– Суки рваные.
Как заставить женщину повиноваться, как принудить ее к сотрудничеству – эта проблема уже не в первый раз вставала перед Дукой. С мужчинами все ясно: самый оптимальный и логически объяснимый способ – насилие. У мужчины спрашиваешь, к примеру: «Скажите, пожалуйста, кто убил этого старика?» – и если он отвечает: «Я ничего не знаю», то несколькими оплеухами или, на худой конец, пинками можно заставить его сказать – кто, вплоть до того, что он ответит: «Я убил».
Но по мотивам совершенно необъяснимым Дука был неспособен применить насилие к женщине. Допотопное рыцарство – ведь если женщина способна убить, а эта, будь у нее оружие, вполне на такое способна и без колебаний убила бы его, или Маскаранти, или сразу обоих, то, значит, она вполне подготовлена и к ответной реакции тех, кого намерена убить, то есть готова нести все последствия этой своей способности. Но, несмотря на столь железную логику, Дука не мог ударить женщину. Если б мог, то в три минуты достиг бы своей цели, вытянул бы из нее все, что ей известно, но не мог: что-то внутри восставало против этого.
– Послушайте, – снова заговорил он.
– Суки рваные, – откликнулась она.
Да, подумал Дука, глядя поверх ее головы на убогие задворки, куда выходило окно кухни, такую сломить можно только силой, а раз ты не можешь применить силу, значит, тебе ее и не сломить.
– Ну ладно, – сказал он. – Маскаранти!
Луч солнца, падавший на голову львицы, продолжая свой путь, упирался в темно-коричневый галстук Маскаранти, облокотившегося на буфет.
– Да, доктор.
– Позвоните, пожалуйста, домой и скажите, чтоб за синьориной прислали. Предупредите, что она плюется и оказывает сопротивление. – «Домой» – означало в квестуру.
– Хорошо, доктор. – Он пошел в прихожую звонить.
– Суки рваные, – вымолвила львица.
– Такие вот дела, – заметил Дука. – Свободу свою вы проморгали. Если б вы меня послушали, то через полчаса я бы вас отпустил на все четыре стороны, нам нет никакого интереса арестовывать шестерку вроде вас. А мне всего-то и нужно – выяснить две вещи: где тот приятель, который послал вас за чемоданом, и где синьор Ульрико Брамбилла? Если бы вы сообщили мне эти две вещи, я в вас отпустил – тюрьмы и так слишком забиты, чтоб сажать туда всякую мелочь.
Повторив свой рефрен, она нагло выпустила ему в лицо струю дыма от длинной золоченой сигареты, – кажется, это был «Данхилл».
– Прекрасно, – сказал Дука. – Через пятнадцать минут вы будете уже в камере и – это я вам обещаю – выйдете оттуда не раньше чем через четыре-пять лет. Вам будет инкримировано соучастие в убийстве, контрабанда оружия и еще много чего, так что в семьдесят первом – семьдесят втором, возможно, будете на свободе.
Маскаранти вернулся в кухню.
– Позвонил, сейчас прибудут.
Она смерила обоих взглядом, отхлебнула из стакана, глубоко затянулась.
– Суки рваные.
– Доктор Ламберти, это выше моих сил, – взмолился Маскаранти.
– Тогда спускайтесь и подождите в машине. Как только они подъедут, подниметесь вместе с ними и заберете синьорину.
– Слушаюсь, доктор.
Львица послала ему вслед свою коронную фразу, а этот стоик даже не оглянулся.
Дука взял стакан и налил себе воды из-под крана: конечно, вода не из горного источника, но его вдруг одолела жажда.
– Вообще-то вы делаете глупость, жертвуя собой ради этого недоумка, вашего дружка. Я вам объясню, почему он недоумок: разве умный человек позволит своей женщине разгуливать в таком виде – будто из кафешантана.
– Ну ты, сука рваная. – Она допила виски, закурила новую сигарету и потрогала распухшую щеку.
– Тут, – продолжал Дука, – целая цепочка преступлений: контрабанда оружия, связь с террористами, государственная измена, несколько убийств. Туридду Сомпани сбросил в Ламбро парочку – кажется, их звали Микела Вазорелли и Джанпьетро Гислези, потом кто-то опрокинул в канал самого Туридду – кто знает, может быть, это был Сильвано Сольвере, а затем еще кто-то – не исключено, что ваш дружок – препроводил туда же Сильвано, и, предоставь мы вам свободу, со дня на день сбросят и вашего дружка. Вот видите, кое-что нам известно.
На этот раз она, как ни странно, ничего не сказала.
– И после всего этот тип посылает вас сюда в таком виде, да еще за рулем белого «опеля» – в них только бандиты и разъезжают, я удивляюсь, что полиция вас пропустила, мы видели из окна, как вы подъехали, и сразу подумали: не иначе, секретарша преступного синдиката.
Она почему-то забыла про свой рефрен, только испепелила Дуку взглядом и промолчала. Потом машинально взяла стакан, но он был пуст.
– А что, больше нету?
– Я тотчас же пошлю за новой бутылкой. Вы какую марку предпочитаете?
Она снова обожгла его ненавистью, в которой проглядывало замешательство: ей было непонятно, то ли он насмехается, то ли говорит всерьез, – потом неуверенно проговорила:
– Вообще-то самбуку.
По домофону он связался с привратником и попросил его послать Маскаранти за бутылкой самбуки и пятьюдесятью граммами кофе в зернах.
