С этого момента все пошло не так. Оля нарисовала несколько открыток, и их взяли. Она сказала, что в школу больше не пойдет. Что ей делать вместе с этими подростками-недоумками, у которых не хватило ума для обычной школы? Она стала замкнутой, но одновременно и дерзкой. В какой-то момент бабушка даже ощутила жгучее дыхание нелюбви. Боже, за что? Оля почти не выходила из комнаты, то рисуя, то смотря телевизор.
А однажды сказала:
– Свози меня на могилы мамы и папы.
…Жухловатая бузина-старушка и скромный белый камень в маленькой оградке, такой, можно сказать, одноместный упокой. На белом камне смутный портрет женщины лет тридцати и мужчины (карточки по отдельности), красивого, с трагической прокладкой седой полосы слева над ухом. А под ними надписи: «Евгения Алексеевна Круглова (1962–1999)», «Николай Иванович Круглов (1951—)». Дальше на камне все отвалилось, замазано, заляпано… Хотя пришедшей Оле известно, что они оба погибли в один день. И надо позвать гравера, чтобы он поправил отвалившиеся куда-то цифры. Или нет: она решила сама сделать надгробную надпись, но как-то закрутилась и отложила на потом.
Ах, эти вечные «потом» и «завтра», никогда не ведающие тайн сиюминутного времени. Времени «сейчас». У этого времени столько возможностей помешать тому, что «потом» и «завтра».
Так было и в этом случае.
15
16
17
18
19
А однажды сказала:
– Свози меня на могилы мамы и папы.
…Жухловатая бузина-старушка и скромный белый камень в маленькой оградке, такой, можно сказать, одноместный упокой. На белом камне смутный портрет женщины лет тридцати и мужчины (карточки по отдельности), красивого, с трагической прокладкой седой полосы слева над ухом. А под ними надписи: «Евгения Алексеевна Круглова (1962–1999)», «Николай Иванович Круглов (1951—)». Дальше на камне все отвалилось, замазано, заляпано… Хотя пришедшей Оле известно, что они оба погибли в один день. И надо позвать гравера, чтобы он поправил отвалившиеся куда-то цифры. Или нет: она решила сама сделать надгробную надпись, но как-то закрутилась и отложила на потом.
Ах, эти вечные «потом» и «завтра», никогда не ведающие тайн сиюминутного времени. Времени «сейчас». У этого времени столько возможностей помешать тому, что «потом» и «завтра».
Так было и в этом случае.
15
У Оли маленький складной стульчик, отданный тетей Мариной для кладбищенских походов. Посидев у большой могилы, она переходит к той, что рядом, уже осевшей, без памятника, с простым деревянным крестом, без фотографии, с грубой железной табличкой. Здесь уже год тому назад она похоронила бабушку.
Тут она плачет. Потому что без бабушки у нее не получается жизнь. Какая замечательная солнечная квартирка была у них, когда она вернулась из больницы. Какая сирень билась в окна на следующий год. С бабушкой было не страшно. Она устроили ей веселую «экскурсию» по пропущенному времени.
– Он был такой маленький, худенький мальчик. Премьер… Я его даже жалела. А однажды он взял и сказал нам все: что страна несостоятельна, что все в глубокой заднице… Но я-то не в ней. У меня работа, заработок. За мной мужчины ухаживают. И пока я смеялась тому, как пытается меня напугать сопляк-мальчишка, люди уже вовсю, как говорил еще мой дедушка про всякую панику, разбирали «мыло, свечи, керосин». Я вышла в магазин, а там другие цены. А лица, ты бы видела эти лица… Я такие видела дважды – в пятьдесят третьем и девяносто третьем. Возник подкожный страх. Это когда не просто «я боюсь», это когда завтрашний день – как ночь. Ну, ничего, мы народ бывалый. Перескочили. Потом новый президент, тоже из маленьких и худеньких. Я у тебя бабушка хоть и сильная, мужиков предпочитала тоже сильных, крупных, мощных. Хотя… что там говорить-разговаривать, если дедушка твой был костлявый и сутулый, без всякой мышечной силы, а я любила его без памяти. Это к тому, какая я у тебя противоречивая, не сказать, потому не бери в голову. Главное, ты живехонькая и здоровенькая. Ровно на столько, сколько проспала, дольше проживешь. Срок жизни, он ведь записан. Я буду жить, как моя мама, до восьмидесяти. Еще надоем тебе до смерти.
А умерла на следующий год после Олиной выписки, когда расцвела сирень. Она открывала вечером окно, чтобы пустить оглушительный запах, потянула изо всех сил носом и упала грудью на подоконник.
– Ты что, бабуля? – спросила Оля, думая, что та высматривает из окна шкодливого кота, который любил, подцепившись на оконных решетках, подглядывать их жизнь и шипеть, если ему стучали в стекло. Он не боялся их, он был свободный и гордый зверь, и ему принадлежали решетки, окна, двери и, возможно, даже люди.
Тогда Оля думала, что тоже умрет. Потеря была невыносима, сильнее самой страшной боли. Ей ли не знать?
Тетя Марина проявила чудеса скорости, обменяв уже двушку на однокомнатную недалеко от себя, вручив Оле сберкнижку с доплатой, вместе с которой были и деньги от прошлой квартиры, которые бабушка экономила и держала для внучки, но боялась класть в банк, предпочитая банку.
– Бери помаленьку, – сказала тетка, – на свои тебе не прожить.
В квартире пахло скорым, на быструю руку ремонтом. В первый же день в дверь постучал кот. И в темноте ей показалось, что это тот, которому принадлежало все, с бывшей квартиры. Оказалось, другой. Но тоже наглый и себе на уме. Она дала ему колбасы и воды. Он долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Мое…» И стал ходить по комнате, почесываясь об углы и ножки мебели. А потом улегся мордой в олин ботинок. И больше не ушел. Оля звала его «Мой». Коту имя нравилось. Он вытягивался в длину, потом делал верблюжий горб и прыгал ей на колени, урча, как вполне полноценный моторчик.
Жизнь постигалась методом проб и ошибок. Она стала ездить к бабушке на могилу, потому что там естественно было плакать. За неделю накапливался ком. Он был редкостно сложным по составу. В него входило и человеческое непонимание, и стоимость куска мыла, и одиночество, и детское желание ласки, и непонятная новая гламурная жизнь, которой дразнили журналы, и желание встать на шпильки и неумение на них стоять, и пространство времени, которого она боялась, и тоска по любви, потому что она приходит – не звали и обязательно. Независимо от войн, травм, дефолтов и даже смерти близких.
