Джорджо Щербаненко
Миланцы убивают по субботам

Часть первая

   Нынче наряду с массовой культурой возникла и массовая преступность. Полиция уже не расследует отдельные преступления, не гоняется за одиночками – теперь она устраивает облавы на торговцев наркотиками, проституток всех мастей, грабителей, фальшивомонетчиков, сутенеров, шулеров; в мутном и зловонном мире преступности всегда период путины, и не важно, какая рыба попадется в сети, крупная или мелкая,– лишь бы хоть немного очистить водоем. При таком положении вещей просто нет времени на поиски умственно отсталой девицы ростом под два метра и весом почти в центнер, пропавшей из дома и затерявшейся в безбрежном Милане, где каждый день кто-нибудь исчезает практически без следа.

1

   – Итак, – без вопросительной интонации произнес Дука Ламберти, приготовившись слушать.
   Сидящий напротив пожилой, но еще крепкий, широкоплечий и мускулистый человек с густыми бровями и торчащими из ушей кустиками волос заговорил:
   Комиссар меня уверяет: «Не волнуйтесь, найдем вашу девочку, потерпите, мы так завалены работой...» Я раз в неделю хожу в полицию и слышу один и тот же ответ: найдем вашу девочку, но уже пять месяцев прошло и до сих пор никаких известий... Пожалейте отца, бригадир, в ней вся моя жизнь!
   Бригадиром Дука Ламберти не был, однако не поправил собеседника, потому что не привык учить людей уму-разуму. Он взглянул на пожилого – хотя и не слишком, наверняка ему нет еще шестидесяти – человека, чьи мужественные черты в данный момент приняли какое-то жалкое, плаксивое выражение.
   – Мы, разумеется, сделаем все возможное, – заверил Дука.
   История драматичная, но по нынешним временам довольно обыденная: девочка внезапно сбежала из дома, отец заявил в районный полицейский участок, и там приложили все силы, чтобы найти беглянку – хотя о каких силах может идти речь?.. За пять месяцев отец, убежденный (чисто по-итальянски), что, чем выше чиновник, тем верней дело, добрался до квестуры, до самого Карруа, но у Карруа своих дел под завязку, не может он отвлекаться на такие мелочи, поэтому препроводил несчастного отца к нему, Дуке Ламберти.
   – Жаль старика, сделай, что сможешь, а?
   Вот он и пытается. Уже достал из ящика ручку и чистый блокнот.
   – Сколько лет вашей девочке? – Дука невольно пытался подражать задушевной интонации, с какой любящий отец повествовал о своем единственном чаде.
   – Двадцать восемь, – ответил старик, и плаксивая гримаса исчезла с его лица.
   Дука Ламберти положил крохотную шариковую ручку на стол, рядом с блокнотом. Может, он ослышался, может, «восемь»? Да нет, старик выговорил предельно четко: «двадцать восемь», Дука не мог ослышаться. Он уж было приготовился искать малолетнюю шалунью, но двадцать восемь лет – это уже не девочка! Так он и сказал старику, у которого заросли волосами лицо, уши и даже ладони.
   – Но двадцать восемь лет – это уже не девочка.
   Чтобы не глядеть в серые глубоко запавшие глаза, Дука стал рассматривать густой и разноцветный – от черного до белого – волосяной покров на руках.
   – Допустим, ваша дочь решила уйти со своим избранником, и это не считается побегом. Двадцативосьмилетняя женщина вправе решать сама...
   Стасик затряс головой.
   – Она не женщина, она девочка и останется ею, даже если доживет до ста лет.
   Дука промолчал: не хотелось противоречить человеку, страдающему так искренне и глубоко; обожаемая дочь останется для отца девочкой и в сто лет – это понятно, однако, с точки зрения закона, в том, что дочь обманула отцовские чувства, нет состава преступления, он только не знал, как это объяснить старику, пришедшему в его кабинет таким ясным и теплым весенним утром.
   – Я вас вполне понимаю, но на законном основании мы ничего не можем поделать с женщиной двадцати восьми лет, решившей уйти из отчего дома.
   В ответ сидящий напротив человек проговорил с какой-то отчаянной, горькой решимостью:
   – Моей дочери двадцать восемь лет, но у нееум десятилетнего ребенка... она неполноценная, понимаете? На Рождество она так просила у меня игрушечную швейную машинку, что я не мог отказать. При этом дома у нас стоит последняя модель «Борлетти», за которую я еще не полностью расплатился... Но девочка к ней не притрагивается. Она шьет куклам платья на игрушечной машинке... Представьте, моя дочь до сих пор играет в куклы, их у нее полна комната.