– Не перепутайте – кофе не молотый, а именно в зернах. – К самбуке очень хорошо пожевать кофейных зерен. Он закурил и вновь обратился к ней: – Но самое большое идиотство – посылать вас за чемоданом, в котором находится – заметьте – не коробка с пирожными, а контрабандный автомат. Ведь это не женское дело. Вот вы и нарвались на полицию, но, даже если б мы были «свои», а не полицейские «суки рваные», вы что ж думаете, так бы мы вам и отдали этот автомат – первой дешевке с улицы, заявившей, что она подруга Сильвано? Да чтоб забрать чемодан с таким грузом, надо посылать двоих вооруженных мужчин, а не женщину.
– Он не может, ему сейчас некогда, – бросила она.
– Так пусть бы и приходил, как освободится, если он не полный кретин.
Она в первый раз потупила глаза.
– Ну разве не идиотство – своих убивать. Туридду Сомпани был для вас человек незаменимый, Сильвано Сольвере тоже – к чему их убивать? И кто теперь убьет вас? Обычно я советов не даю, но для такой милой дамы сделаю исключение: пока ничего хорошего не приходится ждать сейчас, когда вы так глупо, с подачи своего безмозглого дружка, попались в руки полиции, и вам как пить дать светят несколько лет заключения. А тюрьма не курорт, поверьте на слово, однако я предоставляю вам выбор, подумайте, паспорт у вас в порядке, а у меня вот тут... посмотрим... – Он вытащил из бумажника купюры по десять тысяч – гонорар Сильвано Сольвере за деликатную операцию. – Двадцать, двадцать одна, двадцать две, двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять – итого двести пятьдесят тысяч лир. – Остальные он уже истратил. – Больше у меня нет, было бы – дал бы и больше. Так вот, если вы ответите на несколько вопросов и проводите меня к своему дружку, обещаю отпустить вас с миром. Поедете во Францию, небось вы там уже бывали и у вас там есть знакомые... Ну что, по рукам? – Он взглянул на купюры: дьявольские деньги пусть к дьяволу и катятся.
Перекошенное из-за распухшей щеки лицо в улыбке стало и вовсе асимметричным.
– Не проведешь, я не вчера на свет народилась, – произнесла она своим вульгарным голосом.
– И я не вчера... – Внутренне он уже кипел, потому что у него тоже были нервы, не только у Маскаранти. Он со злостью швырнул на стол двадцать пять банкнотов по десять тысяч и повысил голос: – Говорят вам, тюрьмы переполнены, как Виареджо в курортный сезон, потому что, сколько в вы ни хитрили, все равно останетесь тупицами и невежами. Я ей даю двести пятьдесят тысяч и отпускаю на все четыре стороны, я говорю, что мне такие шлюхи не нужны, а она не верит! Да если бы я хотел заманить вас в ловушку, то неужели не придумал бы что-нибудь поумнее?
Она плюнула на пачку банкнотов и скривилась от боли: с разбитой скулой не очень-то поплюешься.
– Ладно, – сказал Дука и пошел отворять дверь Маскаранти. Через секунду он вернулся с бутылкой и пакетиком кофе. Взял чистый стакан, налил самбуки и бросил туда несколько зерен. А себе снова нацедил воды из-под крана. – Ладно, обойдусь и без вашей помощи. Ведь ваш дружок, не дождавшись вас, спросит: «Где же моя крошка? Где же мой белый „опель“?» И придет ко мне за чемоданом, за «опелем» и за вами. А мне остается только запастись терпением: чемодан – вон он, в передней, «опель» будет стоять у подъезда, там вашего дружка и схватят, а вы... вы отправляйтесь на улицу Фатебенефрателли – каждый волен выбирать, где поселиться. – Он чувствовал, что выдержка ему изменяет, и, не будь его предки победителями рыцарских турниров, он давно бы заставил ее заговорить.
– Не такой он дурак, чтоб сюда явиться, – презрительно бросила она.
– Куда он денется! Как же ему не тревожиться за свою черноглазую крошку – и не то чтобы он уж так был к ней привязан, а просто подумает, не загребли ли ее в полицию, и места себе не найдет: ведь понимает, что там она расколется, что это только вопрос времени – ну, неделя, ну, две, ну, три, – но в конце концов она его заложит, вот потому-то он непременно придет, чтобы выяснить, что с ней стряслось. Он, конечно, хитер, но мы все равно его возьмем.
Как ни тупа она была, эта логика тем не менее на нее подействовала.
– А если я все скажу, ты меня отпустишь? И денег дашь? – Она положила в рот кофейное зернышко, с трудом его разжевала и обильно спрыснула самбукой.
– Верить или нет – ваше дело, – сказал он, понизив голос. В дверь позвонили. Пришел Маскаранти с двумя полицейскими в форме.
– Они свивальник принесли, – сообщил он.
Полицейские держали в руках что-то белесое и впрямь похожее на старинный свивальник, только в несколько раз больше. Их предупредили, что они едут брать опасную преступницу, а если спеленать ее вот таким свивальником, то она будет уже не опасна, даже плеваться не сможет, потому что ей оставят открытым один нос.
Львица сидела и курила, когда Дука вновь вошел в кухню в сопровождении Маскаранти и двух полицейских агентов; грибовидное облако дыма, окутывая ее лицо, поднималось к потолку и смешивалось с золотистым солнечным лучом. Она по очереди смерила взглядом всех четверых, потом взяла ею же оплеванную пачку купюр, опустила ее в сумочку.
– Скажи, чтоб эти суки рваные убрались отсюда.
Дука порывисто вскочил и бросился наперерез Маскаранти.
– Пусть я потеряю место, – выкрикнул тот, – но я наведу этой шлюхе симметрию на роже!
– Будьте любезны... – Дука взглядом осадил троих разъяренных полицейских, – вы, двое, возвращайтесь домой, а вы, Маскаранти, посторожите «опель» у подъезда.
