Страница:
– Погоди… Нельзя ж одними курями ее кормить…
– А черт ее знает, чем кормить… Не ест нашего…
– Извиняемся! Колбасы-молбасы у нас нету…
Маша натягивала на голову стеганое одеяло. Тут, под одеялом, ненависть усмирялась. Вспоминалось детство, как привозила ее сюда мать, как ей спокойно и легко спалось под этим самым одеялом после спанья на ящиках с духовыми инструментами. Когда мать уехала от отца – «Причин много, но главное – его ревность. Я права не имела человеку улыбнуться и руку протянуть. Все ему казалось…» – «Казалось ли?» – думала, повзрослев, Маша. Нет, она за матерью ничего такого не замечала. Более того, считала: мать имеет право на более свободное поведение. Но мать – нет. Это сейчас у нее кто-то, а раньше…
Когда приехала от отца и стала искать работу по специальности киномеханика, ей в исполкоме сказали:
– Зачем же такую симпатичную женщину в будку? Такие кадры нужны на виду…
И мать назначили директором клуба и дали комнату в том самом бараке, а потом мать пригляделась, обшарилась в клубе и нашла прямо в нем комнату, где вповалку лежали всякие инструменты. К комнате примыкал никогда не работающий теплый туалет, в котором стояли швабры и был даже закуток с окном и двумя розетками, который годился для кухни. Мать притащила два стенда с показателями надоев и привесов и отгородила от общего фойе облюбованную территорию. Туда они и переехали из барака, подведя воду в уборную. Расчет был правильный – из клубного помещения легче будет получить квартиру человеческую. После душного, вонючего барака в клубе был просто рай. Кино бесплатно, днем тишина, вот только спать на ящиках было неудобно, да и то после того, как Маша съездила в деревню и бабка положила ее спать на мягкую перину и укрыла этим самым стеганым одеялом. Она тогда спала часов до двенадцати, проснуться не могла. Пока бабка не пришла и не стала стаскивать с нее одеяло.
– Голова ж будет болеть, – говорила она. – Солнце ж уже над головой… Нельзя спать больше… Проспишь Царство Небесное.
Сонная, разморенная, выходила на солнышко,
на теплое деревянное крыльцо, садилась, жмурилась,
гладила кошку, пахло землей, и травой, и яблоками,
и молоком, такое расслабленное было тело, такое тяжелое и легкое одновременно, что на всю жизнь запомнила это ощущение.
Мать говорила:
– Я эту деревню ненавижу.
Маша назло ей:
– А мне нравится.
Сейчас же поняла: тоже ненавидит. Все вместе: людей, дома, животных, растения. Зачем они все? Какой от них прок?
Под одеялом же – такое непонятное происходило дело – ненависть уходила, она растворялась в душном тепле, рождая нечто совсем другое, какую-то истому, сладкую слабость и даже нежность к этим старым дуракам, которые ничего-ничегошеньки хорошего в своей жизни не видели и не знают. И тогда в этом состоянии Маша находила им место в своем богатом, независимом и лучезарном будущем на берегу Рижского залива. Пусть! Пусть живут с ней, пусть поливают цветы, пусть кормят ей кур. Она их, конечно, отделит, чтоб разный был вход, но жить – пусть живут. Одеть их только надо по-человечески – в нормальные тряпки, в нормальную обувку. Маша высовывала голову, чтобы вздохнуть, и видела каменные пятки бабки и ее пальцы, которые все как один, наползали друг на друга, и толстые ногти, которые уже не взять никакими ножницами. Всю жизнь бабка босиком, босиком, босиком, а потом сразу в валенки. Дед же, наоборот, и зимой, и летом в резиновых сапогах, шварк, шварк, шварк.
– Разлепила глаза? – спрашивает бабка. – Не по ешь борща?
0, господи! Зачем они живут?
– Чай есть? – спрашивает Маша.
– Так кипит вода…
– Я про чай! – заводится Маша.
– Вчера ж заваривала… Куда ж он денется? Мы его Не любители…
– Чай пьют свежий, – еще терпеливо и в который раз объясняет Маша.
– Кто тебя такому учил? – сердится бабка. – Баловство это… Без пользы.
– Вы всю жизнь бедные? – спрашивает Маша. Чай она заварила назло крутой и теперь пьет с вишневым вареньем и печеньем.
– Чего это мы бедные? – возмущается бабка. – Не хуже других. Бедных ты не видела… С тридцать третьего не жили голодом… Хлеб всегда был… Картошка… – Бабка задумалась. – После войны стало худо. Ну, думаю, опять будет мор… А дед, как знал, ушел на мелкую шахту… Их тут понакопали… Зарабатывал хорошо, так что хоть деньги ничего не стоили, с голоду уже не померли… Кроликов держали… А когда его завалило, то уже был Хрущев.
– Не было еще Хрущева, – сказал дед, чавкая резиновыми сапогами. – В пятьдесят втором меня завалило, на Троицу…
– Морочишь голову, – ответила бабка. – На Троицу ты себе руку полоснул по пьяному делу, а присыпало тебя уже потом, через два года… У тебя рука уже была скривлена… Говорила тебе – не лазь больше в шахту, не лазь… А ты хохол упертый… Потом мелкие шахты позакрывали, а шурфы пооставили… Чертовы деятели… А бедности не было, нет… Мы как раз, наоборот, хорошо всегда жили.
Маша аж закатывается:
– Это как понимать – хорошо?
– Хорошо! – гордо говорит бабка. – Дом – свой. Огород – свой. По соседям не бегали. Терпеть этого сроду не могла. И поесть, и обуться-одеться…
– Нищие же! – криком кричит Маша. – Вы посмотрите, посмотрите вокруг!
Она зло тычет пальцем в железную кровать с шишками, в комод без ручек, который достался бабке от ее бабки. Господи, сколь ж ему лет? В закопченные чугунки, зеленые кастрюли, в ковер с лебедями, облупившийся за годы послевоенных пятилеток. Сколько раз подвороченный по краям, чтоб спрятать дырки от гвоздей. Ну все рухлядь, все! Просто ничего человеческого, ничего, чтоб не стыдно.
– Ишь какая! – кричит бабка. – Плохо ей! А рожать – так сюда… Что ж тебя в другое, богатое, место
не позвали?
– А у вас тут только рожать да помирать, – засмеялась Маша.
– Да ты что! – всполошилась бабка. – Такое рядом ставишь?
– Именно! – кричала весело Маша. – Именно! Рожать да помирать. А чтоб жить, от вас бечь надо, как от чумы и холеры.
Ближе к зиме, когда бабка уже примерялась к валенкам, мать прислала письмо. «Нюська не здоровается и позорит тебя налево и направо, – писала она. – Боюсь, что ничего у тебя не выйдет».
В письмо было вложено и письмо от Витьки. «Согласия на ребенка пока не даю. – «Пока» было подчеркнуто красным, – По анализу крови теперь все можно проверить, так что дураков нету…»
Маша ни капельки не расстроилась. Никуда Витька не денется, думала она. Она вырвала пожелтевший листок из тетради, куда бабка переписывала дни религиозных праздников по новому стилю, и написала Витьке коротко и ясно.