   Дука встал. Теперь история выглядела еще драматичнее, чем вначале, и к тому же становилась гораздо более запутанной. Неполноценная! Повернувшись к старику спиной, он спросил:
   – Вы лечили ее в специальной клинике?
   – О, нет! – глухо отозвался голос сзади. – Мы ее держали дома.
   Дука, не оборачиваясь, кивнул. Есть несчастья, которые приходится прятать от чужих глаз.
   – И в школу, конечно, не пускали?
   – Нет, к чему выставлять ее на посмешище, ведь она все равно ничему бы не научилась.
   Ясно.
   – А читать и писать она хотя бы умеет?
   – Да, моя бедная жена выучила ее. – Под словом «бедная» он, очевидно, подразумевал, что жена его умерла и он, следовательно, является вдовцом – типично миланская манера речи. – А еще моя бедная свояченица, которая стала ей второй матерью.
   Ага, надо понимать, вдовец лишился и свояченицы. Дука повернулся к нему.
   – Но у вас, вероятно, был домашний врач, который ее наблюдал?
   – А как же! – В просторечной интонации не было ни капли бахвальства, он просто выразил таким образом свое удивление: «Неужели вы думаете, я мог оставить девочку без медицинской помощи?» Затем тон снова стал интеллигентным: – Разумеется, врач посещал нас как минимум раз в месяц. Ежедневного наблюдения не требовалось, ведь моя девочка не сумасшедшая, она... она...
   Сейчас скажет «недоразвитая», подумал Дука.
   Человек, сидящий на месте допрашиваемого, произнес:
   – Она недоразвитая. – И сглотнул слюну – Вернее, физическое развитие происходит за счет умственного.
   С горьким осадком в душе Дука вернулся к столу.
   В мире сотни, тысячи, десятки тысяч родителей, которые держат дома неполноценных, увечных, умалишенных детей – даунов, эпилептиков, паралитиков, сексуальных маньяков. Те, кто побогаче, как правило, помещают их в частные клиники, а семьям среднего достатка и беднякам приходится прятать свое несчастье и свой позор дома, кормить с ложечки, возить в инвалидной коляске двадцатилетних дебилов и монголоидов, весом под центнер, и едва ли они когда-нибудь научатся ходить; при этом большинство родителей старается скрыть от друзей и знакомых истинное положение вещей, представляя своего ребенка тяжело больным, но вполне нормальным. Вот так и старик со своей «бедной» женой оберегали дочку от чужих глаз, пока ей не исполнилось двадцать восемь и она не сбежала.
   – И кто ваш лечащий врач? – спросил Дука.
   – Профессор Фардаини, – сообщил отец не столько с гордостью, сколько с чувством выполненного долга.
   Да уж, подумал Дука, едва ли можно лучше выполнить родительский долг. Джованни Фардаини – светило психиатрии, неврологии, эндокринологии и прочих наук, первый в Италии кандидат на Нобелевскую премию и, безусловно, один из самых дорогих специалистов в Европе. Дука не счел нужным спрашивать человека, по виду спасем не похожего на Рокфеллера или нефтяного короля, откуда у него деньги, чтобы платить профессору Фардаини. Бывает, что старые обедневшие аристократки воруют в супермаркете, чтобы прокормить своего шелудивого издыхающего кота.
   – И какой диагноз поставил профессор Фардаини вашей дочери?
   Старик прикрыл глаза ладонью.
   – Слоновья болезнь.
   Гм, слоновья болезнь – это слишком общо и специалисту еще ни о чем не говорит. Профессор Фардаини наверняка более точно сформулировал, но из всех медицинских терминов бедняга запомнил только слоновью болезнь – видимо, по ассоциации с зоопарком. А значит, бесполезно задавать ему чисто профессиональные вопросы, поэтому Дука спросил:
   – Сколько весит ваша дочь?
   Серые глаза удивленно блеснули, однако старик ответил без заминки:
   – Девяносто пять килограммов.
   – А рост?
   Ответ опять не заставил себя ждать, хотя прозвучал немного вымученно, как будто в нем было нечто постыдное:
   – Метр девяносто пять.
   Дука кивнул. Вот это уже яснее. Избыточным весом страдают многие, но метр девяносто пять – для женщин редкость.
   – Скажите, есть ли в телосложении вашей дочери какие-либо диспропорции... ну, скажем, одна рука короче другой, или одна нога толстая, а другая тонкая, или не хватает нескольких пальцев?