Героически обуздав себя (дисциплина превыше всего), Маскаранти кивнул, и они, втроем неся свивальник, вышли из кухни, причем по походке было видно, что гнев в них так и клокочет – шутка ли, за несколько вшивых тысяч лир в месяц терпеть оскорбления от какой-то подзаборной твари!
Львица подождала, пока захлопнется входная дверь.
– Если я все скажу, вы меня правда отпустите? – Она налила себе еще самбуки и сунула в рот несколько кофейных зерен.
– Правда.
– Ладно, задавайте свои вопросы, – прошепелявила она.
Эти всех подставят – мать на смертном одре и дочь на сносях, мужа и жену, друга и любовницу, сестру и брата; они кого угодно убьют за тысячу лир, кого угодно предадут за безделицу, и даже кулаками работать необязательно – достаточно просто покопаться в грязной душонке, и вся их трусость, подлость, низость выплывут наружу.
Дука поднялся, убрал в буфет стаканы, бутылку самбуки, кофе.
– А никаких вопросов не будет. Вы просто проводите меня к вашему дружку. – Он мягко взял ее за локоть, и она покорно встала. – Ведь он знает больше вас, а его друзья – еще побольше. Где он?
Почти пол-литра спиртного с утра (на часах всего половина одиннадцатого) ничуть на нее не подействовали, даже язык не заплетался: видно, девица привычная, как говорится, бронированная.
– Он в Ка'Тарино, в лавке Ульрико, – сказала она.
8
9
Как заставить женщину повиноваться, как принудить ее к сотрудничеству – эта проблема уже не в первый раз вставала перед Дукой. С мужчинами все ясно: самый оптимальный и логически объяснимый способ – насилие. У мужчины спрашиваешь, к примеру: «Скажите, пожалуйста, кто убил этого старика?» – и если он отвечает: «Я ничего не знаю», то несколькими оплеухами или, на худой конец, пинками можно заставить его сказать – кто, вплоть до того, что он ответит: «Я убил».
Но по мотивам совершенно необъяснимым Дука был неспособен применить насилие к женщине. Допотопное рыцарство – ведь если женщина способна убить, а эта, будь у нее оружие, вполне на такое способна и без колебаний убила бы его, или Маскаранти, или сразу обоих, то, значит, она вполне подготовлена и к ответной реакции тех, кого намерена убить, то есть готова нести все последствия этой своей способности. Но, несмотря на столь железную логику, Дука не мог ударить женщину. Если б мог, то в три минуты достиг бы своей цели, вытянул бы из нее все, что ей известно, но не мог: что-то внутри восставало против этого.
– Послушайте, – снова заговорил он.
– Суки рваные, – откликнулась она.
Да, подумал Дука, глядя поверх ее головы на убогие задворки, куда выходило окно кухни, такую сломить можно только силой, а раз ты не можешь применить силу, значит, тебе ее и не сломить.
– Ну ладно, – сказал он. – Маскаранти!
Луч солнца, падавший на голову львицы, продолжая свой путь, упирался в темно-коричневый галстук Маскаранти, облокотившегося на буфет.
– Да, доктор.
– Позвоните, пожалуйста, домой и скажите, чтоб за синьориной прислали. Предупредите, что она плюется и оказывает сопротивление. – «Домой» – означало в квестуру.
– Хорошо, доктор. – Он пошел в прихожую звонить.
– Суки рваные, – вымолвила львица.
– Такие вот дела, – заметил Дука. – Свободу свою вы проморгали. Если б вы меня послушали, то через полчаса я бы вас отпустил на все четыре стороны, нам нет никакого интереса арестовывать шестерку вроде вас. А мне всего-то и нужно – выяснить две вещи: где тот приятель, который послал вас за чемоданом, и где синьор Ульрико Брамбилла? Если бы вы сообщили мне эти две вещи, я в вас отпустил – тюрьмы и так слишком забиты, чтоб сажать туда всякую мелочь.
Повторив свой рефрен, она нагло выпустила ему в лицо струю дыма от длинной золоченой сигареты, – кажется, это был «Данхилл».
– Прекрасно, – сказал Дука. – Через пятнадцать минут вы будете уже в камере и – это я вам обещаю – выйдете оттуда не раньше чем через четыре-пять лет. Вам будет инкримировано соучастие в убийстве, контрабанда оружия и еще много чего, так что в семьдесят первом – семьдесят втором, возможно, будете на свободе.
Маскаранти вернулся в кухню.
– Позвонил, сейчас прибудут.
Она смерила обоих взглядом, отхлебнула из стакана, глубоко затянулась.
– Суки рваные.
– Доктор Ламберти, это выше моих сил, – взмолился Маскаранти.
– Тогда спускайтесь и подождите в машине. Как только они подъедут, подниметесь вместе с ними и заберете синьорину.
– Слушаюсь, доктор.
Львица послала ему вслед свою коронную фразу, а этот стоик даже не оглянулся.
Дука взял стакан и налил себе воды из-под крана: конечно, вода не из горного источника, но его вдруг одолела жажда.
– Вообще-то вы делаете глупость, жертвуя собой ради этого недоумка, вашего дружка. Я вам объясню, почему он недоумок: разве умный человек позволит своей женщине разгуливать в таком виде – будто из кафешантана.
– Ну ты, сука рваная. – Она допила виски, закурила новую сигарету и потрогала распухшую щеку.
– Тут, – продолжал Дука, – целая цепочка преступлений: контрабанда оружия, связь с террористами, государственная измена, несколько убийств. Туридду Сомпани сбросил в Ламбро парочку – кажется, их звали Микела Вазорелли и Джанпьетро Гислези, потом кто-то опрокинул в канал самого Туридду – кто знает, может быть, это был Сильвано Сольвере, а затем еще кто-то – не исключено, что ваш дружок – препроводил туда же Сильвано, и, предоставь мы вам свободу, со дня на день сбросят и вашего дружка. Вот видите, кое-что нам известно.