«Ты, Витька, дурак! Даже жаль становится, что ты отец моего ребенка. Не повезло ему… А анализы, пожалуйста… Шли по почте».
Написала и долго-долго смеялась, гуляя по первому снегу.
Однажды на газике подскочила мать. На Машу почти не смотрела, а когда смотрела, глаза ее становились тусклыми, как в пленке. Маша удивилась: чего это она спохватилась т а к на меня смотреть? Вот идиотка, все у нее не как у людей. Между прочим, если уж совсем по-честному, могла и аборт организовать. Маша, конечно, против, но ведь мать и не предлагала, а Маша тогда целую речь приготовила на тот случай, если мать предложит аборт. Она бы ей тогда сказала: «Роды – это здоровое мероприятие. Это организму на пользу, а аборт – это как взрыв, столько всего может порушить, что потом всю жизнь чинить себя будешь. А я у себя одна».
Последние слова она не сама придумала. Слышала в поезде от одной тетки, молодой и красивой. Она тогда в поезде тетку эту всю осмотрела: и какие на ней колготы, и какая комбинация, и какие сережки. И как она на ночь волосы расчесывает, и как пальчиками крем в кожу вколачивает. Так вот эта тетка, мать-одиночка, между прочим, сказала ей эти замечательные слова: «Я у себя одна». Даже не надо было объяснять, так это пронзило Машу. Правда, Маша все-таки влезла с вопросом о ребенке, на что умная женщина ей объяснила:
– Каждая женщина должна родить для своего здоровья, иначе в ней застоится дурная кровь. Куда она потом денется, никто не знает. Может превратиться в рак. Поэтому нужно жить в соответствии с природой. У меня славненький сыночек, такая радость, такая любовь… И организм вполне здоровый. Смотри!
Тетка тогда спустила трусики и показала свой загар. Маша единственный раз в жизни испытала восторг от чужого ухоженного тела. Это ж надо, какой у нее красивый живот. А полосочка от загара куда ниже пупка, едва-едва над волосиками. Дает тетка! Ведь ей наверняка за тридцать, а такая ладная, такая ухоженная – укусить хочется! Вот как надо жить!
Мать сказала:
– Рожать будешь в «Рассвете коммунизма». Я там договорилась, у них акушерка опытная. А насчет машины отвезти я договорилась с бригадиром. Подкинет…
– Черта с два! – сказала бабка. – Это он тебе обещает. Он зимой машину, считай, не выводит… Бережет… Я с цыганом договорюсь. У него конь хороший… Ты только деньги оставь.
– Сколько? – спросила мать.
– Ну, десять, – неуверенно ответила бабка.
Мать заверещала: «На такси и то будет меньше! Это ж откуда у меня такие деньги, чтоб за какую-то грязную лошадь десятку!»
Оставила пять рублей.
Маша тогда же сама сходила к бригадиру. Тот долго прицокивал языком, оглядывая Машу.
– Ну, ты какая стала! Ну, какая!
Маша дала себя и похвалить, и слегка потрогать, для главной цели – не жалко. Даже интересно посмотреть, что с мужиком в этом случае делается и как им легко становится управлять.
– Отвезу! Отвезу! – горячо обещал бригадир, тиская Машину грудь. – Как же не помочь, как же?
Посмотрела Маша на всякий случай и цыганского коня. Ничего конек, славный, гладкий. Цыган, правда, никакой.
– Сколько возьмешь, цыган, до «Рассвета коммунизма?» – спросила Маша напрямик.
– Сколько! Сколько! – ответил цыган. – Мы не такси. Мы живые. Мы посмотрим…
Но все случилось иначе. До того, как ей родить, едва присев на ведро… До того, утром, она слышала разговор деда и бабки. Считалось, что они говорят тихо, на самом же деле… бу-бу-бу, бу-бу-бу – все слышно.
– Раньше, понеси девка без мужа, позора бы, позора не обобраться, – говорила бабка за утренним борщом, – а сейчас – плюнь в глаза – божья роса…
– Как без мужа? – не понял дед. – Он же на фронте с афганцами?
– Ты что? – смеялась бабка. – Совсем дурной или прикидываешься? Это они крайнего нашли, а кто там отец на самом деле – дело темное… Я так это понимаю…
– Не могет этого быть, – возмутился дед. – Мать бы не допустила. Она ж партейная.
– Господи, делов! – хлебала бабка. – Да у них, партейных, у первых такое и случается. Кто у нас самый гулевой? Секретарь комсомола… У них так заведено… И Мария такая… На мужиков зыркает с пониманием… Ты, олух царя небесного, ничего не видишь… Я так думаю, померло бы дите – хорошо было бы…
– Тьфу на тебя, старая! – возмутился дед.
– И думать нечего – хорошо…
Удивилась Маша бабкиному уму, кто бы мог подумать? Деревня деревней, а на три метра под землей видит. Наверное, Маша в нее. Мать – нет. У матери ума мало. Иначе жила бы лучше. Правда, жизнь бабки вроде как тоже опровергала наличие ума. Жила хуже некуда, но Маша объяснила так: раньше как жить, понятия не было. Не помер с голоду – и слава Богу. Отсчет шел отсюда, а живи бабка молодой сейчас – ух! Добилась бы, думала Маша, своей цели.
А на другой день это случилось. Маша и ахнуть не успела – родила. Бабка едва успела подхватить. Был такой момент, когда Маша подумала: сейчас бабка ее освободит. Был такой момент, когда бабка, перерезывая пуповину подумала: ишь, какая здоровенькая правнучка, а зря… Но это так, поверхностные мысли, потому что основные были и не мысли вовсе, а поступки – обтереть, завернуть дитя, принять послед у Маши, дать ей попить, переложить в чистое, – короче, дела все мелкие, но все об жизни, об том, чтоб сохранить.
– Ишь, какая! – довольно сказала бабка. – Красавица первый сорт.
На листке все из той же бабкиной тетради Маша вычерчивала график, когда она будто бы родила. Это для этих ублюдков Коршуновых. Хорошо, что девчонка была крупная. Вполне можно было сдвинуть день ее рождения…
Мать спросила:
– Какое число будем писать?
– Пожалуйста, – сказала Маша, протягивая листок.
Мать долго смотрела на малышку, хорошо смотрела, Маша наблюдала. Без этой мути в глазах, которая всегда была, когда мать поворачивала лицо к Маше. «Вот дура! – думала Маша. – Чего теперь злиться?»
Роды ей действительно пошли на пользу. Такая стала сочная, спелая. Это она проверила на бригадире, он как ее увидел, аж зашатался и руки протянул. Но уже была другая ситуация, чтоб за здорово живешь…
Маша строго ему так:
– Руки! А ну, руки!
И пошла гордо.
Цыган тоже цокнул зубом:
– Коня нада, красавица?
– А пошел ты!
Порядок! Полный порядок, даже перебор в красоте. Маша пялилась в зеркальце и так и думала – даже перебор. Пусть бы сегодня было меньше, но сохранилось бы подольше.
Весной она вернулась к матери.