Почему-то она стеснялась траурных одежд, которыми ее щедро одарила тетка для походов на кладбище. Инстинктивно она боялась быть отмеченной в чужом глазу. Ей было спокойней слиться и потеряться в толпе.
Выплакавшись у бабушкиной могилы, она возвращалась домой как бы утешенной. Она пила чай, поставив перед собой книгу, слушая, как шумят во дворе дети, помня собственный визг на вздымающихся качелях. Слушала кота. Какая-то совсем другая, не ее жизнь. Папа, мама… Машина, на которой они едут на Клязьму. Нет, она не будет об этом думать. Сколько раз она пыталась вспомнить, куда и зачем они ехали тогда.
Она берет альбом для рисования, который носит с собой на кладбище. Она художница-минималистка. Травинки, травинки, желтый лист, упавший на землю раньше срока. Умер, бедняжка, скрюченной смертью. Падая, он насел на стеблину вымахавшего сдуру осота-чертополоха, там и застрял. Жизнь и смерть в объятии.
«Не надо про это думать, – говорит она себе. – Я живая и у меня ничего не болит».
В альбоме одним движением сделанный профиль. Прошлый раз она видела мужчину со странно повернутой головой. На плечах его сидел ребенок и как бы взнуздывал несущего. Обычное кладбищенское посещение-визит. Она старается не смотреть на людей на кладбище, а тут взяла и повернула голову. И – этот профиль, который нарисовался одним движением. Так они и остались на странице – желтый лист, слетевший на стеблину, и профиль меж детских ног. Чей он, этот профиль, откуда она его знает? Или это просто восприятие случайных парностей – травы и листа, головы и ног? Одно в другом. Глупо.
Но вот прошел почти месяц с той среды, именно среды, она брала работу домой на выходные и ей дали отгул в среду. Среда – день затрапезный, хоть и серединный. Бабушка любила говорить: «Чего дуешься, как середа на пятницу?»
Что-то стучит внутри. Вспомни этого человека!
Она не вспомнила. Она увидела его во сне.
…На мокром асфальте лужи от недоброкачественной работы дорожников. Она их обходит весело, потому что тепло, потому что сентябрь, а держится лето, потому что, пройдя через парк, она встретит подружку Ксанку. И та ей расскажет, как у нее этобыло. Ксанка не первая в их классе вступила на опасную тропу «женской жизни». Ксанка – первая, кто хочет с ней этим поделиться после речей Леки из Вудстока. Это ведь большой секрет для маленькой компании. Все знают, но никто не знает, как и что. Она возбуждена предстоящим разговором, только бы Ксанка не передумала. С нее станется. Она текучая, как вода в речке. Сейчас одно. Через минуту будет другое. Расчет на то, что Ксанка сама переполнена впечатлениями просто дальше некуда. Ее сверхжелание похвастаться таким событием жизни равно Олиному сверхлюбопытству.
Оля заходит в парк. К тому месту, где ее ждет Ксанка, надо пройти по боковой аллее. Она темная от густых лип, с которых все еще каплет. Дорога песчаная, мягкая, в конце она выпускает отросток влево, к площадке с то ли недостроенной, то ли окончательно сломанной каруселью, из-под которой веет подземельем. Маленькая, она бывала тут не раз и даже залезала на круг слушать урчащее подземное царство. Она была такая любопытная ворона в своем дошкольном детстве. Сейчас, будучи уже почти взрослой, десятиклассницей, она снисходительна к той себе, маленькой. Ну, разве стала бы она сейчас идти в этот тупиковый отросток? А тогда ей все было «надо».
Он шел ей навстречу. Высокий, красивый, рубашка-апаш открывала сильную шею, джинсовые ноги казались бесконечно длинными. А она шла за Ксанкиными впечатлениями.
Он резко шагнул влево и оказался напротив нее, красавец-мужчина, распахнувший руки. И она безбоязненно вошла в них. Он повел ее в тот отросток аллеи, в который она вбегала с ведром и совочком.
Да! Да! Там можно было копать, а на аллее нельзя. А она любили это слово «копать». Первый произнесенный ею в жизни глагол. Мама спрашивала папу: «Если искать знаки судьбы, то что бы это значило?» Мама ей рассказывала об этом уже потом, когда она подросла и знать не знала, что болтала на самой зорьке жизни. «Может, будешь агрономом? – размышляла мама. – Хотя, что называется, ни с какой стороны… Или археологом… Это уже чуть ближе… Есть момент исследования. Это может быть от папы». Но потом забылось. Все. И слово, и мамины поиски знаков судьбы.
Сейчас же она шла в отросток аллеи. И некто чужой и сильный крепко держал ее за плечи. В какую-то минуту ее охватил страх. Когда она повернула голову и увидела его профиль. Жесткий? Жестокий? И рванулась вбок. И ей было сказано так, что сердце стало умирать от ужаса: «Нишкни, сопелка. Хуже будет». Тут она уже рванулась изо всей силы. Но он так дернул ее за руку, что она почувствовала: рука оторвалась и висит в мешке кожи, а боль стала главной и рвалась из горла криком. И тут ее бросили на землю, головой она ударилась о край бывшего круга и уже ничего не помнила.
Очнулась от невыносимой боли всюду. Тело – сплошная боль. Кто-то нежно держал ее голову на коленях и шептал: «Успокойся, девочка! Все будет хорошо!»
«Эта сволочь загнал в нее горлышко бутылки», – услышала она. И потеряла сознание на пять лет.
Сон был такой четкий, такой ясный. В нем была режущая боль, кровь, хлеставшая из нее, и сознание, что она сама «вошла в руки».
Значит, не было никакой аварии.
Авария была у папы с мамой. Они мчались на машине к ней в больницу? Или, наоборот, возвращались, оставив ее, полумертвую и растерзанную? У них один год смерти. Один ли? В памяти возникает табличка. Папина дата то ли залеплена, то ли соскоблена. Вопросы, как стрелы, пущенные наугад, вонзаются куда ни попадя. Тело болит остро, будто вспомнило ту боль.
Этот человек – человек ли? Да, рука оторвалась и была, как в мешке. Она закричала, и он бросил ее на землю. Пальцами она хватала мягкий парковый грунт, который так любила копать. Больше ничего. Тьма.