   Старик отрицательно замотал головой.
   – Моя дочь – красавица! – И порывисто выхватил из бумажника пачку фотографий шесть на шесть. – Вот, взгляните, я сам ее снимал, я очень люблю фотографировать. – Он веером разложил на столе снимки; в его голосе вдруг затрепетали нежность и гордость за свою дочь.
   Дука одну за другой пересмотрел очень качественно сделанные фотографии. Действительно красавица. Пожалуй, северного типа. Римский профиль. В лице ни единой жиринки, даже несколько худощавое – ну конечно, что такое девяносто пять килограммов при этом росте! Роскошные светло-пепельные волосы, как у червонной дамы.
   – Это у нее свой цвет волос? – спросил Дука.
   – Свой, бригадир, конечно, свой! – горячо отозвался старик. – Мы ведь даже погулять ее не выводили – так на нее все пялились; представьте, что было бы, если б она вошла в парикмахерскую. А волосы у нее свои, вот как раз такого цвета и длинные, по пояс. Стричь я запретил, и мои бедные жена и свояченица уж так за ними ухаживали!..
   Дука взял другую фотографию – в полный рост. Девушка стояла в комнате, у дивана; дневной свет мягко, но четко подчеркивал ее скульптурную красоту. Ни дать ни взять – статуя Свободы, только факела в руке не хватает.
   На третьем снимке исполинская красавица была изображена в купальнике на пустынном пляже.
   – Летом мы всегда возим ее к морю, – объяснил отец. – Это непросто, но мы нашли одно место близ Комакью, где пока еще безлюдно. Там на берегу рыбачья хижина, в ней можно спрятаться, если кто-нибудь появится на горизонте.
   Нет, все-таки ни одна статуя не обладает пропорциями и гармонией человеческого, особенно женского тела, когда оно столь совершенно. Только плечи были, пожалуй, чуть шире, чем того требует классическая красота, но девушку это нисколько не портило.
   – Почему вы ее прятали? – спросил Дука. – Ваша дочь, конечно, крупновата, но никакого криминала тут нет. У баскетболисток бывает такой рост.
   Старик опустил голову.
   – Потому что... – произнес он вдруг и осекся.

2

   Дука ждал долго, потом переспросил:
   – Почему?
   Собеседник облизнул губы и взглянул ему в глаза, как бы собираясь с духом.
   – Потому что она... Понимаете, если б только на нее все глазели, это бы еще ничего, мы же были рядом. Но она... Нет, это невозможно!..
   Дука опять устал ждать продолжения.
   – Почему невозможно?
   Старик наконец решился излить свой позор.
   – Потому что она заглядывалась на мужчин, раздаривала им улыбки. Однажды за нами увязались трое молодчиков – ну никакого спасения! Я дал одному пинка, и, если б моя бедная жена не затащила нас в какую-то лавку, не знаю, чем бы это все кончилось. С тех пор мы больше ее не выводили.
   Дука живо представил себе эту сцену: монументальная, двухметрового роста девица шагает по улице, а за нею тянется шлейф низкорослых латинских любовников, готовых растерзать родительский эскорт за то, что он мешает им любоваться статуей Свободы во плоти и крови.
   – Доктор говорит, что это болезнь, – вновь зазвучал голос из-под мохнатых зарослей. – Моя девочка не безнравственна, она просто больна, понимаете, она улыбается всем мужчинам подряд, и, думаю, каждый при желании мог бы ее соблазнить.
   Разумеется, Дуке не надо было того объяснять: существует болезнь, называемая обобщенно нимфоманией и имеющая множество разновидностей. Нравственность, воспитание здесь совершенно ни при чем, поскольку больного изнутри сжигает страшный, неугасимый огонь сексуального возбуждения, толкающий его на достойные общественного осуждения поступки, разрушающие человека во всех смыслах – и морально, и физически.