– Сразу говорю – временно, – сказала мать. – Договаривайся с Коршуновыми. У них мезонин уже готов. – И закричала высоким криком: – Нечего! Нечего! Сама натворила – сама устраивайся. У меня здоровья никакого… вас тянуть.
При том – к девочке, внучке, – со всей нежностью: «Ах ты, куколка моя! Ах ты, цыпочка! Ах ты, цветочек мой драгоценный!»
Маша на мать не обижалась, сама понимала – оставаться с матерью нельзя, кончится тем, что отравят друг друга. Поэтому, нарядив куколку, Маша двинула коляску в сторону коршуновского дома. После того остроумного письма, где Маша предложила Витьке присылать анализы почтой, от него ничего не было.
Маша подумала-подумала и послала ему еще одно письмо:
«Витя, привет! Как тебе служится, как тебе дружится, мой дорогой солдат? Напрасно ты ничего не пишешь, это тебя плохо характеризует, а тебе сюда возвращаться, и все в городе знают, что у нас с тобой дочка. Все нас поздравляют, потому что дочка получилась ненаглядная красавица и еще спокойная, спать дает запросто. Я ее записала на тебя, так что имей в виду. Будешь скандалить – будет хуже. В конце концов, мы с тобой комсомольцы, а комсомол никто не отменил. Попробуй через него перешагни, когда будешь устраиваться на работу или учебу. Мне в училище подарили детский конверт, который нам не подошел, потому что дочка у нас крупная, а те распашонки и пеленки рассчитаны на дистрофическую личность. Твои же родители ничего не подарили, за что им большое спасибо. Но хотелось бы мне знать, куда вы денетесь. Так что не прикидывайся шлангом, ты уже отец семейства, и этим все сказано. Посмотри в Афганистане дубленку. Говорят, там их навалом. Размер мой 48, рост третий, но можно и 50, если узкоплечая. Имей в виду и себя. Приедешь, тоже надо будет одеться, обуться, а в магазинах у нас шаром покати. Импортного совсем ничего. Твои родители достроили мезонин, хорошо устроились, нет на вас революции. Но я думаю, вы одумаетесь и сообразите, что ребенку лучше жить в кирпиче, чем в бетоне, и дышать воздухом деревьев, а не бензином. Смотри, Витя, не опозорься своим отношением к женщине и ребенку.
Твоя Маша».
Это письмо тоже доставило Маше удовольствие. Она и сочинения хорошо писала, не стандартно, всегда находила человеческие слова. Если бы не запятые, то она была бы по литературе первой, но с синтаксисом у нее было неважно. Запятые, а особенно тире, просто убивали ее, от этого она даже не любила литературу. Ведь чем лучше скажешь словами, тем опасней не поставить какой-то знак… Слог же у нее был, учительница так и говорила: «Слог у тебя есть».
Маша катила коляску и любовалась собой со стороны. Все идут и ахают. «Ну Маша! Ты даешь! Прямо как Гундарева!» Она знала – так именно и есть, она красивая такой красотой. И куколка ее вся розовенькая, в кружавчиках, ну просто рисуйте с нас картину.
Коршуновы же их даже во двор не пустили. Тыкалась-тыкалась Маша в закрытую калитку, рвался с цепи огромный кобель, аж охрип от усердия. Дом же стоял мертво, даже ни одна занавесочка в нем не шевельнулась. А было воскресенье, куда они могли деться?
Маша перешла на другую сторону улицы, исключительно из-за куколки, которая от кобелиного лая заегозилась в своих кружавчиках. Там она расположилась на лавочке, ожидая, что рано или поздно, но выйдет кто-нибудь из Коршуновых в уборную.
Но те оказались молодогвардейцами. Не вышли. Маша даже покормила куколку из бутылочки и подсунула ей сухую пеленку, а дом молчал. В мезонине на одном окне уже висел тюль, а на другом нет. Маша представила, как Нюська, прижимая к себе занавеску, ждет Машиного ухода, а Маша все сидит и сидит, а как Нюська навсегда закаменеет в этой дурацкой позе, и так ей будет и надо, не делай плохо другим людям, то есть Маше и куколке. Прими как человек в свой дом, в конце концов, это и по отношению к воюющему Витьке будет справедливо.
Но в тот день Маша так ничего и не дождалась, хотя общественность на свою сторону поставила. Говорят, все потом Нюське выговаривали. И как у тебя сердца хватило на такую жестокость! И чего ты, Нюся, хочешь, теперь время такое, вся последовательность событий нарушена. Сначала рожают, потом женятся. И чего уж ты так гоношишься, Нюся? Для кого живем, как не для детей и внуков… А тебе уже готовенького принесли…
Короче, стыдили Коршуновых все. А на слова Нюси о том, что кто ей докажет, что это Витькин ребенок, отвечали резонно: что в этом деле вообще доказать можно? Как будто теперь, как раньше, одна с одним? Теперь у всех по два, по три, по семь, по восемь… Жизнь пошла бардачная, но как раз в Маше можно быть уверенной. Девка на глазах росла, и ни-че-го! Кто ее мать не знает, заразу исполкомовскую крикастую? Да она что за Машей увидела бы, проучила бы ее по-старому, кнутовищем… Так что, скорей всего, Нюся, куколка – твоя внучка, а уже какая куколка, Нюся, не в сказке сказать. Вылитая Витька. И глазочки, и носик, и бровочки… Прямо чистая коршуновская порода… Без анализов видно.
– Дозреет, – сказала сама себе Маша, думая о Нюсе.
Сама же ждала письма от Витьки. Была уверена – письмо будет хорошее. Он ведь, вообще, парень ничего, не гуляка, не прохиндей. Для начала жизни, Для разгона такой парень – самое то. Она его правильно вычислила. И куколку будет любить как следует. Маша даже допускала, что, когда она станет совсем богатой, Витьку можно будет оставить при себе. С ним она справится. Будет мужчина по хозяйству. У нее ведь будет большой дом, в котором много чего будет… Маша закидывала голову, и из ее горла в этот момент вырывалось не то пение, не то птичий клекот, не то неизвестно что… Звук шел независимо от ее усилий, это был звук сам по себе. Наверное, в мире почек так со звуком лопается почка, а в мире цветов так кричит, разворачиваясь утренний лепесток…
– Ты чего? – пугалась мать.
– Ничего, – отвечала Маша, прикрывая рот рукой.
– Следи за собой. А то у тебя из горла какой-то хрип идет… У тебя случаем не полипы?
– Еще чего! – Маша брезгливо вела плечом. У нее? Полипы?
Маша после родов ощущала здоровье всего своего тела как радость. Вот нога, например, как же хорошо ей ходить, ступать, бежать, даже пальцами шевелить хорошо. Такая нога вся! Каждая клеточка тоже журчала и пела, и Маша думала: как я правильно сообразила с родами. Значит, и все остальное тоже будет правильно. Жить мне на берегу Рижского залива, жить!