Может ли она поручиться, что мужчина с ребенком на плечах, что уже само по себе как бы и алиби, и знак порядочности, тот самый красавец, к которому она бестрепетно вошла в руки? Не дождалась Ксанкиной исповеди, решила проверить все на себе?
«Он загнал в нее горлышко бутылки».
Значит, она боролась, билась… Жалкое оправдание себя самой.
Тут она плачет. Потому что без бабушки у нее не получается жизнь. Какая замечательная солнечная квартирка была у них, когда она вернулась из больницы. Какая сирень билась в окна на следующий год. С бабушкой было не страшно. Она устроили ей веселую «экскурсию» по пропущенному времени.
– Он был такой маленький, худенький мальчик. Премьер… Я его даже жалела. А однажды он взял и сказал нам все: что страна несостоятельна, что все в глубокой заднице… Но я-то не в ней. У меня работа, заработок. За мной мужчины ухаживают. И пока я смеялась тому, как пытается меня напугать сопляк-мальчишка, люди уже вовсю, как говорил еще мой дедушка про всякую панику, разбирали «мыло, свечи, керосин». Я вышла в магазин, а там другие цены. А лица, ты бы видела эти лица… Я такие видела дважды – в пятьдесят третьем и девяносто третьем. Возник подкожный страх. Это когда не просто «я боюсь», это когда завтрашний день – как ночь. Ну, ничего, мы народ бывалый. Перескочили. Потом новый президент, тоже из маленьких и худеньких. Я у тебя бабушка хоть и сильная, мужиков предпочитала тоже сильных, крупных, мощных. Хотя… что там говорить-разговаривать, если дедушка твой был костлявый и сутулый, без всякой мышечной силы, а я любила его без памяти. Это к тому, какая я у тебя противоречивая, не сказать, потому не бери в голову. Главное, ты живехонькая и здоровенькая. Ровно на столько, сколько проспала, дольше проживешь. Срок жизни, он ведь записан. Я буду жить, как моя мама, до восьмидесяти. Еще надоем тебе до смерти.
А умерла на следующий год после Олиной выписки, когда расцвела сирень. Она открывала вечером окно, чтобы пустить оглушительный запах, потянула изо всех сил носом и упала грудью на подоконник.
– Ты что, бабуля? – спросила Оля, думая, что та высматривает из окна шкодливого кота, который любил, подцепившись на оконных решетках, подглядывать их жизнь и шипеть, если ему стучали в стекло. Он не боялся их, он был свободный и гордый зверь, и ему принадлежали решетки, окна, двери и, возможно, даже люди.
Тогда Оля думала, что тоже умрет. Потеря была невыносима, сильнее самой страшной боли. Ей ли не знать?
Тетя Марина проявила чудеса скорости, обменяв уже двушку на однокомнатную недалеко от себя, вручив Оле сберкнижку с доплатой, вместе с которой были и деньги от прошлой квартиры, которые бабушка экономила и держала для внучки, но боялась класть в банк, предпочитая банку.
– Бери помаленьку, – сказала тетка, – на свои тебе не прожить.
В квартире пахло скорым, на быструю руку ремонтом. В первый же день в дверь постучал кот. И в темноте ей показалось, что это тот, которому принадлежало все, с бывшей квартиры. Оказалось, другой. Но тоже наглый и себе на уме. Она дала ему колбасы и воды. Он долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Мое…» И стал ходить по комнате, почесываясь об углы и ножки мебели. А потом улегся мордой в олин ботинок. И больше не ушел. Оля звала его «Мой». Коту имя нравилось. Он вытягивался в длину, потом делал верблюжий горб и прыгал ей на колени, урча, как вполне полноценный моторчик.
Жизнь постигалась методом проб и ошибок. Она стала ездить к бабушке на могилу, потому что там естественно было плакать. За неделю накапливался ком. Он был редкостно сложным по составу. В него входило и человеческое непонимание, и стоимость куска мыла, и одиночество, и детское желание ласки, и непонятная новая гламурная жизнь, которой дразнили журналы, и желание встать на шпильки и неумение на них стоять, и пространство времени, которого она боялась, и тоска по любви, потому что она приходит – не звали и обязательно. Независимо от войн, травм, дефолтов и даже смерти близких.
Почему-то она стеснялась траурных одежд, которыми ее щедро одарила тетка для походов на кладбище. Инстинктивно она боялась быть отмеченной в чужом глазу. Ей было спокойней слиться и потеряться в толпе.
Выплакавшись у бабушкиной могилы, она возвращалась домой как бы утешенной. Она пила чай, поставив перед собой книгу, слушая, как шумят во дворе дети, помня собственный визг на вздымающихся качелях. Слушала кота. Какая-то совсем другая, не ее жизнь. Папа, мама… Машина, на которой они едут на Клязьму. Нет, она не будет об этом думать. Сколько раз она пыталась вспомнить, куда и зачем они ехали тогда.
Она берет альбом для рисования, который носит с собой на кладбище. Она художница-минималистка. Травинки, травинки, желтый лист, упавший на землю раньше срока. Умер, бедняжка, скрюченной смертью. Падая, он насел на стеблину вымахавшего сдуру осота-чертополоха, там и застрял. Жизнь и смерть в объятии.
«Не надо про это думать, – говорит она себе. – Я живая и у меня ничего не болит».
В альбоме одним движением сделанный профиль. Прошлый раз она видела мужчину со странно повернутой головой. На плечах его сидел ребенок и как бы взнуздывал несущего. Обычное кладбищенское посещение-визит. Она старается не смотреть на людей на кладбище, а тут взяла и повернула голову. И – этот профиль, который нарисовался одним движением. Так они и остались на странице – желтый лист, слетевший на стеблину, и профиль меж детских ног. Чей он, этот профиль, откуда она его знает? Или это просто восприятие случайных парностей – травы и листа, головы и ног? Одно в другом. Глупо.
Но вот прошел почти месяц с той среды, именно среды, она брала работу домой на выходные и ей дали отгул в среду. Среда – день затрапезный, хоть и серединный. Бабушка любила говорить: «Чего дуешься, как середа на пятницу?»
Что-то стучит внутри. Вспомни этого человека!
Она не вспомнила. Она увидела его во сне.