   – Поэтому мы перестали ее выводить, ведь она могла пойти куда угодно за первым встречным. Пока моя бедная жена была жива, она и дома ни на минуту не оставляла ее без присмотра, потом девочку стала сторожить эта святая женщина, моя бедная свояченица, а я ходил себе спокойно на службу, моя бедная свояченица научила ее отвечать на звонки, пользоваться стиральной машиной, включать и выключать телевизор – ну прямо чудо, надо было только следить, чтоб она не вышла на балкон и не заметила внизу какого-нибудь парня, а то начнет махать ему, улыбаться, звать... – Старик закрыл лицо руками. – Иногда даже расстегивала ворот или задирала юбку... Вам, бригадир, трудно себе представить, какой это позор, все соседи видели – квартира-то на втором этаже; правда, такое случалось очень редко, потому что моя бедная свояченица не отходила от нее ни на шаг, но потом и она умерла... а я не могу бросить работу – не столько из-за себя, сколько из-за нее, моей девочки, за лечение же надо было платить, а упрятать ее в клинику – все равно что похоронить заживо. Одним словом, после смерти моей бедной свояченицы я нанял одну пожилую женщину, чтоб следила за ней, пока меня нет, но скоро убедился: толку от этой сиделки никакого, с таким же успехом девочку можно оставлять и одну: вы знаете, за последние два года стараниями моей бедной свояченицы она просто преобразилась, стала такая послушная, почти все понимала, и я решил попробовать, первые дни, конечно, места себе не находил от страха, но постепенно успокоился – вы не поверите, бригадир, возвращаюсь я со службы, а она мне и суп приготовит, и яичницу сделает – все, как тетка учила, нет, на целый день я ее не оставлял. Боже упаси, я ведь работаю в бюро международных перевозок на площади Республики, а живу на бульваре Тунизиа, в трех минутах ходьбы, и мой начальник, кавалер Сервадио, разрешил мне отлучаться два раза до обеда, два раза после, сбегаю домой – три минуты туда, три обратно, три на то, чтобы проверить, все ли в порядке, дать ей разные наставления, так вот, я говорю, девочка вела себя отменно, вы бы видели, в какой чистоте она содержала дом, в мать уродилась, такая же чистюля, та вечно, как ни придешь, ползает по полу с тряпкой, и дочке внушила, что шваброй чисто пол не вымоешь. – Он вдруг расплакался, видимо, представив себе великаншу-дочь, ползающей по квартире на четвереньках (душевнобольные в своем рвения не ведают усталости). Затем утер кулаком слезы и продолжал: – Она очень любила музыку, и я ей купил такую шутку пластинки заводить – не могу запомнить, как она называется.
   – Проигрыватель, – подсказал Дука.
   – Вот-вот, проигрыватель. – Он повернул к Дуке залитое слезами лицо. – Я объяснил ей, как ставить пластинки, и все время покупал новые, бедняжке же скучно одной взаперти, я перед уходом запираю балконную дверь и наполовину опускаю жалюзи, на них тоже висят замочки, чтоб девочка не могла их поднять, а то, чего доброго, опять станет глазеть на мужчин, звать их и... – у него не хватило духу повторить: «задирать юбку», и он пропустил эту мучительную подробность, – ...она вела себя на удивление хорошо, штопала мне носки, гладила сорочки – отменно гладила, почти как моя бедная свояченица, я как-то даже забывать стал, что я одинокий мужчина с больной дочерью на шее, придешь со службы, а дома чисто, девочка мне рада, в кухне стол уже накрыт, а все так вкусно – пальчики оближешь, в общем, настоящий семейный очаг. Почти целый год я был счастлив, и вот однажды вернулся домой в обеденный перерыв, а ее нет...
   Чтобы прервать эти беззвучные рыдания, раздирающие сердце пуще самых отчаянных воплей, Дука выпустил из пальцев ручку, и негромкий удар по столу сразу отвлек внимание старика: он перестал плакать.
   – Давайте с самого начала, – сказал Дука. – Ваше имя?
   – Аманцио Берзаги, – с грустной покорностью отозвался, утирая слезы, благонамеренный гражданин, соблюдающий законы и подчиняющийся властям.
   – Дата рождения? – продолжил Дука, записав в блокнот древнее и аристократическое ломбардийское имя.
   – Двенадцатое февраля тысяча девятьсот девятого.
   – Родители?
   – Покойный Алессандро Берзаги и покойная Роза Перассини.
   – Имя вашей дочери?
   – Донателла. – Старик опять зашмыгал носом. – Донателла Берзаги. Это я ее так назвал.
   Дука все записал в блокнот.
   – А теперь припомните в подробностях тот день, когда исчезла ваша дочь.