Коршуновы же не давались. Маша как-то прикатилась к обувному магазину, стала за стеклом на улице, прямо напротив работающей Нюськи. Так эта старая дура рванула в другой конец прилавка, только ее и видели. В результате пришлось очереди разворачиваться в другую сторону, и Маша стала видеть только одни спины…
Еще Маша любила сидеть возле фонтана на райкомовской площади. Тут быстрее, чем где-либо, возникало у нее ощущение прекрасного будущего. Елочки темно-синенькие, песочек желтенький, фонтан, выложенный цветной плиткой. Сам райком, вылизанный до блеска из почтения, подхалимства и страха. Маша думала, думала, вспоминала одно слово, наконец вспомнила: оазис. Люди, правда, тут не задерживались, не рассиживались, быстро проходили мимо, но это было понятно: что с этого оазиса простому человеку взять? Люди же не просто так идут и ходят. У людей же цель – пища или одежда. Это у Маши нет на сегодняшний день цели. Маша – кормящая мать, и этим все сказано. Она просто дышит воздухом, ну и, конечно, привлекает к себе внимание «дома», не без того. Но это такая, легкая, поверхностная цель, а может, и не цель вовсе. Цель – это другое. Это когда на все идешь. Она же в данном случае просто сидит на лавочке. Результат образуется сам собой: смотрите, что за интересная молодая мать там сидит? Чьей она семьи? Ну и так далее…
До того как пришло сообщение, что Витьку убило, произошло вот что…
Маша долго по хорошей погоде гуляла с куколкой, а когда пришла, то увидела: мать читает ту самую старую газету, в которой написано, сколько за это платят в Москве. Более идиотского выражения лица у матери Маша не видела за всю свою жизнь. Сидела мать, как чумичка, с открытым ртом. Остолбенелая, как статуя на морозе.
– Читала? – спросила она у Маши.
– Ну… – ответила Маша.
– Это ж надо! – едва выдохнула мать. – За раз – и столько… А тут мотаешься, мотаешься…
Маша усмехнулась: неужели мать – старая дура – может примерять это на себя? Спятила она, что ли?
Мать ушла в ванную, гремела там тазами, хлюпала водой. Маша знала: иногда так мать прячет слезы.
Полается на работе с начальником, придет домой и устраивает грохот в ванной, потом выходит оттуда вся красная, глаза опухшие, тут от нее спасайся, ненароком двинет… Маша даже приготовилась на вся-кий случай к отпору. Определенно пойдет сейчас разговор, что Маша ей надоела, что ее жизнь – это ее жизнь, а Машина – Машина, и нечего все валить в кучу, а каждый должен отвечать за себя. Так что, дорогая, собирай-ка свои бебехи и иди туда, где твое место. На мезонинчике уже тюль весь висит. Дорогой тюль, немецкий. Ворье проклятое – эти продавцы. У них все самое лучшее, а ты хоть задавись, ничего приличного не купишь…
– А мы им коммунизм строй, да? Мы им изобилие и отдельные квартиры? Что ж это такое, люди, как называется? Весь народ до кровавого пота, а они? Ты только сравни заработки шахтера и этих лярв! Нет! Нужен Сталин, вот при нем такого не было! Да он бы их всех сразу на лесоповал, и завязали бы они это место крепким узлом. Сталин нам нужен, Сталин! Дошли-доехали до такого бардака, что хочешь верь, хочешь не верь, но я сейчас вспоминаю Зою Космодемьянскую. Ну скажи – она могла такое? Она ж писала в своем дневнике – умри, но не дай поцелуя без любви… Вот какое было поколение! А теперь, значит, все! Надо стрелять и вешать. Сразу. Без суда и следствия. Откуда у тебя эта газета?
Маша была шокирована. Это ж надо быть такой примитивной. Никогда она мать за очень умную не держала, но не до такой же степени?
– Между прочим, – сказала она, – любой труд в нашей стране почетен…
– Труд?! – завопила мать.
– Отдых?! – завопила Маша. Так они и стояли друг против друга и тяжело дышали, и мать уже предвкушала, как она вцепится в Машины прекрасные волосы, а Маша прикидывала, как она перехватит материну руку и тряхнет ее так, чтоб с нее песок посыпался.
Вот тут как раз зазвенел звонок, и они обе так дернулись, что у каждой посредством дерганья возникло обычное лицо, ну а сбитое дыхание в наше время – дело житейское: стирала, полы мыла, гладила – господи, да мало ли у женщин дел, сбивающих им дыхание?
На пороге стояла девчонка.
Не могли они сразу сообразить, чья она, но она, молодец, долго их не мучила:
– Нашего Витьку убило в Афганистане… Мать кричит, тебя зовет…
У Маши заколотилось сердце так, как никогда с ним, с сердцем, не было. «Вот напоролась! Вот напоролась! – думала она. – Вот это да! Вот это да!»
– Батюшки светы! – завыла мать. – Красавец ты наш ненаглядный!
Маша прямо испугалась: чего это она? Но поняла быстро. Ай да мать! Как же она раньше нее сообразила, что надо завыть?
Маша отвернулась. Не надо, чтоб видели это ее недоумение, не надо. Ей ведь не заплакать, не завыть. У нее другое состояние – каменное. Вот и хорошо, пусть оно и будет.
Так они и пришли к Коршуновым. Мать выла по всем правилам вытья, и не скажешь, что партийная и работник исполкома. Маша же сомкнула в молчании губы, сблизила брови, так и шла. А куколка своими пальчатами теребила кружавчики и пускала пузыри со всем своим огромным удовольствием и полным непониманием исторического момента.
Дальше все пошло по таким нотам, что Маша подумала… Господи! Как там у тебя? Царство Витьке небесное, что ли? Получается же лучше!!!
Дело в том, что Нюся выхватила из коляски куколку, прижала к себе «кровиночку мою» и зашлась, и зашлась…
Оказывается, они получили одновременно и извещение и письмо. В письме Витька писал:
«Дорогие родители, мама, дядя Володя, бабуня и сестра Вера! Сообщаю, что продолжаю находиться на горячей точке нашей планеты. Дело такое – кому-то надо и стрелять. Ребята у нас хорошие, за ценой не постоят, чтоб победили силы прогрессивного Афганистана. Одним словом – воюю. Поэтому тем более думаю о мирной жизни. В частности, о возможном своем ребенке. Конечно, окончательные доказательства можно получить только при моем приезде и взятии анализов, но так как факт был, то не исключено, а значит, надо помочь подрастающей дочери. Я тут насмотрелся всяких детей, жалко их очень. Как же я могу допустить, что ребенок, даже если и не стопроцентно мой, страдает в сиротстве? Прошу тебя, мама, ты Машу не обижай, чтоб потом не стыдиться, если мы с ней поженимся. Я все больше к этому склоняюсь. Маша – девушка серьезная, не стала бы она зря на меня тянуть. Так что сделайте там выводы, а я со своей стороны тоже успокою молодую мать. Она просит дубленку, но я что-то их тут не видел. Ты, мама, узнай в магазине, может, можно купить? Все равно же придется делать какой-то подарок… Хочется вас всех увидеть. Хочется домашней еды, не в том смысле, что здесь плохо кормят, а в том, что хочется любимой пищи. Синеньких, например, соленых и картошки со свининой, что в духовке парилась. Такие странные у меня тут возникли потребности. Целую вас всех.