…На мокром асфальте лужи от недоброкачественной работы дорожников. Она их обходит весело, потому что тепло, потому что сентябрь, а держится лето, потому что, пройдя через парк, она встретит подружку Ксанку. И та ей расскажет, как у нее этобыло. Ксанка не первая в их классе вступила на опасную тропу «женской жизни». Ксанка – первая, кто хочет с ней этим поделиться после речей Леки из Вудстока. Это ведь большой секрет для маленькой компании. Все знают, но никто не знает, как и что. Она возбуждена предстоящим разговором, только бы Ксанка не передумала. С нее станется. Она текучая, как вода в речке. Сейчас одно. Через минуту будет другое. Расчет на то, что Ксанка сама переполнена впечатлениями просто дальше некуда. Ее сверхжелание похвастаться таким событием жизни равно Олиному сверхлюбопытству.
Оля заходит в парк. К тому месту, где ее ждет Ксанка, надо пройти по боковой аллее. Она темная от густых лип, с которых все еще каплет. Дорога песчаная, мягкая, в конце она выпускает отросток влево, к площадке с то ли недостроенной, то ли окончательно сломанной каруселью, из-под которой веет подземельем. Маленькая, она бывала тут не раз и даже залезала на круг слушать урчащее подземное царство. Она была такая любопытная ворона в своем дошкольном детстве. Сейчас, будучи уже почти взрослой, десятиклассницей, она снисходительна к той себе, маленькой. Ну, разве стала бы она сейчас идти в этот тупиковый отросток? А тогда ей все было «надо».
Он шел ей навстречу. Высокий, красивый, рубашка-апаш открывала сильную шею, джинсовые ноги казались бесконечно длинными. А она шла за Ксанкиными впечатлениями.
Он резко шагнул влево и оказался напротив нее, красавец-мужчина, распахнувший руки. И она безбоязненно вошла в них. Он повел ее в тот отросток аллеи, в который она вбегала с ведром и совочком.
Да! Да! Там можно было копать, а на аллее нельзя. А она любили это слово «копать». Первый произнесенный ею в жизни глагол. Мама спрашивала папу: «Если искать знаки судьбы, то что бы это значило?» Мама ей рассказывала об этом уже потом, когда она подросла и знать не знала, что болтала на самой зорьке жизни. «Может, будешь агрономом? – размышляла мама. – Хотя, что называется, ни с какой стороны… Или археологом… Это уже чуть ближе… Есть момент исследования. Это может быть от папы». Но потом забылось. Все. И слово, и мамины поиски знаков судьбы.
Сейчас же она шла в отросток аллеи. И некто чужой и сильный крепко держал ее за плечи. В какую-то минуту ее охватил страх. Когда она повернула голову и увидела его профиль. Жесткий? Жестокий? И рванулась вбок. И ей было сказано так, что сердце стало умирать от ужаса: «Нишкни, сопелка. Хуже будет». Тут она уже рванулась изо всей силы. Но он так дернул ее за руку, что она почувствовала: рука оторвалась и висит в мешке кожи, а боль стала главной и рвалась из горла криком. И тут ее бросили на землю, головой она ударилась о край бывшего круга и уже ничего не помнила.
Очнулась от невыносимой боли всюду. Тело – сплошная боль. Кто-то нежно держал ее голову на коленях и шептал: «Успокойся, девочка! Все будет хорошо!»
«Эта сволочь загнал в нее горлышко бутылки», – услышала она. И потеряла сознание на пять лет.
Сон был такой четкий, такой ясный. В нем была режущая боль, кровь, хлеставшая из нее, и сознание, что она сама «вошла в руки».
Значит, не было никакой аварии.
Авария была у папы с мамой. Они мчались на машине к ней в больницу? Или, наоборот, возвращались, оставив ее, полумертвую и растерзанную? У них один год смерти. Один ли? В памяти возникает табличка. Папина дата то ли залеплена, то ли соскоблена. Вопросы, как стрелы, пущенные наугад, вонзаются куда ни попадя. Тело болит остро, будто вспомнило ту боль.
Этот человек – человек ли? Да, рука оторвалась и была, как в мешке. Она закричала, и он бросил ее на землю. Пальцами она хватала мягкий парковый грунт, который так любила копать. Больше ничего. Тьма.
Может ли она поручиться, что мужчина с ребенком на плечах, что уже само по себе как бы и алиби, и знак порядочности, тот самый красавец, к которому она бестрепетно вошла в руки? Не дождалась Ксанкиной исповеди, решила проверить все на себе?
«Он загнал в нее горлышко бутылки».
Значит, она боролась, билась… Жалкое оправдание себя самой.
16
Теперь она ходит на кладбище не только в воскресенье, но и в субботу, и в будние дни, когда оказывается, что нет работы и можно уйти с условием задержаться завтра.
Она его ищет. Но ни мужчина, ни ребенок в носочках в полосочку ей больше не встречаются. Нет ответа на вопрос, а что делать, если он встретится. Оторвет ведь руки-ноги и уже в горло вставит горлышко бутылки. Страха нет. Пусть даже так. Она носит с собой нож. Но под ним даже хлеб не режется, а крошится. Ей бы меч, как у Умы Турман. Чтоб снести ему голову вместе с мощной шеей. Чтоб она валялась на земле, хватала воздух ртом. Это тебе, сволочь, за папу и маму. Она так сильно переживает воображаемое, что ей даже становится легче, будто возмездие случилось на самом деле.
Но он ей не встречался. Она обводит линии профиля чернилами. Странно, но в таком виде она его как бы и не знает. Вот дура, думает, зачем обвела? Теперь, если он убьет ее, этот эскиз не сможет стать не то что доказательством зла, а даже просто наводкой.
Скоро она успокаивается. Это свойство многомиллионного города: раствориться и потеряться в нем – раз плюнуть. Нож без нужды лежит на дне сумочки. И на посетителей кладбища она смотрит уже почти без надежды. Она хочет восстановить на камне дату смерти отца. Звонит тетке. Та называет спокойно и уверенно совсем другой год, чем тот, что написан у матери.
– Они не погибли вместе?
– Нет, – ответила Марина. – Ольга! Ты уже в порядке. Мама умерла раньше, а папа… Папа действительно разбился на машине… – Она замолчала, и Оля поняла: тетка до сих пор не знает, как ей объяснить, что было с ней.
– Про себя я знаю, – сказала Оля и положила трубку.
Марина кинулась к врачам-психиатрам с криком: «Что теперь будет? Что будет?»