3

   Старик рассказывал очень обстоятельно. В семь утра, как всегда, зазвонил будильник у него на тумбочке. Он сразу проснулся, выключил его, встал и пошел в комнату Донателлы. Девочка спала на своей – сделанной по специальному заказу – кровати, на обычной она не умещалась. В комнате на столе, на шкафу, на стульях – везде сидели куклы, большие, красивые, в сшитых ею самой платьях. Одну из них Донателла каждый вечер клала себе в постель. В тот раз она спала со своей любимицей Джильолеттой: длинные черные кудри закрывали спящей Донателле лицо, смешиваясь с ее белокурыми прядями. Первое, что сделал отец, – это убрал со лба и щек дочери густые черные волосы и тем самым разбудил ее. Донателла, еще не совсем проснувшись, обхватила его руками за шею и улыбнулась размягченной, чувственной, счастливой улыбкой. Потом он отомкнул замочек и поднял жалюзи, но светлее в комнате не стало: утреннее небо затянули черно-лиловые тучи, то и дело прорезаемые молнией, дул порывистый мартовский ветер. Аманцио Берзаги опустил жалюзи и отправился за дочерью в ванную проследить, не возникло ли какой заминки в ее утреннем туалете. К примеру, если чулок сразу не пристегивался к поясу, то Донателла начинала забавляться – расстегивать и отпускать резнику, поглаживая свою большую белую ногу, – и дело кончалось тем, что она так и ходила по дому со спущенным чулком, чего женственная прелесть ноги явно не заслуживала. Когда были живы мать и тетка, они строго следили, чтоб этих досадных недоразумений не случалось, и девочка выглядела опрятной. А теперь вот на него, на Аманцио Берзаги, легла обязанность подтягивать ей чулки, подбирать мыло, вечно выскальзывающее у нее из рук, – ее это страшно забавляло, как девочку-озорницу, или же напоминать ей последовательность действий при мытье и одевании: сама она из-за расстройства нервно-психических реакций не могла с этим справиться, как должно.
   Но когда с утренним туалетом было покончено, далее все шло уже как по маслу, и то утро не составило исключения. Донателла сварила отличный кофе с молоком, а он дал ей указания, что приготовить на обед. По прошествии пяти месяцев он уже не мог с точностью вспомнить, каково было меню на тот день. Наверняка что-нибудь незамысловатое, простое в приготовлении: макароны, яичница, картошка, обжаренное на сковороде мясо. Старик стал напряженно думать, что же все-таки он наметил в тот день на обед: может быть, бульон с лапшой или рожки в масле?
   – Да не важно, – сказал ему Дука.
   Но Аманцио Берзаги был дотошен и упрям в этой своей дотошности. Какое-то время он еще морщил лоб и прищуривал глаза, а потом с полной уверенностью объявил:
   – Точно, рожки в масле, я попросил ее сделать рожки в масле, потому что мы оба их очень любим.
   Итак, сидя на кухне и макая хлеб в кофе с молоком, отец и дочь договорились о рожках в масле. Затем Аманцио Берзаги встал из-за стола и, прежде чем отправиться на службу, проверил одно за другим все шесть окон в квартире, то есть убедился, что жалюзи опущены наполовину и все замочки надежно заперты, с тем, чтобы жалюзи нельзя было ни поднять, ни опустить. Наверно, эта полутьма наводила уныние, но уж лучше так, чем ждать, когда девочка выглянет в окно и станет глазеть на прохожих.
   После тщательной проверки Аманцио Берзаги вышел из квартиры и по обыкновению запер дверь на ключ. Изнутри Донателла никак не могла ее открыть, поэтому на случай, скажем, пожара, утечки газа или еще чего-нибудь подобного тетка научила ее, как вызвать по домофону привратника, у которого имелся второй ключ. Было восемь часов десять минут, когда Аманцио Берзаги вышел из дома номер пятнадцать по бульвару Тунизиа и сразу направился в маленький бар, пропустить рюмочку граппы. Это был его тайный порок: ни жена, ни свояченица даже не подозревали, что он предается ему несколько раз в день – по две-три рюмки с утра, после обеда и вечером.
   – Знаете, когда моя бедная жена была жива, не так-то просто было вечером найти предлог, чтобы улизнуть из дома. Ей втемяшилось, что я завел себе другую, и однажды она даже закатила мне сцену.
   Дука не прерывал этих семейных воспоминаний.
   – А к граппе я пристрастился после той самой аварии... Бог мой, сколько было крови!
   Аманцио Берзаги более пятнадцати лет работал в бюро международных перевозок – водил автопоезда в дальние рейсы из Милана по всей Европе.