– А черт ее знает, чем кормить… Не ест нашего…
– Извиняемся! Колбасы-молбасы у нас нету…
Маша натягивала на голову стеганое одеяло. Тут, под одеялом, ненависть усмирялась. Вспоминалось детство, как привозила ее сюда мать, как ей спокойно и легко спалось под этим самым одеялом после спанья на ящиках с духовыми инструментами. Когда мать уехала от отца – «Причин много, но главное – его ревность. Я права не имела человеку улыбнуться и руку протянуть. Все ему казалось…» – «Казалось ли?» – думала, повзрослев, Маша. Нет, она за матерью ничего такого не замечала. Более того, считала: мать имеет право на более свободное поведение. Но мать – нет. Это сейчас у нее кто-то, а раньше…
Когда приехала от отца и стала искать работу по специальности киномеханика, ей в исполкоме сказали:
– Зачем же такую симпатичную женщину в будку? Такие кадры нужны на виду…
И мать назначили директором клуба и дали комнату в том самом бараке, а потом мать пригляделась, обшарилась в клубе и нашла прямо в нем комнату, где вповалку лежали всякие инструменты. К комнате примыкал никогда не работающий теплый туалет, в котором стояли швабры и был даже закуток с окном и двумя розетками, который годился для кухни. Мать притащила два стенда с показателями надоев и привесов и отгородила от общего фойе облюбованную территорию. Туда они и переехали из барака, подведя воду в уборную. Расчет был правильный – из клубного помещения легче будет получить квартиру человеческую. После душного, вонючего барака в клубе был просто рай. Кино бесплатно, днем тишина, вот только спать на ящиках было неудобно, да и то после того, как Маша съездила в деревню и бабка положила ее спать на мягкую перину и укрыла этим самым стеганым одеялом. Она тогда спала часов до двенадцати, проснуться не могла. Пока бабка не пришла и не стала стаскивать с нее одеяло.
– Голова ж будет болеть, – говорила она. – Солнце ж уже над головой… Нельзя спать больше… Проспишь Царство Небесное.
Сонная, разморенная, выходила на солнышко,
на теплое деревянное крыльцо, садилась, жмурилась,
гладила кошку, пахло землей, и травой, и яблоками,
и молоком, такое расслабленное было тело, такое тяжелое и легкое одновременно, что на всю жизнь запомнила это ощущение.
Мать говорила:
– Я эту деревню ненавижу.
Маша назло ей:
– А мне нравится.
Сейчас же поняла: тоже ненавидит. Все вместе: людей, дома, животных, растения. Зачем они все? Какой от них прок?
Под одеялом же – такое непонятное происходило дело – ненависть уходила, она растворялась в душном тепле, рождая нечто совсем другое, какую-то истому, сладкую слабость и даже нежность к этим старым дуракам, которые ничего-ничегошеньки хорошего в своей жизни не видели и не знают. И тогда в этом состоянии Маша находила им место в своем богатом, независимом и лучезарном будущем на берегу Рижского залива. Пусть! Пусть живут с ней, пусть поливают цветы, пусть кормят ей кур. Она их, конечно, отделит, чтоб разный был вход, но жить – пусть живут. Одеть их только надо по-человечески – в нормальные тряпки, в нормальную обувку. Маша высовывала голову, чтобы вздохнуть, и видела каменные пятки бабки и ее пальцы, которые все как один, наползали друг на друга, и толстые ногти, которые уже не взять никакими ножницами. Всю жизнь бабка босиком, босиком, босиком, а потом сразу в валенки. Дед же, наоборот, и зимой, и летом в резиновых сапогах, шварк, шварк, шварк.
– Разлепила глаза? – спрашивает бабка. – Не по ешь борща?
0, господи! Зачем они живут?
– Чай есть? – спрашивает Маша.
– Так кипит вода…
– Я про чай! – заводится Маша.
– Вчера ж заваривала… Куда ж он денется? Мы его Не любители…
– Чай пьют свежий, – еще терпеливо и в который раз объясняет Маша.
– Кто тебя такому учил? – сердится бабка. – Баловство это… Без пользы.
– Вы всю жизнь бедные? – спрашивает Маша. Чай она заварила назло крутой и теперь пьет с вишневым вареньем и печеньем.
– Чего это мы бедные? – возмущается бабка. – Не хуже других. Бедных ты не видела… С тридцать третьего не жили голодом… Хлеб всегда был… Картошка… – Бабка задумалась. – После войны стало худо. Ну, думаю, опять будет мор… А дед, как знал, ушел на мелкую шахту… Их тут понакопали… Зарабатывал хорошо, так что хоть деньги ничего не стоили, с голоду уже не померли… Кроликов держали… А когда его завалило, то уже был Хрущев.
– Не было еще Хрущева, – сказал дед, чавкая резиновыми сапогами. – В пятьдесят втором меня завалило, на Троицу…
– Морочишь голову, – ответила бабка. – На Троицу ты себе руку полоснул по пьяному делу, а присыпало тебя уже потом, через два года… У тебя рука уже была скривлена… Говорила тебе – не лазь больше в шахту, не лазь… А ты хохол упертый… Потом мелкие шахты позакрывали, а шурфы пооставили… Чертовы деятели… А бедности не было, нет… Мы как раз, наоборот, хорошо всегда жили.
Маша аж закатывается:
– Это как понимать – хорошо?
– Хорошо! – гордо говорит бабка. – Дом – свой. Огород – свой. По соседям не бегали. Терпеть этого сроду не могла. И поесть, и обуться-одеться…
– Нищие же! – криком кричит Маша. – Вы посмотрите, посмотрите вокруг!
Она зло тычет пальцем в железную кровать с шишками, в комод без ручек, который достался бабке от ее бабки. Господи, сколь ж ему лет? В закопченные чугунки, зеленые кастрюли, в ковер с лебедями, облупившийся за годы послевоенных пятилеток. Сколько раз подвороченный по краям, чтоб спрятать дырки от гвоздей. Ну все рухлядь, все! Просто ничего человеческого, ничего, чтоб не стыдно.
– Ишь какая! – кричит бабка. – Плохо ей! А рожать – так сюда… Что ж тебя в другое, богатое, место
не позвали?
– А у вас тут только рожать да помирать, – засмеялась Маша.
– Да ты что! – всполошилась бабка. – Такое рядом ставишь?
– Именно! – кричала весело Маша. – Именно! Рожать да помирать. А чтоб жить, от вас бечь надо, как от чумы и холеры.
Ближе к зиме, когда бабка уже примерялась к валенкам, мать прислала письмо. «Нюська не здоровается и позорит тебя налево и направо, – писала она. – Боюсь, что ничего у тебя не выйдет».
В письмо было вложено и письмо от Витьки. «Согласия на ребенка пока не даю. – «Пока» было подчеркнуто красным, – По анализу крови теперь все можно проверить, так что дураков нету…»
Маша ни капельки не расстроилась. Никуда Витька не денется, думала она. Она вырвала пожелтевший листок из тетради, куда бабка переписывала дни религиозных праздников по новому стилю, и написала Витьке коротко и ясно.