И ей сказали: ничего не будет. Все зарубцевалось, раз девушка задает конкретные вопросы. Дотошность, желание узнать детали – это игры здорового ума. Психопаты видят мир без подробностей, видят кругло, а здоровый человек способен постигать углы мироздания.
«Дурь», – подумала Марина и перезвонила Ольге. Откуда ей было знать, что та казнит себя за обведенный чернилами, а потому неузнаваемый набросок мужского профиля.
– Все в порядке, – сказала Ольга. – Камень на могиле облупился. Я хочу его поправить.
Марина вспомнила, как маникюрными ножницами выковыривала цифру, а покойная бабушка просто принесла в ладони раствор бетона и ляпнула им на расцарапанные цифры. Это было накануне первой Олиной поездки на кладбище. Они тогда вовсю, как какие-нибудь Штирлицы, обкатывали легенду беды. Изнасилование не подразумевалось никоим образом.
И сейчас Марина думает: почему?
Об этом же думает Ольга.
Марина объясняет себе все наличием бутылочного горлышка. Такое лучше не знать.
Ольга же считает: они знали, что она сама пошла на это. Вся задрожала и свернула в отросток аллеи. Са-ма.
Случается, что в кишащем муравейнике один муравей налетает на другого. Что тогда происходит? Для остальных прокладывается другой путь, в обход столкнувшихся. Муравьи – рационалисты, им не до сантиментов, если они заняты делом. Люди же обладают свойством любопытничать и наблюдать аварии.
В автобусе, идущем по Ленинградке, не своим голосом закричала девушка, проталкиваясь к выходу, а дверь собственной силой распахнул мужчина и выпрыгнул из автобуса. И все подумали: карманник, вон как девушка сжимает сумочку.
Бедняжка упала, потеряв сознание. Ну и глупо, думал муравейник, сколько у нее могло быть с собой денег, чтобы уж так рухнуть?
Так и сдали ее «Скорой» как балду, ринувшуюся за вором, а того ищи-свищи. Он руками раздвинул двери. Силач! Красавец! Такого бы в стриптизеры, модно это сейчас, а он спец по дамским сумочкам.
Ольга никак не приходила в себя, а когда пришла и поняла, что она в больнице, закричала снова и кричала не переставая голосом человека, которого режут по живому. Но на ней не было ран. Были косые, грубые старые швы на животе.
До того, как Ольгу нашла Марина, ее нашел бывший ординатор, который давным-давно, будучи молодым врачом, был спасателем девочки, найденной в закоулке парка. Он уже жил в Германии и приехал на родину первый раз. У него был своеобразный маршрут по местам «боевой славы», по клиникам, где, будучи студентом, он проходил практики.
В больницу, куда привезли Ольгу, он пришел не потому, что бывал здесь когда-то. В ней работал его давний приятель. Он хотел показать гостю из-за границы новенькое оборудование для хирургии, которое закупили у американцев. Приятель сопровождал это оборудование, а поэтому и носился с ним, как дурень с писаной торбой. Он кричал по телефону:
«Ты не очень-то там! Не очень! Приходи и посмотри. На горбу своем пер из Бостона. Такая красота – облизать хочется. Мы народ-идиот, ничего своими руками сделать не можем. Сообразили наконец-то хоть покупать. Теперь за операции берем денежку с простого русского больного. А как иначе? Как?»
И они встретились и обнялись, и хлопнули спиртеца. И заели его сушкой. И пошли по коридору, и услышали человеческий крик, как будто режут по живому.
– Лежит одна. Поступила по «Скорой». Без травм. Сумочку у нее в автобусе вроде бы дернули… Хлопнулась оземь и кричит не переставая. Ни кто, ни что, ни звать никак… Хочешь посмотреть? У вас такого не увидишь… Ты чего?
– Такое ощущение, что я уже слышал этот крик.
– Так, крик… он же крик, он же вопль, он же ор, он же вой, он же… Ну, что там еще?
Оле как раз кололи успокоительное. Когда ее поворачивали, гость из Германии узнал эти портняжные швы. Вспомнил, что едва не плакал, когда только скоростью хирургии можно было спасти девушку. Он держал ее тогда за голову.
Бледное, орущее лицо с зажмуренными глазами. Он взял ее голову в руки и сказал, как говорил тогда, пять или уже шесть лет тому назад:
– Успокойся! Все будет хорошо.
И она затихла. Как тогда затихла от наркоза, так сейчас – от его слов. Через минуту она открыла глаза, и ему пришлось снять руки с головы, чтобы встретить ее взгляд.
– Я его видела, – сказала она. – Он был в автобусе.
Она тут же зажмурилась, потому что в нос ударил запах. Она ведь вошла в полный автобус и ухватилась за стояк возле задних кресел. Впереди стоял мужчина. Когда автобус дернулся, их это невольно сблизило, и она вспомнила эту сладкую горечь, от которой она ослабела и пошла, пошла, пошла…
То, что она кричит, она не знала. Кричала та девочка, которая жила давно с папой и мамой, у которой все было хорошо и правильно, и жизнь впереди была чудесная. У этой девочки все тогда кончилось в несколько страшных минут, пахнущих вот этой самой сладкой горечью.
Она помнила, что в сумочке нож, но заело «молнию» сумки, и крик от этого стал настолько диким, что она сама его испугалась и потеряла сознание.
Она его ищет. Но ни мужчина, ни ребенок в носочках в полосочку ей больше не встречаются. Нет ответа на вопрос, а что делать, если он встретится. Оторвет ведь руки-ноги и уже в горло вставит горлышко бутылки. Страха нет. Пусть даже так. Она носит с собой нож. Но под ним даже хлеб не режется, а крошится. Ей бы меч, как у Умы Турман. Чтоб снести ему голову вместе с мощной шеей. Чтоб она валялась на земле, хватала воздух ртом. Это тебе, сволочь, за папу и маму. Она так сильно переживает воображаемое, что ей даже становится легче, будто возмездие случилось на самом деле.
Но он ей не встречался. Она обводит линии профиля чернилами. Странно, но в таком виде она его как бы и не знает. Вот дура, думает, зачем обвела? Теперь, если он убьет ее, этот эскиз не сможет стать не то что доказательством зла, а даже просто наводкой.
Скоро она успокаивается. Это свойство многомиллионного города: раствориться и потеряться в нем – раз плюнуть. Нож без нужды лежит на дне сумочки. И на посетителей кладбища она смотрит уже почти без надежды. Она хочет восстановить на камне дату смерти отца. Звонит тетке. Та называет спокойно и уверенно совсем другой год, чем тот, что написан у матери.