   – Два раза в Москве побывал, – с гордостью сообщил он. – Помню, недалеко от Красной площади нас остановили люди, толпа людей, им хотелось получше разглядеть нашу зверюгу, преградили нам путь, заставили спуститься, несколько человек забралось в кабину, все трогали, ахали, один немного объяснялся по-итальянски, сказал, что никогда прежде не видел такого огромного грузовика, а после вмешалась полиция и расчистила нам путь. Мне моя работа нравилась, недаром столько лет провел за баранкой и был на самом лучшем счету, так и в трудовой книжке записано: ни одной аварии, даже самой мелкой – до того случая...
   А произошло это дождливой ночью неподалеку от Бремы (его автопоезд назывался «Милан – Брема»); шоссе было скользкое, и когда он съехал с автострады, то понял, что здесь даже на сорока идти опасно. Потому полз еле-еле, сигналил на каждом перекрестке, и Бог его знает, откуда он взялся. Этот идиотский «фольксваген» выскочил ему наперерез и угодил прямо под колеса. А внутри целое семейство: муж за рулем, жена, двое детей и теща. Аманцио Берзаги, хоть и двигался медленно и затормозил тут же, а ничего поделать уже не мог: его мастодонт тут же раздавил эту букашку, точно каменный пресс спелые оливки, к тому же от резкого торможения автопоезд занесло на встречную полосу, и в него на всем ходу врезался мотоциклист; Аманцио ударился коленом в гигантский приборный щиток, кость со страшным треском переломилась, а самое ужасное – он из кабины увидел растекающееся по асфальту море крови, высвеченное фарами подъехавших машин; наверно, в кино и то бы не показали такое количество: она бурлила перед колесами, смешиваясь с дождем, и от этого зрелища, скорее даже, чем от боли в колене или от судорожных причитаний напарника: «Ой, матерь Божья, мы же их всех порешили!» – Аманцио потерял сознание; чтобы привести его в чувство, ему в глотку влили целый стакан кирша, да и потом, уже в карете «скорой помощи», которая везла его в больницу, все продолжали вливать, так что он, никогда прежде не употреблявший крепких напитков (разве немного вина за обедом), с тех пор стал ощущать такую потребность: стоит только вспомнить то кровопролитие или другие свои несчастья – так его тянет опрокинуть рюмочку граппы. Следствие, разумеется, установило его полную невиновность, но с таким коленом (хотя хирурги сотворили прямо-таки чудо, ведь он ходит почти не прихрамывал) и думать было нечего снова сесть за баранку, поэтому фирма, учитывая, что пострадал он при исполнении служебного долга, нашла ему месте в отделе международных перевозок, на площади Республики, а живет он на бульваре Тунизиа, так что от дома до «конторы» (миланцы всякую службу называют «конторой») минуты три-четыре ходу.
   – Так вот, заглянул я в то утро в бар и спросил порцию граппы. – Он секунду помешкался и признался: – Двойную.
   Поток воспоминаний оказался в итоге не столь уж бесполезным: Дука сделал себе несколько пометок в блокноте и про себя решил, что человеческая подоплека этой истории стала ему гораздо яснее.
   Итак, после двойной порции нраппы Аманцио Берзаги отправился на службу; на рабочем месте он был в 8.24, то есть за тридцать шесть минут до начала: ему надо было разобрать кое-какие дела, проверить водительские отчеты о расходах. Поскольку он сам много лет разъезжал по Европе, мог объясняться по-французски, по-английски и по-немецки, то был здесь, в конторе, как говорят англичане, «the right man in the right place» (человеком на своем месте): уж, во всяком случае, подсунуть ему просроченные, или фальшивые, или двойные квитанции никому не удавалось.
   В четверть десятого Аманцио Берзаги позвонил домой и сразу услышал в трубке хрипловатый, но приятный голос дочери:
   – Папа...
   Никто, кроме папы, ей позвонить не мог; он сам научил ее, что, если она вдруг услышит чужой голос, то должна сразу положить трубку.
   – Что делаешь, Донателла?
   – Чищу картошку.
   – Осторожнее с ножом.
   – Хорошо, папа.
   – А вообще, все в порядке?
   – Да, папа. Когда почищу, поставлю ее в кастрюле на огонь.
   – Умница! Я тебе еще позвоню.
   Аманцио Берзаги поработал часок и в четверть одиннадцатого опять набрал номер.
   – Папа?
   – Как идут дела, Донателла?
   – Убрала постели, вытерла пыль, сейчас подметаю пол, – с детской пунктуальностью отчиталась дочь. – Картошка сварилась, воду я слила.
   – Молодец, девочка. А газ выключила? – Больше всего Аманцио Берзаги боялся, что Донателла по рассеянности забудет про газ, но за целый год этого, к счастью, ни разу не произошло.