«Ты, Витька, дурак! Даже жаль становится, что ты отец моего ребенка. Не повезло ему… А анализы, пожалуйста… Шли по почте».
Написала и долго-долго смеялась, гуляя по первому снегу.
Однажды на газике подскочила мать. На Машу почти не смотрела, а когда смотрела, глаза ее становились тусклыми, как в пленке. Маша удивилась: чего это она спохватилась т а к на меня смотреть? Вот идиотка, все у нее не как у людей. Между прочим, если уж совсем по-честному, могла и аборт организовать. Маша, конечно, против, но ведь мать и не предлагала, а Маша тогда целую речь приготовила на тот случай, если мать предложит аборт. Она бы ей тогда сказала: «Роды – это здоровое мероприятие. Это организму на пользу, а аборт – это как взрыв, столько всего может порушить, что потом всю жизнь чинить себя будешь. А я у себя одна».
Последние слова она не сама придумала. Слышала в поезде от одной тетки, молодой и красивой. Она тогда в поезде тетку эту всю осмотрела: и какие на ней колготы, и какая комбинация, и какие сережки. И как она на ночь волосы расчесывает, и как пальчиками крем в кожу вколачивает. Так вот эта тетка, мать-одиночка, между прочим, сказала ей эти замечательные слова: «Я у себя одна». Даже не надо было объяснять, так это пронзило Машу. Правда, Маша все-таки влезла с вопросом о ребенке, на что умная женщина ей объяснила:
– Каждая женщина должна родить для своего здоровья, иначе в ней застоится дурная кровь. Куда она потом денется, никто не знает. Может превратиться в рак. Поэтому нужно жить в соответствии с природой. У меня славненький сыночек, такая радость, такая любовь… И организм вполне здоровый. Смотри!
Тетка тогда спустила трусики и показала свой загар. Маша единственный раз в жизни испытала восторг от чужого ухоженного тела. Это ж надо, какой у нее красивый живот. А полосочка от загара куда ниже пупка, едва-едва над волосиками. Дает тетка! Ведь ей наверняка за тридцать, а такая ладная, такая ухоженная – укусить хочется! Вот как надо жить!
Мать сказала:
– Рожать будешь в «Рассвете коммунизма». Я там договорилась, у них акушерка опытная. А насчет машины отвезти я договорилась с бригадиром. Подкинет…
– Черта с два! – сказала бабка. – Это он тебе обещает. Он зимой машину, считай, не выводит… Бережет… Я с цыганом договорюсь. У него конь хороший… Ты только деньги оставь.
– Сколько? – спросила мать.
– Ну, десять, – неуверенно ответила бабка.
Мать заверещала: «На такси и то будет меньше! Это ж откуда у меня такие деньги, чтоб за какую-то грязную лошадь десятку!»
Оставила пять рублей.
Маша тогда же сама сходила к бригадиру. Тот долго прицокивал языком, оглядывая Машу.
– Ну, ты какая стала! Ну, какая!
Маша дала себя и похвалить, и слегка потрогать, для главной цели – не жалко. Даже интересно посмотреть, что с мужиком в этом случае делается и как им легко становится управлять.
– Отвезу! Отвезу! – горячо обещал бригадир, тиская Машину грудь. – Как же не помочь, как же?
Посмотрела Маша на всякий случай и цыганского коня. Ничего конек, славный, гладкий. Цыган, правда, никакой.
– Сколько возьмешь, цыган, до «Рассвета коммунизма?» – спросила Маша напрямик.
– Сколько! Сколько! – ответил цыган. – Мы не такси. Мы живые. Мы посмотрим…
Но все случилось иначе. До того, как ей родить, едва присев на ведро… До того, утром, она слышала разговор деда и бабки. Считалось, что они говорят тихо, на самом же деле… бу-бу-бу, бу-бу-бу – все слышно.
– Раньше, понеси девка без мужа, позора бы, позора не обобраться, – говорила бабка за утренним борщом, – а сейчас – плюнь в глаза – божья роса…
– Как без мужа? – не понял дед. – Он же на фронте с афганцами?
– Ты что? – смеялась бабка. – Совсем дурной или прикидываешься? Это они крайнего нашли, а кто там отец на самом деле – дело темное… Я так это понимаю…
– Не могет этого быть, – возмутился дед. – Мать бы не допустила. Она ж партейная.
– Господи, делов! – хлебала бабка. – Да у них, партейных, у первых такое и случается. Кто у нас самый гулевой? Секретарь комсомола… У них так заведено… И Мария такая… На мужиков зыркает с пониманием… Ты, олух царя небесного, ничего не видишь… Я так думаю, померло бы дите – хорошо было бы…
– Тьфу на тебя, старая! – возмутился дед.
– И думать нечего – хорошо…
Удивилась Маша бабкиному уму, кто бы мог подумать? Деревня деревней, а на три метра под землей видит. Наверное, Маша в нее. Мать – нет. У матери ума мало. Иначе жила бы лучше. Правда, жизнь бабки вроде как тоже опровергала наличие ума. Жила хуже некуда, но Маша объяснила так: раньше как жить, понятия не было. Не помер с голоду – и слава Богу. Отсчет шел отсюда, а живи бабка молодой сейчас – ух! Добилась бы, думала Маша, своей цели.
А на другой день это случилось. Маша и ахнуть не успела – родила. Бабка едва успела подхватить. Был такой момент, когда Маша подумала: сейчас бабка ее освободит. Был такой момент, когда бабка, перерезывая пуповину подумала: ишь, какая здоровенькая правнучка, а зря… Но это так, поверхностные мысли, потому что основные были и не мысли вовсе, а поступки – обтереть, завернуть дитя, принять послед у Маши, дать ей попить, переложить в чистое, – короче, дела все мелкие, но все об жизни, об том, чтоб сохранить.
– Ишь, какая! – довольно сказала бабка. – Красавица первый сорт.
На листке все из той же бабкиной тетради Маша вычерчивала график, когда она будто бы родила. Это для этих ублюдков Коршуновых. Хорошо, что девчонка была крупная. Вполне можно было сдвинуть день ее рождения…
Мать спросила:
– Какое число будем писать?
– Пожалуйста, – сказала Маша, протягивая листок.
Мать долго смотрела на малышку, хорошо смотрела, Маша наблюдала. Без этой мути в глазах, которая всегда была, когда мать поворачивала лицо к Маше. «Вот дура! – думала Маша. – Чего теперь злиться?»
Роды ей действительно пошли на пользу. Такая стала сочная, спелая. Это она проверила на бригадире, он как ее увидел, аж зашатался и руки протянул. Но уже была другая ситуация, чтоб за здорово живешь…
Маша строго ему так:
– Руки! А ну, руки!
И пошла гордо.
Цыган тоже цокнул зубом:
– Коня нада, красавица?
– А пошел ты!
Порядок! Полный порядок, даже перебор в красоте. Маша пялилась в зеркальце и так и думала – даже перебор. Пусть бы сегодня было меньше, но сохранилось бы подольше.
Весной она вернулась к матери.