– Они не погибли вместе?
– Нет, – ответила Марина. – Ольга! Ты уже в порядке. Мама умерла раньше, а папа… Папа действительно разбился на машине… – Она замолчала, и Оля поняла: тетка до сих пор не знает, как ей объяснить, что было с ней.
– Про себя я знаю, – сказала Оля и положила трубку.
Марина кинулась к врачам-психиатрам с криком: «Что теперь будет? Что будет?»
И ей сказали: ничего не будет. Все зарубцевалось, раз девушка задает конкретные вопросы. Дотошность, желание узнать детали – это игры здорового ума. Психопаты видят мир без подробностей, видят кругло, а здоровый человек способен постигать углы мироздания.
«Дурь», – подумала Марина и перезвонила Ольге. Откуда ей было знать, что та казнит себя за обведенный чернилами, а потому неузнаваемый набросок мужского профиля.
– Все в порядке, – сказала Ольга. – Камень на могиле облупился. Я хочу его поправить.
Марина вспомнила, как маникюрными ножницами выковыривала цифру, а покойная бабушка просто принесла в ладони раствор бетона и ляпнула им на расцарапанные цифры. Это было накануне первой Олиной поездки на кладбище. Они тогда вовсю, как какие-нибудь Штирлицы, обкатывали легенду беды. Изнасилование не подразумевалось никоим образом.
И сейчас Марина думает: почему?
Об этом же думает Ольга.
Марина объясняет себе все наличием бутылочного горлышка. Такое лучше не знать.
Ольга же считает: они знали, что она сама пошла на это. Вся задрожала и свернула в отросток аллеи. Са-ма.
Случается, что в кишащем муравейнике один муравей налетает на другого. Что тогда происходит? Для остальных прокладывается другой путь, в обход столкнувшихся. Муравьи – рационалисты, им не до сантиментов, если они заняты делом. Люди же обладают свойством любопытничать и наблюдать аварии.
В автобусе, идущем по Ленинградке, не своим голосом закричала девушка, проталкиваясь к выходу, а дверь собственной силой распахнул мужчина и выпрыгнул из автобуса. И все подумали: карманник, вон как девушка сжимает сумочку.
Бедняжка упала, потеряв сознание. Ну и глупо, думал муравейник, сколько у нее могло быть с собой денег, чтобы уж так рухнуть?
Так и сдали ее «Скорой» как балду, ринувшуюся за вором, а того ищи-свищи. Он руками раздвинул двери. Силач! Красавец! Такого бы в стриптизеры, модно это сейчас, а он спец по дамским сумочкам.
Ольга никак не приходила в себя, а когда пришла и поняла, что она в больнице, закричала снова и кричала не переставая голосом человека, которого режут по живому. Но на ней не было ран. Были косые, грубые старые швы на животе.
До того, как Ольгу нашла Марина, ее нашел бывший ординатор, который давным-давно, будучи молодым врачом, был спасателем девочки, найденной в закоулке парка. Он уже жил в Германии и приехал на родину первый раз. У него был своеобразный маршрут по местам «боевой славы», по клиникам, где, будучи студентом, он проходил практики.
В больницу, куда привезли Ольгу, он пришел не потому, что бывал здесь когда-то. В ней работал его давний приятель. Он хотел показать гостю из-за границы новенькое оборудование для хирургии, которое закупили у американцев. Приятель сопровождал это оборудование, а поэтому и носился с ним, как дурень с писаной торбой. Он кричал по телефону:
«Ты не очень-то там! Не очень! Приходи и посмотри. На горбу своем пер из Бостона. Такая красота – облизать хочется. Мы народ-идиот, ничего своими руками сделать не можем. Сообразили наконец-то хоть покупать. Теперь за операции берем денежку с простого русского больного. А как иначе? Как?»
И они встретились и обнялись, и хлопнули спиртеца. И заели его сушкой. И пошли по коридору, и услышали человеческий крик, как будто режут по живому.
– Лежит одна. Поступила по «Скорой». Без травм. Сумочку у нее в автобусе вроде бы дернули… Хлопнулась оземь и кричит не переставая. Ни кто, ни что, ни звать никак… Хочешь посмотреть? У вас такого не увидишь… Ты чего?
– Такое ощущение, что я уже слышал этот крик.
– Так, крик… он же крик, он же вопль, он же ор, он же вой, он же… Ну, что там еще?
Оле как раз кололи успокоительное. Когда ее поворачивали, гость из Германии узнал эти портняжные швы. Вспомнил, что едва не плакал, когда только скоростью хирургии можно было спасти девушку. Он держал ее тогда за голову.
Бледное, орущее лицо с зажмуренными глазами. Он взял ее голову в руки и сказал, как говорил тогда, пять или уже шесть лет тому назад:
– Успокойся! Все будет хорошо.
И она затихла. Как тогда затихла от наркоза, так сейчас – от его слов. Через минуту она открыла глаза, и ему пришлось снять руки с головы, чтобы встретить ее взгляд.
– Я его видела, – сказала она. – Он был в автобусе.
Она тут же зажмурилась, потому что в нос ударил запах. Она ведь вошла в полный автобус и ухватилась за стояк возле задних кресел. Впереди стоял мужчина. Когда автобус дернулся, их это невольно сблизило, и она вспомнила эту сладкую горечь, от которой она ослабела и пошла, пошла, пошла…
То, что она кричит, она не знала. Кричала та девочка, которая жила давно с папой и мамой, у которой все было хорошо и правильно, и жизнь впереди была чудесная. У этой девочки все тогда кончилось в несколько страшных минут, пахнущих вот этой самой сладкой горечью.
Она помнила, что в сумочке нож, но заело «молнию» сумки, и крик от этого стал настолько диким, что она сама его испугалась и потеряла сознание.
17
Это нельзя объяснить. Это вне понимания простого человека. Но он вдруг понял, почему и зачем приехал в Россию, он вспомнил всеми фибрами души окровавленную голову девочки, которую держал в руках. И это был не медицинский случай, это была судьба. Это была любовь, тогда помноженная на смерть, а сейчас возвращенная как дар, как счастье… И он сказал, что увезет ее с собой навсегда, он знает, как убрать эти страшные рубцы на душе и теле этой хрупкой, беззащитной девушки. Приятель ему сказал, что у нее не будет детей.