На этот раз она, как ни странно, ничего не сказала.
– И после всего этот тип посылает вас сюда в таком виде, да еще за рулем белого «опеля» – в них только бандиты и разъезжают, я удивляюсь, что полиция вас пропустила, мы видели из окна, как вы подъехали, и сразу подумали: не иначе, секретарша преступного синдиката.
Она почему-то забыла про свой рефрен, только испепелила Дуку взглядом и промолчала. Потом машинально взяла стакан, но он был пуст.
– А что, больше нету?
– Я тотчас же пошлю за новой бутылкой. Вы какую марку предпочитаете?
Она снова обожгла его ненавистью, в которой проглядывало замешательство: ей было непонятно, то ли он насмехается, то ли говорит всерьез, – потом неуверенно проговорила:
– Вообще-то самбуку.
По домофону он связался с привратником и попросил его послать Маскаранти за бутылкой самбуки и пятьюдесятью граммами кофе в зернах.
– Не перепутайте – кофе не молотый, а именно в зернах. – К самбуке очень хорошо пожевать кофейных зерен. Он закурил и вновь обратился к ней: – Но самое большое идиотство – посылать вас за чемоданом, в котором находится – заметьте – не коробка с пирожными, а контрабандный автомат. Ведь это не женское дело. Вот вы и нарвались на полицию, но, даже если б мы были «свои», а не полицейские «суки рваные», вы что ж думаете, так бы мы вам и отдали этот автомат – первой дешевке с улицы, заявившей, что она подруга Сильвано? Да чтоб забрать чемодан с таким грузом, надо посылать двоих вооруженных мужчин, а не женщину.
– Он не может, ему сейчас некогда, – бросила она.
– Так пусть бы и приходил, как освободится, если он не полный кретин.
Она в первый раз потупила глаза.
– Ну разве не идиотство – своих убивать. Туридду Сомпани был для вас человек незаменимый, Сильвано Сольвере тоже – к чему их убивать? И кто теперь убьет вас? Обычно я советов не даю, но для такой милой дамы сделаю исключение: пока ничего хорошего не приходится ждать сейчас, когда вы так глупо, с подачи своего безмозглого дружка, попались в руки полиции, и вам как пить дать светят несколько лет заключения. А тюрьма не курорт, поверьте на слово, однако я предоставляю вам выбор, подумайте, паспорт у вас в порядке, а у меня вот тут... посмотрим... – Он вытащил из бумажника купюры по десять тысяч – гонорар Сильвано Сольвере за деликатную операцию. – Двадцать, двадцать одна, двадцать две, двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять – итого двести пятьдесят тысяч лир. – Остальные он уже истратил. – Больше у меня нет, было бы – дал бы и больше. Так вот, если вы ответите на несколько вопросов и проводите меня к своему дружку, обещаю отпустить вас с миром. Поедете во Францию, небось вы там уже бывали и у вас там есть знакомые... Ну что, по рукам? – Он взглянул на купюры: дьявольские деньги пусть к дьяволу и катятся.
Перекошенное из-за распухшей щеки лицо в улыбке стало и вовсе асимметричным.
– Не проведешь, я не вчера на свет народилась, – произнесла она своим вульгарным голосом.
– И я не вчера... – Внутренне он уже кипел, потому что у него тоже были нервы, не только у Маскаранти. Он со злостью швырнул на стол двадцать пять банкнотов по десять тысяч и повысил голос: – Говорят вам, тюрьмы переполнены, как Виареджо в курортный сезон, потому что, сколько в вы ни хитрили, все равно останетесь тупицами и невежами. Я ей даю двести пятьдесят тысяч и отпускаю на все четыре стороны, я говорю, что мне такие шлюхи не нужны, а она не верит! Да если бы я хотел заманить вас в ловушку, то неужели не придумал бы что-нибудь поумнее?
Она плюнула на пачку банкнотов и скривилась от боли: с разбитой скулой не очень-то поплюешься.
– Ладно, – сказал Дука и пошел отворять дверь Маскаранти. Через секунду он вернулся с бутылкой и пакетиком кофе. Взял чистый стакан, налил самбуки и бросил туда несколько зерен. А себе снова нацедил воды из-под крана. – Ладно, обойдусь и без вашей помощи. Ведь ваш дружок, не дождавшись вас, спросит: «Где же моя крошка? Где же мой белый „опель“?» И придет ко мне за чемоданом, за «опелем» и за вами. А мне остается только запастись терпением: чемодан – вон он, в передней, «опель» будет стоять у подъезда, там вашего дружка и схватят, а вы... вы отправляйтесь на улицу Фатебенефрателли – каждый волен выбирать, где поселиться. – Он чувствовал, что выдержка ему изменяет, и, не будь его предки победителями рыцарских турниров, он давно бы заставил ее заговорить.
– Не такой он дурак, чтоб сюда явиться, – презрительно бросила она.
– Куда он денется! Как же ему не тревожиться за свою черноглазую крошку – и не то чтобы он уж так был к ней привязан, а просто подумает, не загребли ли ее в полицию, и места себе не найдет: ведь понимает, что там она расколется, что это только вопрос времени – ну, неделя, ну, две, ну, три, – но в конце концов она его заложит, вот потому-то он непременно придет, чтобы выяснить, что с ней стряслось. Он, конечно, хитер, но мы все равно его возьмем.
Как ни тупа она была, эта логика тем не менее на нее подействовала.
– А если я все скажу, ты меня отпустишь? И денег дашь? – Она положила в рот кофейное зернышко, с трудом его разжевала и обильно спрыснула самбукой.