– Сразу говорю – временно, – сказала мать. – Договаривайся с Коршуновыми. У них мезонин уже готов. – И закричала высоким криком: – Нечего! Нечего! Сама натворила – сама устраивайся. У меня здоровья никакого… вас тянуть.
При том – к девочке, внучке, – со всей нежностью: «Ах ты, куколка моя! Ах ты, цыпочка! Ах ты, цветочек мой драгоценный!»
Маша на мать не обижалась, сама понимала – оставаться с матерью нельзя, кончится тем, что отравят друг друга. Поэтому, нарядив куколку, Маша двинула коляску в сторону коршуновского дома. После того остроумного письма, где Маша предложила Витьке присылать анализы почтой, от него ничего не было.
Маша подумала-подумала и послала ему еще одно письмо:
«Витя, привет! Как тебе служится, как тебе дружится, мой дорогой солдат? Напрасно ты ничего не пишешь, это тебя плохо характеризует, а тебе сюда возвращаться, и все в городе знают, что у нас с тобой дочка. Все нас поздравляют, потому что дочка получилась ненаглядная красавица и еще спокойная, спать дает запросто. Я ее записала на тебя, так что имей в виду. Будешь скандалить – будет хуже. В конце концов, мы с тобой комсомольцы, а комсомол никто не отменил. Попробуй через него перешагни, когда будешь устраиваться на работу или учебу. Мне в училище подарили детский конверт, который нам не подошел, потому что дочка у нас крупная, а те распашонки и пеленки рассчитаны на дистрофическую личность. Твои же родители ничего не подарили, за что им большое спасибо. Но хотелось бы мне знать, куда вы денетесь. Так что не прикидывайся шлангом, ты уже отец семейства, и этим все сказано. Посмотри в Афганистане дубленку. Говорят, там их навалом. Размер мой 48, рост третий, но можно и 50, если узкоплечая. Имей в виду и себя. Приедешь, тоже надо будет одеться, обуться, а в магазинах у нас шаром покати. Импортного совсем ничего. Твои родители достроили мезонин, хорошо устроились, нет на вас революции. Но я думаю, вы одумаетесь и сообразите, что ребенку лучше жить в кирпиче, чем в бетоне, и дышать воздухом деревьев, а не бензином. Смотри, Витя, не опозорься своим отношением к женщине и ребенку.
Твоя Маша».
Это письмо тоже доставило Маше удовольствие. Она и сочинения хорошо писала, не стандартно, всегда находила человеческие слова. Если бы не запятые, то она была бы по литературе первой, но с синтаксисом у нее было неважно. Запятые, а особенно тире, просто убивали ее, от этого она даже не любила литературу. Ведь чем лучше скажешь словами, тем опасней не поставить какой-то знак… Слог же у нее был, учительница так и говорила: «Слог у тебя есть».
Маша катила коляску и любовалась собой со стороны. Все идут и ахают. «Ну Маша! Ты даешь! Прямо как Гундарева!» Она знала – так именно и есть, она красивая такой красотой. И куколка ее вся розовенькая, в кружавчиках, ну просто рисуйте с нас картину.
Коршуновы же их даже во двор не пустили. Тыкалась-тыкалась Маша в закрытую калитку, рвался с цепи огромный кобель, аж охрип от усердия. Дом же стоял мертво, даже ни одна занавесочка в нем не шевельнулась. А было воскресенье, куда они могли деться?
Маша перешла на другую сторону улицы, исключительно из-за куколки, которая от кобелиного лая заегозилась в своих кружавчиках. Там она расположилась на лавочке, ожидая, что рано или поздно, но выйдет кто-нибудь из Коршуновых в уборную.
Но те оказались молодогвардейцами. Не вышли. Маша даже покормила куколку из бутылочки и подсунула ей сухую пеленку, а дом молчал. В мезонине на одном окне уже висел тюль, а на другом нет. Маша представила, как Нюська, прижимая к себе занавеску, ждет Машиного ухода, а Маша все сидит и сидит, а как Нюська навсегда закаменеет в этой дурацкой позе, и так ей будет и надо, не делай плохо другим людям, то есть Маше и куколке. Прими как человек в свой дом, в конце концов, это и по отношению к воюющему Витьке будет справедливо.
Но в тот день Маша так ничего и не дождалась, хотя общественность на свою сторону поставила. Говорят, все потом Нюське выговаривали. И как у тебя сердца хватило на такую жестокость! И чего ты, Нюся, хочешь, теперь время такое, вся последовательность событий нарушена. Сначала рожают, потом женятся. И чего уж ты так гоношишься, Нюся? Для кого живем, как не для детей и внуков… А тебе уже готовенького принесли…
Короче, стыдили Коршуновых все. А на слова Нюси о том, что кто ей докажет, что это Витькин ребенок, отвечали резонно: что в этом деле вообще доказать можно? Как будто теперь, как раньше, одна с одним? Теперь у всех по два, по три, по семь, по восемь… Жизнь пошла бардачная, но как раз в Маше можно быть уверенной. Девка на глазах росла, и ни-че-го! Кто ее мать не знает, заразу исполкомовскую крикастую? Да она что за Машей увидела бы, проучила бы ее по-старому, кнутовищем… Так что, скорей всего, Нюся, куколка – твоя внучка, а уже какая куколка, Нюся, не в сказке сказать. Вылитая Витька. И глазочки, и носик, и бровочки… Прямо чистая коршуновская порода… Без анализов видно.
– Дозреет, – сказала сама себе Маша, думая о Нюсе.
Сама же ждала письма от Витьки. Была уверена – письмо будет хорошее. Он ведь, вообще, парень ничего, не гуляка, не прохиндей. Для начала жизни, Для разгона такой парень – самое то. Она его правильно вычислила. И куколку будет любить как следует. Маша даже допускала, что, когда она станет совсем богатой, Витьку можно будет оставить при себе. С ним она справится. Будет мужчина по хозяйству. У нее ведь будет большой дом, в котором много чего будет… Маша закидывала голову, и из ее горла в этот момент вырывалось не то пение, не то птичий клекот, не то неизвестно что… Звук шел независимо от ее усилий, это был звук сам по себе. Наверное, в мире почек так со звуком лопается почка, а в мире цветов так кричит, разворачиваясь утренний лепесток…
– Ты чего? – пугалась мать.
– Ничего, – отвечала Маша, прикрывая рот рукой.
– Следи за собой. А то у тебя из горла какой-то хрип идет… У тебя случаем не полипы?
– Еще чего! – Маша брезгливо вела плечом. У нее? Полипы?
Маша после родов ощущала здоровье всего своего тела как радость. Вот нога, например, как же хорошо ей ходить, ступать, бежать, даже пальцами шевелить хорошо. Такая нога вся! Каждая клеточка тоже журчала и пела, и Маша думала: как я правильно сообразила с родами. Значит, и все остальное тоже будет правильно. Жить мне на берегу Рижского залива, жить!