– Ты дурак. Ты замаливаешь грех отъезда. А высокие чувства давно не в моде. Тебе нужна немка для продолжения рода.
– Не преувеличивай! На земле столько брошенных и никому не нужных детей, что честнее было бы обиходить их всех, а потом уже думать о собственном продолжении. У нас будут дети, ты еще позавидуешь.
Вот ведь штука. Мы знаем, как размножается гриб, знаем, по какой орбите движется комета Галлея. Мы доподлинно изучили вдохи и выдохи моря и зависимость их от Луны. Но почему один человек полюбляет другого, не знает никто. И не самый красивый, и не самый умный, и с дикцией у него некоторые проблемы, а тебе другого не надо даже с приплатой. И так было, есть и будет. Можно ли это понять?
У него была жена, классная такая девушка польских кровей. Но все оказалось обманкой. Есть в мире и море любви фальшивые субстанции, клюнешь – стошнит непременно. Или выйдет боком. Слава богу, расстались они по-хорошему. Он еще тогда не знал, что бывает время замирания чувства. Оно уже тебя нашло, но как бы затихло до поры. Сейчас он уверен: он полюбил эту умирающую девочку еще тогда, когда держал ее голову. Полюбил и испугался силы чувства, и бежал опрометью. Так бывают побеги от любви, как побеги у дерева. Сколь угодно рвись от ствола, а деваться все равно некуда. Вместе с Олей в его жизнь пришло осознание смысла всего. И зачем, и для чего, и кто ты есть. Ему даже хотелось плакать от радостного смятения. Но он не плакал. Ее, любовь, надо было беречь.
Но если у него все было как предопределено, у нее все было сложнее. Придя в себя после долгого крика памяти, она вдруг почувствовала успокоение, глубокое и сильное. «Я умираю», – подумала она. «Нет», – сказала мама. Она возникла из тени двери и встала рядом. «А где папа?» – спросила она. – «Рядом со мной». – «Я его не вижу». «Я здесь, девочка, – услышала она голос отца. – Ты жива. Мы рады». «Не хочу», – сказала она. И поняла, что врет. Она ведь не вруша. Может, это оттого, что стыдно быть живым, когда все самые близкие – мертвые? И как бы в опровержение того, что «все», она почувствовала его руки. И уже не стало мамы и папы. Были его руки, они стали «все».
– Ты дурак. Ты замаливаешь грех отъезда. А высокие чувства давно не в моде. Тебе нужна немка для продолжения рода.
– Не преувеличивай! На земле столько брошенных и никому не нужных детей, что честнее было бы обиходить их всех, а потом уже думать о собственном продолжении. У нас будут дети, ты еще позавидуешь.
Вот ведь штука. Мы знаем, как размножается гриб, знаем, по какой орбите движется комета Галлея. Мы доподлинно изучили вдохи и выдохи моря и зависимость их от Луны. Но почему один человек полюбляет другого, не знает никто. И не самый красивый, и не самый умный, и с дикцией у него некоторые проблемы, а тебе другого не надо даже с приплатой. И так было, есть и будет. Можно ли это понять?
У него была жена, классная такая девушка польских кровей. Но все оказалось обманкой. Есть в мире и море любви фальшивые субстанции, клюнешь – стошнит непременно. Или выйдет боком. Слава богу, расстались они по-хорошему. Он еще тогда не знал, что бывает время замирания чувства. Оно уже тебя нашло, но как бы затихло до поры. Сейчас он уверен: он полюбил эту умирающую девочку еще тогда, когда держал ее голову. Полюбил и испугался силы чувства, и бежал опрометью. Так бывают побеги от любви, как побеги у дерева. Сколь угодно рвись от ствола, а деваться все равно некуда. Вместе с Олей в его жизнь пришло осознание смысла всего. И зачем, и для чего, и кто ты есть. Ему даже хотелось плакать от радостного смятения. Но он не плакал. Ее, любовь, надо было беречь.
Но если у него все было как предопределено, у нее все было сложнее. Придя в себя после долгого крика памяти, она вдруг почувствовала успокоение, глубокое и сильное. «Я умираю», – подумала она. «Нет», – сказала мама. Она возникла из тени двери и встала рядом. «А где папа?» – спросила она. – «Рядом со мной». – «Я его не вижу». «Я здесь, девочка, – услышала она голос отца. – Ты жива. Мы рады». «Не хочу», – сказала она. И поняла, что врет. Она ведь не вруша. Может, это оттого, что стыдно быть живым, когда все самые близкие – мертвые? И как бы в опровержение того, что «все», она почувствовала его руки. И уже не стало мамы и папы. Были его руки, они стали «все».
18
Перед самым отъездом в Германию к ней домой пришел следователь. Она его не знала, он же ее вспомнил. Вспомнил безнадежность своих поисков насильника, ведь девочка ничего не могла сказать. Дело тогда кануло. Каким-то непостижимым образом история в автобусе попала в сводку происшествий, и следователь – любопытный дядька – свел концы с концами. Он пришел к Ольге с разрешением врача и спросил, что с ней случилось в автобусе. Она достала бумажку с профилем, обведенным чернилами.
– Я испортила рисунок, – сказала она. – Он тут непохож. – Она машинально взяла карандаш и одним движением нарисовала профиль и сама ахнула.
– Получилось! – сказала она. – Это точно. Я видела его на кладбище, а потом в автобусе. Я хотела его убить, у меня даже был нож. Но заела молния… Больше не помню… И еще… Я сама… Я виновата… Аллея была темная…
«Это не ниточка, – подумал следователь, – это хороший отпечаток». И решил, что вновь откроет закрытое дело. По дороге домой он вспомнил это: «Я сама… Аллея».
«Вот идиотка, – подумал он. – Мстительница… Сама, видите ли…»
Он был хороший парень. Простой, как три рубля (так выражалась покойная Олина бабушка), но с совестью. Не оборотень.
Он думал о том, что возмездие редко настигает преступников в России. Зло прорастает здесь в землю без следа, оно растворяется до молекул, но чаще всего оно переодевается в другие одежды. Такого количества нарядов для сокрытия попробуй еще сыщи. Одни называют это мимикрией, а другие – сильно умные – особым свойством русской материи. Такие, мол, мы. Мы, мол…
Следователь оказался существом любопытным. Он нашел человека по эскизу. Через кладбище. Там его узнали на рисунке. Ходит, мол, такой на такую-то могилу. Дальше – дело техники.