– Верить или нет – ваше дело, – сказал он, понизив голос. В дверь позвонили. Пришел Маскаранти с двумя полицейскими в форме.
– Они свивальник принесли, – сообщил он.
Полицейские держали в руках что-то белесое и впрямь похожее на старинный свивальник, только в несколько раз больше. Их предупредили, что они едут брать опасную преступницу, а если спеленать ее вот таким свивальником, то она будет уже не опасна, даже плеваться не сможет, потому что ей оставят открытым один нос.
Львица сидела и курила, когда Дука вновь вошел в кухню в сопровождении Маскаранти и двух полицейских агентов; грибовидное облако дыма, окутывая ее лицо, поднималось к потолку и смешивалось с золотистым солнечным лучом. Она по очереди смерила взглядом всех четверых, потом взяла ею же оплеванную пачку купюр, опустила ее в сумочку.
– Скажи, чтоб эти суки рваные убрались отсюда.
Дука порывисто вскочил и бросился наперерез Маскаранти.
– Пусть я потеряю место, – выкрикнул тот, – но я наведу этой шлюхе симметрию на роже!
– Будьте любезны... – Дука взглядом осадил троих разъяренных полицейских, – вы, двое, возвращайтесь домой, а вы, Маскаранти, посторожите «опель» у подъезда.
Героически обуздав себя (дисциплина превыше всего), Маскаранти кивнул, и они, втроем неся свивальник, вышли из кухни, причем по походке было видно, что гнев в них так и клокочет – шутка ли, за несколько вшивых тысяч лир в месяц терпеть оскорбления от какой-то подзаборной твари!
Львица подождала, пока захлопнется входная дверь.
– Если я все скажу, вы меня правда отпустите? – Она налила себе еще самбуки и сунула в рот несколько кофейных зерен.
– Правда.
– Ладно, задавайте свои вопросы, – прошепелявила она.
Эти всех подставят – мать на смертном одре и дочь на сносях, мужа и жену, друга и любовницу, сестру и брата; они кого угодно убьют за тысячу лир, кого угодно предадут за безделицу, и даже кулаками работать необязательно – достаточно просто покопаться в грязной душонке, и вся их трусость, подлость, низость выплывут наружу.
Дука поднялся, убрал в буфет стаканы, бутылку самбуки, кофе.
– А никаких вопросов не будет. Вы просто проводите меня к вашему дружку. – Он мягко взял ее за локоть, и она покорно встала. – Ведь он знает больше вас, а его друзья – еще побольше. Где он?
Почти пол-литра спиртного с утра (на часах всего половина одиннадцатого) ничуть на нее не подействовали, даже язык не заплетался: видно, девица привычная, как говорится, бронированная.
– Он в Ка'Тарино, в лавке Ульрико, – сказала она.
8
Он действительно заперся в лавке Ульрико. Ка'Тарино – это район Романо-Банко, а Романо-Банко входит в Бучинаско, являющуюся частью Корсико, и все это практически Милан. Издревле Ка'Тарино была деревушкой из четырех с половиной дворов в долине между Понтироло и Ассаго, но после войны сельский воздух повыветрился и отсюда; кругом по-прежнему простирались плохо возделанные поля; их хозяева только и думали, как бы продать эти участки под застройку; отсюда не так давно проложили асфальтовую дорогу до Романо-Банко, а по углам центральной площади открылись магазины: винный (бывшая остерия; теперь там даже есть музыкальные автоматы), аптека, колбасный и булочная – что-то вроде супермаркета, – а еще мясная лавка Ульрико Брамбиллы.
В ней сейчас и находился очень высокий и здоровый человек с очень красивым и мужественным лицом; он наверняка занял бы первое место на конкурсе красоты среди бизонов; на щеках, там, где прошлась бритва, осталась темно-лиловая поверхность, как будто маску надели на щеки и подбородок.
Он сидел на мраморном прилавке возле кассы. На нем были серые с отворотами брюки, ботинки, наверно, пятидесятого размера, рыжеватые и узорчатые, по типу английских, а может, в самом деле английские, и голубая, в самый раз для весны, куртка из добротного материала, тоже, должно быть, английского; единственным диссонансом выглядела сорочка из тончайшего шелка, ядовито-желтая и чересчур кричащая на фоне голубой куртки.
Бизон курил длинную сигарету, но в его лапище она казалась лилипутской. Наверно, он много курил, потому что весь пол был засыпан окурками, и он их не просто бросал, а будто выстреливал; особенно много окурков было на прилавке, где беспорядочно валялись металлический и деревянный тесаки, ножи всех размеров, снятый с потолка крюк, на котором вывешивают туши, и еще маленький острый топорик специально для самых толстых костей. Много окурков попало и на разделочный стол (на нем мясники разрубают для продажи огромные четверти говядины), и на деревянную доску для отбивания мяса рядом с тисками, электрической пилой и мясорубкой.
Было чудесное майское утро, половина одиннадцатого, но в лавке горел свет, потому что все двери были наглухо закрыты и жалюзи на всех окнах опущены. В мясных лавках освещение всегда очень сильное: товар должен сверкать и гореть – вот и здесь были зажжены шесть светильников, заливавших помещение слепящим светом, какой бывает только в операционной.
Великан посмотрел на свои золотые часы в размер будильника, но совсем плоские, – они показывали 10.37; затем руку с часами он запустил в волосы, в черный шлем высотой, по меньшей мере, сантиметра четыре. (Этот шлем из волос был лучшим его украшением.) Великан, казалось, пребывал в задумчивости, и хотя понятие «мысль» плохо применимо к этим маленьким глазкам, зажатым меж тяжело нависшими бровями и мощно выступающими скулами, но все же что-то такое в его сознании происходило, поскольку, посмотрев на часы, он вдруг встал из-за кассы (сигарета почти совсем исчезла в гигантских пальцах) и пошел глянуть через стекло в холодильную камеру.
