасное вот уже, считай, два часа не вспоминал, а значит, два часа из его жизни, извините-простите, вон! Никогда и не поймет Дуся Петриченко, почему это целый час не своим голосом говорил с ней Леонид Федорович, говорил о любви, которая все может, ведь сильнее ее ничего нет, и что она, любовь,– магнит, а значит, вытянет из родительского дома крепильщика, и он явится, как голубь на зов голубки… От этого голубя у подбитой Дуськи так замерло сердце, что она решила: нечего ждать, когда прилетит, надо самой идти и забирать мужика силой. Так она благодарила Кузьменко за свое собственное решение, так благодарила, что вышел он такой весь взволнованный изнутри, что снова ничего не смог дома есть, а Антонина по четвергам всегда ему хорошо готовила и домашней наливки давала, чтоб спал крепче: у депутатов трудная работа.