Любопытный сам пошел к нему домой и рассказал ему, человеку с расстегнутой грудью, как все было тогда, шесть лет назад. Мужчина скрипел зубами, двигал туда-сюда под собой тапки. Рядом ребенок таскал за ухо мишку.
– Не докажешь, – сказал он. – Не-не было, не-не знаю, про что ты говоришь, тут у вас со мной ошибка вышла, а не докажешь.
– А я и не буду, – засмеялся следователь. – Тебе хватит того, что есть люди, которые знают, какая ты сука. Мы будем показывать на тебя пальцами. И каждый из нас будет желать тебе того же, что ты тогда сотворил. Попробуй с этим жить. Сколько сумеешь? Я поставил тебя на счетчик, сволочь! Это твоя, от меня, дыба.
Он уходил, а ребенок махал ему ручкой. Такая милая картина, хоть рисуй. Следователь был доволен собой, но он не знал, что где-то на невидимых весах взвешиваются остатки человеческого в одном из людей, и от того, есть они или нет, будет сделан вывод. Ради пацана с мишкой.
– Я испортила рисунок, – сказала она. – Он тут непохож. – Она машинально взяла карандаш и одним движением нарисовала профиль и сама ахнула.
– Получилось! – сказала она. – Это точно. Я видела его на кладбище, а потом в автобусе. Я хотела его убить, у меня даже был нож. Но заела молния… Больше не помню… И еще… Я сама… Я виновата… Аллея была темная…
«Это не ниточка, – подумал следователь, – это хороший отпечаток». И решил, что вновь откроет закрытое дело. По дороге домой он вспомнил это: «Я сама… Аллея».
«Вот идиотка, – подумал он. – Мстительница… Сама, видите ли…»
Он был хороший парень. Простой, как три рубля (так выражалась покойная Олина бабушка), но с совестью. Не оборотень.
Он думал о том, что возмездие редко настигает преступников в России. Зло прорастает здесь в землю без следа, оно растворяется до молекул, но чаще всего оно переодевается в другие одежды. Такого количества нарядов для сокрытия попробуй еще сыщи. Одни называют это мимикрией, а другие – сильно умные – особым свойством русской материи. Такие, мол, мы. Мы, мол…
Следователь оказался существом любопытным. Он нашел человека по эскизу. Через кладбище. Там его узнали на рисунке. Ходит, мол, такой на такую-то могилу. Дальше – дело техники.
Любопытный сам пошел к нему домой и рассказал ему, человеку с расстегнутой грудью, как все было тогда, шесть лет назад. Мужчина скрипел зубами, двигал туда-сюда под собой тапки. Рядом ребенок таскал за ухо мишку.
– Не докажешь, – сказал он. – Не-не было, не-не знаю, про что ты говоришь, тут у вас со мной ошибка вышла, а не докажешь.
– А я и не буду, – засмеялся следователь. – Тебе хватит того, что есть люди, которые знают, какая ты сука. Мы будем показывать на тебя пальцами. И каждый из нас будет желать тебе того же, что ты тогда сотворил. Попробуй с этим жить. Сколько сумеешь? Я поставил тебя на счетчик, сволочь! Это твоя, от меня, дыба.
Он уходил, а ребенок махал ему ручкой. Такая милая картина, хоть рисуй. Следователь был доволен собой, но он не знал, что где-то на невидимых весах взвешиваются остатки человеческого в одном из людей, и от того, есть они или нет, будет сделан вывод. Ради пацана с мишкой.
19
Поезд подъезжал к Берлину. Сердце билось радостно и спокойно. Он обнимал ее за плечи. Сильный любящий мужчина.
«Ты права, мама, – думала она, – я жива».
Откуда он знает ее мысли? Но именно в этот момент он дунул ей в макушку и поцеловал ее.
«Моя единственная», – сказал он. А про себя добавил: «И никакая другая…»
Однолюбом оказался и кот Мой. Он ушел от Марины, когда та в сердцах сказала: «Навязался, гад, на мою голову». Он выскочил в открытую дверь, и поминай как звали. Коты не задумываясь покидают территорию нелюбви. В отличие от собак и людей. И кто тут лучше? Или хуже? Или как?..
А через две недели Москву накрыли ветры. Они вырывали деревья и сбрасывали с мостов машины. На Ленинградке рухнула абсолютно новая только что освященная автобусная остановка. Люди едва успели выскочить, но одного мужчину накрыло мигом, и осколком стекла его распороло пополам. Он кричал и матерился как резаный, но в данном случае это не было «как», он таким и был. Он и помер в мате, не дождавшись «Скорой». И люди сказали – пьяный. Ведь все же извернулись, когда дурья остановка закачалась.
Этим истинно русским объяснением и успокоились. Пьянство у нас в ответе за все, что при нас. А некто умный даже добавил:
«Это наше все – веселие пити. Завсегда с нами, от самого принятия веры».
А погибший был, между прочим, трезвехонек. Значит, веселие пити было не при чем.
«Ты права, мама, – думала она, – я жива».
Откуда он знает ее мысли? Но именно в этот момент он дунул ей в макушку и поцеловал ее.
«Моя единственная», – сказал он. А про себя добавил: «И никакая другая…»
Однолюбом оказался и кот Мой. Он ушел от Марины, когда та в сердцах сказала: «Навязался, гад, на мою голову». Он выскочил в открытую дверь, и поминай как звали. Коты не задумываясь покидают территорию нелюбви. В отличие от собак и людей. И кто тут лучше? Или хуже? Или как?..
А через две недели Москву накрыли ветры. Они вырывали деревья и сбрасывали с мостов машины. На Ленинградке рухнула абсолютно новая только что освященная автобусная остановка. Люди едва успели выскочить, но одного мужчину накрыло мигом, и осколком стекла его распороло пополам. Он кричал и матерился как резаный, но в данном случае это не было «как», он таким и был. Он и помер в мате, не дождавшись «Скорой». И люди сказали – пьяный. Ведь все же извернулись, когда дурья остановка закачалась.
Этим истинно русским объяснением и успокоились. Пьянство у нас в ответе за все, что при нас. А некто умный даже добавил:
«Это наше все – веселие пити. Завсегда с нами, от самого принятия веры».
А погибший был, между прочим, трезвехонек. Значит, веселие пити было не при чем.