Сперва он посмотрел на обычную замороженную четверть говядины – единственный кусок мяса, оставшийся в лавке с тех пор, как Ульрико Брамбилла в знак траура (а может, чего-то иного?) закрыл ее и распустил продавцов; потом перевел взгляд на голые ноги Ульрико Брамбиллы и все его голое тело, распростертое на полу, вплоть до головы или до того, что некогда было головой, а сейчас могло ею считаться потому лишь, что находилась на шее, однако было так обезображено кулаками бизона, что даже по геометрическим контурам никак не походило на голову; кровоточащие уши были почти вдавлены в виски, нос представлял собой огромную опухоль, а рот напоминал клоунский, нарисованный от уха до уха. Рука Ульрико Брамбиллы лежала на полу в неестественном, перевернутом положении: бизон сломал ее еще час назад с помощью простого надавливания (в сущности, чтобы сломать руку, большой силы не требуется, даже такую крепкую руку, как у Брамбиллы, надо только знать, где надавить, а бизон знал).
По телу Ульрико Брамбиллы пробегала дрожь, что доставило великану удовольствие, во всяком случае, выбритые лиловые щеки немного раздулись; потом он перестал глядеть в стекло, прошел к разделочному столу, над которым на крюках висела белая куртка (мясники надевают такие за работой) и прежде белый, а теперь весь заляпанный кровью передник; надел куртку и передник, доходивший ему до лодыжек, аккуратно повесил на ручку стеклянной двери свою голубую куртку и вернулся, можно сказать, на круги своя – рывком распахнул дверь в холодильную камеру.
Ульрико Брамбилла посмотрел на него (хорошо видеть из-за запекшейся возле глаз крови он не мог, но все же смутно увидел) и потерял сознание. Когда-то его называли Бычок, и он тоже был сильный малый – одним ударом мог забить быка, но это было давно, в войну, а здесь, в лавке, он встретился не с человеком, а с камнедробильной машиной.
Бизон взял Ульрико за лодыжку и выволок из холодильной камеры, протащил по белым плиткам пола, которые всегда блестели чистотой, а теперь были все в темных пятнах крови – крови владельца лавки. Бизон принес пилу, затем подошел и сел рядом с окоченевшим мясником.
– Ну что, передумал? Скажешь наконец правду?
Разговаривать с бесчувственным телом – занятие безнадежное, на какой ответ можно рассчитывать? Но гигант не верил, что Ульрико потерял сознание и близок к агонии, решил, что тот притворяется, водит его за нос, а он никогда и никому не дозволял водить себя за нос, поэтому для начала дал мяснику под дых. Удар такого кулака не может пройти бесследно: изо рта Ульрико потекла кровь.
Тогда он понял свою ошибку: если он убьет эту скотину, то не достигнет цели. Он закурил, пуская дым к потолку, к маленьким светилам мясной лавки; докурив до половины, отбросил сигарету щелчком большого и указательного пальцев (этому щелчку его, должно быть, обучили в «академиях»), потом схватил Ульрико Брамбиллу под мышки и усадил его, прислонив к стене. Тот не подавал признаков жизни.
– Ладно, не прикидывайся покойником, меня не проведешь.
Реакции никакой.
– Я ведь знаю, что ты не подох, просто хочешь выиграть время, чтоб потом сделать какой-нибудь финт ушами, но со мной такие номера не проходят. – По выговору можно было угадать уроженца Брешии. – Давай-ка открывай зенки и колись, как убил Туридду.
Ответа не последовало; обмякшее тело Бычка было совершенно неподвижно; бизон не знал и не мог знать, что с ним происходит, а нацистские врачи, проводя эксперименты на евреях, установили: такое состояние наблюдается при температурном коллапсе. В холодильной камере было всего минус семь-восемь (для хранения мяса ниже и не требуется), и такой здоровяк, как Ульрико Брамбилла, был вполне способен выдержать легкое замораживание, но бизон не рассчитывал, что после перенесенных побоев у него может случиться температурный коллапс, который главным образом отражается на чувствительности человека. Единственный или, во всяком случае, самый быстрый и эффективный способ восстановить температурное равновесие, как показали эксперименты нацистских врачей в концлагерях, – это так называемый «животный разогрев» при посредстве полового сношения; еврей, выставленный в течение четырех часов голым на мороз в пятнадцать градусов, оживал (если, конечно, уже не был мертв) от тепла женского тела: его клали в постель с девушкой (разумеется, тоже еврейкой, чтобы избежать осквернения расы), и он вновь обретал силу, чувствовал желание, имел оргазм, и термическое равновесие восстанавливалось, иными словами, если сердце было здоровое, то индивидуум полностью приходил в себя: вот почему во время войны, когда немецкий пилот падал в ледяную воду и проводил в ней несколько часов, то врачи рекомендовали командованию люфтваффе осуществить вышеупомянутую «животную термотерапию».
Но всего этого бизон не знал. Он был уверен, что этот подонок лишь притворяется мертвым, и решился ему показать, где раки зимуют.
– Хорошо, поглядим, какой ты мертвый, – сказал он.
Он снова поднял Ульрико под мышки и подтащил к рабочему столу, где стояла легкая, очень рациональной конструкции машинка для распилки костей.
Технология этой пилы предельно проста: заточенная стальная лента надета на две катушки и вращается с большой скоростью: рабочая часть ленты имеет высоту тридцать – сорок сантиметров; достаточно подставить кость под движущееся лезвие, и она мгновенно распиливается; электропилой можно надрезать ребра для отбивных по-флорентийски, а потом разрубать их топором; машина годится для всех случаев, когда мяснику необходимо разделить кость на две или более частей.