Коршуновы же не давались. Маша как-то прикатилась к обувному магазину, стала за стеклом на улице, прямо напротив работающей Нюськи. Так эта старая дура рванула в другой конец прилавка, только ее и видели. В результате пришлось очереди разворачиваться в другую сторону, и Маша стала видеть только одни спины…
Еще Маша любила сидеть возле фонтана на райкомовской площади. Тут быстрее, чем где-либо, возникало у нее ощущение прекрасного будущего. Елочки темно-синенькие, песочек желтенький, фонтан, выложенный цветной плиткой. Сам райком, вылизанный до блеска из почтения, подхалимства и страха. Маша думала, думала, вспоминала одно слово, наконец вспомнила: оазис. Люди, правда, тут не задерживались, не рассиживались, быстро проходили мимо, но это было понятно: что с этого оазиса простому человеку взять? Люди же не просто так идут и ходят. У людей же цель – пища или одежда. Это у Маши нет на сегодняшний день цели. Маша – кормящая мать, и этим все сказано. Она просто дышит воздухом, ну и, конечно, привлекает к себе внимание «дома», не без того. Но это такая, легкая, поверхностная цель, а может, и не цель вовсе. Цель – это другое. Это когда на все идешь. Она же в данном случае просто сидит на лавочке. Результат образуется сам собой: смотрите, что за интересная молодая мать там сидит? Чьей она семьи? Ну и так далее…
До того как пришло сообщение, что Витьку убило, произошло вот что…
Маша долго по хорошей погоде гуляла с куколкой, а когда пришла, то увидела: мать читает ту самую старую газету, в которой написано, сколько за это платят в Москве. Более идиотского выражения лица у матери Маша не видела за всю свою жизнь. Сидела мать, как чумичка, с открытым ртом. Остолбенелая, как статуя на морозе.
– Читала? – спросила она у Маши.
– Ну… – ответила Маша.
– Это ж надо! – едва выдохнула мать. – За раз – и столько… А тут мотаешься, мотаешься…
Маша усмехнулась: неужели мать – старая дура – может примерять это на себя? Спятила она, что ли?
Мать ушла в ванную, гремела там тазами, хлюпала водой. Маша знала: иногда так мать прячет слезы.
Полается на работе с начальником, придет домой и устраивает грохот в ванной, потом выходит оттуда вся красная, глаза опухшие, тут от нее спасайся, ненароком двинет… Маша даже приготовилась на вся-кий случай к отпору. Определенно пойдет сейчас разговор, что Маша ей надоела, что ее жизнь – это ее жизнь, а Машина – Машина, и нечего все валить в кучу, а каждый должен отвечать за себя. Так что, дорогая, собирай-ка свои бебехи и иди туда, где твое место. На мезонинчике уже тюль весь висит. Дорогой тюль, немецкий. Ворье проклятое – эти продавцы. У них все самое лучшее, а ты хоть задавись, ничего приличного не купишь…
– А мы им коммунизм строй, да? Мы им изобилие и отдельные квартиры? Что ж это такое, люди, как называется? Весь народ до кровавого пота, а они? Ты только сравни заработки шахтера и этих лярв! Нет! Нужен Сталин, вот при нем такого не было! Да он бы их всех сразу на лесоповал, и завязали бы они это место крепким узлом. Сталин нам нужен, Сталин! Дошли-доехали до такого бардака, что хочешь верь, хочешь не верь, но я сейчас вспоминаю Зою Космодемьянскую. Ну скажи – она могла такое? Она ж писала в своем дневнике – умри, но не дай поцелуя без любви… Вот какое было поколение! А теперь, значит, все! Надо стрелять и вешать. Сразу. Без суда и следствия. Откуда у тебя эта газета?
Маша была шокирована. Это ж надо быть такой примитивной. Никогда она мать за очень умную не держала, но не до такой же степени?
– Между прочим, – сказала она, – любой труд в нашей стране почетен…
– Труд?! – завопила мать.
– Отдых?! – завопила Маша. Так они и стояли друг против друга и тяжело дышали, и мать уже предвкушала, как она вцепится в Машины прекрасные волосы, а Маша прикидывала, как она перехватит материну руку и тряхнет ее так, чтоб с нее песок посыпался.
Вот тут как раз зазвенел звонок, и они обе так дернулись, что у каждой посредством дерганья возникло обычное лицо, ну а сбитое дыхание в наше время – дело житейское: стирала, полы мыла, гладила – господи, да мало ли у женщин дел, сбивающих им дыхание?
На пороге стояла девчонка.
Не могли они сразу сообразить, чья она, но она, молодец, долго их не мучила:
– Нашего Витьку убило в Афганистане… Мать кричит, тебя зовет…
У Маши заколотилось сердце так, как никогда с ним, с сердцем, не было. «Вот напоролась! Вот напоролась! – думала она. – Вот это да! Вот это да!»
– Батюшки светы! – завыла мать. – Красавец ты наш ненаглядный!
Маша прямо испугалась: чего это она? Но поняла быстро. Ай да мать! Как же она раньше нее сообразила, что надо завыть?
Маша отвернулась. Не надо, чтоб видели это ее недоумение, не надо. Ей ведь не заплакать, не завыть. У нее другое состояние – каменное. Вот и хорошо, пусть оно и будет.
Так они и пришли к Коршуновым. Мать выла по всем правилам вытья, и не скажешь, что партийная и работник исполкома. Маша же сомкнула в молчании губы, сблизила брови, так и шла. А куколка своими пальчатами теребила кружавчики и пускала пузыри со всем своим огромным удовольствием и полным непониманием исторического момента.
Дальше все пошло по таким нотам, что Маша подумала… Господи! Как там у тебя? Царство Витьке небесное, что ли? Получается же лучше!!!
Дело в том, что Нюся выхватила из коляски куколку, прижала к себе «кровиночку мою» и зашлась, и зашлась…
Оказывается, они получили одновременно и извещение и письмо. В письме Витька писал:
«Дорогие родители, мама, дядя Володя, бабуня и сестра Вера! Сообщаю, что продолжаю находиться на горячей точке нашей планеты. Дело такое – кому-то надо и стрелять. Ребята у нас хорошие, за ценой не постоят, чтоб победили силы прогрессивного Афганистана. Одним словом – воюю. Поэтому тем более думаю о мирной жизни. В частности, о возможном своем ребенке. Конечно, окончательные доказательства можно получить только при моем приезде и взятии анализов, но так как факт был, то не исключено, а значит, надо помочь подрастающей дочери. Я тут насмотрелся всяких детей, жалко их очень. Как же я могу допустить, что ребенок, даже если и не стопроцентно мой, страдает в сиротстве? Прошу тебя, мама, ты Машу не обижай, чтоб потом не стыдиться, если мы с ней поженимся. Я все больше к этому склоняюсь. Маша – девушка серьезная, не стала бы она зря на меня тянуть. Так что сделайте там выводы, а я со своей стороны тоже успокою молодую мать. Она просит дубленку, но я что-то их тут не видел. Ты, мама, узнай в магазине, может, можно купить? Все равно же придется делать какой-то подарок… Хочется вас всех увидеть. Хочется домашней еды, не в том смысле, что здесь плохо кормят, а в том, что хочется любимой пищи. Синеньких, например, соленых и картошки со свининой, что в духовке парилась. Такие странные у меня тут возникли потребности. Целую вас всех.