– Поглядим, какой ты мертвый. – Он вставил вилку в розетку и подвел правую руку Ульрико Брамбиллы к начавшей вращаться пиле. – Начнем с большого пальца. А ну, говори, куда девал двести упаковок эм-шесть и как убил Туридду!
Ульрико Брамбилла приоткрыл глаза, но ничего не увидел и не услышал: он только чуть-чуть передернулся – но телом, не душой, – когда стальная лента в мгновение ока отхватила ему палец.
– Куда ты спрятал эм-шесть, ведь ты убил Туридду, чтобы прикарманить эм-шесть, да? Говори, где упаковки, не то лишишься еще одного пальца.
Никакого ответа. Температурный коллапс лишил Ульрико всякой чувствительности, только где-то в глубине сознания мерцал последний отблеск, освещавший его жалкое, полуживое существо, в то время как он то ли сидел, то ли лежал, поддерживаемый под мышки своим беспощадным врагом, перед этой яростно жужжащей лентой, – да, только один отблеск воспоминания: перламутровые ногти Джованны у него на груди, разноцветные ногти Джованны в машине, от них исходит резкий, возбуждающий запах лака и ацетона, прекрасные руки мелькают перед глазами, гладят его тело, а Джованна была девственницей – шлюшка, но девственница, – и к отблеску воспоминания добавился слабый образ мечты о том, какой могла бы стать его первая ночь с Джованной; Романо-Банко и Ка'Тарино усыпаны гвоздиками, монументальный свадебный торт съеден, а он, Ульрико, лишает ее девственности, слыша, как она кричит, и все время видя перед собой эти яркие, разноцветные ногти.
– Дурака из меня делаешь? Дохлым прикидываешься? Сейчас и вправду сдохнешь, скотина!
Ульрико по-прежнему ничего не слышал, но еще чуть-чуть приоткрыл глаза, свет в них до сих пор брезжил, и он увидел такое знакомое остро заточенное лезвие, подступающее ко лбу, носу, окровавленному рту с тем, чтобы разделить голову на две равные части; при всем ужасе он не закрыл глаз, только свет в них померк.
– Вот теперь ты и вправду сдохнешь, ручаюсь, гляди, как это делается!
Пила взвизгнула, высоко, пронзительно, будто колеблясь, отказываясь прикасаться к неподвижной, безжизненной массе, но в конце концов все-таки подчинилась и сделала, что велено.
– Ну вот, теперь будешь знать!
В ней сейчас и находился очень высокий и здоровый человек с очень красивым и мужественным лицом; он наверняка занял бы первое место на конкурсе красоты среди бизонов; на щеках, там, где прошлась бритва, осталась темно-лиловая поверхность, как будто маску надели на щеки и подбородок.
Он сидел на мраморном прилавке возле кассы. На нем были серые с отворотами брюки, ботинки, наверно, пятидесятого размера, рыжеватые и узорчатые, по типу английских, а может, в самом деле английские, и голубая, в самый раз для весны, куртка из добротного материала, тоже, должно быть, английского; единственным диссонансом выглядела сорочка из тончайшего шелка, ядовито-желтая и чересчур кричащая на фоне голубой куртки.
Бизон курил длинную сигарету, но в его лапище она казалась лилипутской. Наверно, он много курил, потому что весь пол был засыпан окурками, и он их не просто бросал, а будто выстреливал; особенно много окурков было на прилавке, где беспорядочно валялись металлический и деревянный тесаки, ножи всех размеров, снятый с потолка крюк, на котором вывешивают туши, и еще маленький острый топорик специально для самых толстых костей. Много окурков попало и на разделочный стол (на нем мясники разрубают для продажи огромные четверти говядины), и на деревянную доску для отбивания мяса рядом с тисками, электрической пилой и мясорубкой.
Было чудесное майское утро, половина одиннадцатого, но в лавке горел свет, потому что все двери были наглухо закрыты и жалюзи на всех окнах опущены. В мясных лавках освещение всегда очень сильное: товар должен сверкать и гореть – вот и здесь были зажжены шесть светильников, заливавших помещение слепящим светом, какой бывает только в операционной.
Великан посмотрел на свои золотые часы в размер будильника, но совсем плоские, – они показывали 10.37; затем руку с часами он запустил в волосы, в черный шлем высотой, по меньшей мере, сантиметра четыре. (Этот шлем из волос был лучшим его украшением.) Великан, казалось, пребывал в задумчивости, и хотя понятие «мысль» плохо применимо к этим маленьким глазкам, зажатым меж тяжело нависшими бровями и мощно выступающими скулами, но все же что-то такое в его сознании происходило, поскольку, посмотрев на часы, он вдруг встал из-за кассы (сигарета почти совсем исчезла в гигантских пальцах) и пошел глянуть через стекло в холодильную камеру.
Сперва он посмотрел на обычную замороженную четверть говядины – единственный кусок мяса, оставшийся в лавке с тех пор, как Ульрико Брамбилла в знак траура (а может, чего-то иного?) закрыл ее и распустил продавцов; потом перевел взгляд на голые ноги Ульрико Брамбиллы и все его голое тело, распростертое на полу, вплоть до головы или до того, что некогда было головой, а сейчас могло ею считаться потому лишь, что находилась на шее, однако было так обезображено кулаками бизона, что даже по геометрическим контурам никак не походило на голову; кровоточащие уши были почти вдавлены в виски, нос представлял собой огромную опухоль, а рот напоминал клоунский, нарисованный от уха до уха. Рука Ульрико Брамбиллы лежала на полу в неестественном, перевернутом положении: бизон сломал ее еще час назад с помощью простого надавливания (в сущности, чтобы сломать руку, большой силы не требуется, даже такую крепкую руку, как у Брамбиллы, надо только знать, где надавить, а бизон знал).
По телу Ульрико Брамбиллы пробегала дрожь, что доставило великану удовольствие, во всяком случае, выбритые лиловые щеки немного раздулись; потом он перестал глядеть в стекло, прошел к разделочному столу, над которым на крюках висела белая куртка (мясники надевают такие за работой) и прежде белый, а теперь весь заляпанный кровью передник; надел куртку и передник, доходивший ему до лодыжек, аккуратно повесил на ручку стеклянной двери свою голубую куртку и вернулся, можно сказать, на круги своя – рывком распахнул дверь в холодильную камеру.
Ульрико Брамбилла посмотрел на него (хорошо видеть из-за запекшейся возле глаз крови он не мог, но все же смутно увидел) и потерял сознание. Когда-то его называли Бычок, и он тоже был сильный малый – одним ударом мог забить быка, но это было давно, в войну, а здесь, в лавке, он встретился не с человеком, а с камнедробильной машиной.
Бизон взял Ульрико за лодыжку и выволок из холодильной камеры, протащил по белым плиткам пола, которые всегда блестели чистотой, а теперь были все в темных пятнах крови – крови владельца лавки. Бизон принес пилу, затем подошел и сел рядом с окоченевшим мясником.
– Ну что, передумал? Скажешь наконец правду?
Разговаривать с бесчувственным телом – занятие безнадежное, на какой ответ можно рассчитывать? Но гигант не верил, что Ульрико потерял сознание и близок к агонии, решил, что тот притворяется, водит его за нос, а он никогда и никому не дозволял водить себя за нос, поэтому для начала дал мяснику под дых. Удар такого кулака не может пройти бесследно: изо рта Ульрико потекла кровь.
Тогда он понял свою ошибку: если он убьет эту скотину, то не достигнет цели. Он закурил, пуская дым к потолку, к маленьким светилам мясной лавки; докурив до половины, отбросил сигарету щелчком большого и указательного пальцев (этому щелчку его, должно быть, обучили в «академиях»), потом схватил Ульрико Брамбиллу под мышки и усадил его, прислонив к стене. Тот не подавал признаков жизни.
– Ладно, не прикидывайся покойником, меня не проведешь.
Реакции никакой.
– Я ведь знаю, что ты не подох, просто хочешь выиграть время, чтоб потом сделать какой-нибудь финт ушами, но со мной такие номера не проходят. – По выговору можно было угадать уроженца Брешии. – Давай-ка открывай зенки и колись, как убил Туридду.
Ответа не последовало; обмякшее тело Бычка было совершенно неподвижно; бизон не знал и не мог знать, что с ним происходит, а нацистские врачи, проводя эксперименты на евреях, установили: такое состояние наблюдается при температурном коллапсе. В холодильной камере было всего минус семь-восемь (для хранения мяса ниже и не требуется), и такой здоровяк, как Ульрико Брамбилла, был вполне способен выдержать легкое замораживание, но бизон не рассчитывал, что после перенесенных побоев у него может случиться температурный коллапс, который главным образом отражается на чувствительности человека. Единственный или, во всяком случае, самый быстрый и эффективный способ восстановить температурное равновесие, как показали эксперименты нацистских врачей в концлагерях, – это так называемый «животный разогрев» при посредстве полового сношения; еврей, выставленный в течение четырех часов голым на мороз в пятнадцать градусов, оживал (если, конечно, уже не был мертв) от тепла женского тела: его клали в постель с девушкой (разумеется, тоже еврейкой, чтобы избежать осквернения расы), и он вновь обретал силу, чувствовал желание, имел оргазм, и термическое равновесие восстанавливалось, иными словами, если сердце было здоровое, то индивидуум полностью приходил в себя: вот почему во время войны, когда немецкий пилот падал в ледяную воду и проводил в ней несколько часов, то врачи рекомендовали командованию люфтваффе осуществить вышеупомянутую «животную термотерапию».
Но всего этого бизон не знал. Он был уверен, что этот подонок лишь притворяется мертвым, и решился ему показать, где раки зимуют.
– Хорошо, поглядим, какой ты мертвый, – сказал он.
Он снова поднял Ульрико под мышки и подтащил к рабочему столу, где стояла легкая, очень рациональной конструкции машинка для распилки костей.
Технология этой пилы предельно проста: заточенная стальная лента надета на две катушки и вращается с большой скоростью: рабочая часть ленты имеет высоту тридцать – сорок сантиметров; достаточно подставить кость под движущееся лезвие, и она мгновенно распиливается; электропилой можно надрезать ребра для отбивных по-флорентийски, а потом разрубать их топором; машина годится для всех случаев, когда мяснику необходимо разделить кость на две или более частей.
– Поглядим, какой ты мертвый. – Он вставил вилку в розетку и подвел правую руку Ульрико Брамбиллы к начавшей вращаться пиле. – Начнем с большого пальца. А ну, говори, куда девал двести упаковок эм-шесть и как убил Туридду!
Ульрико Брамбилла приоткрыл глаза, но ничего не увидел и не услышал: он только чуть-чуть передернулся – но телом, не душой, – когда стальная лента в мгновение ока отхватила ему палец.
– Куда ты спрятал эм-шесть, ведь ты убил Туридду, чтобы прикарманить эм-шесть, да? Говори, где упаковки, не то лишишься еще одного пальца.
Никакого ответа. Температурный коллапс лишил Ульрико всякой чувствительности, только где-то в глубине сознания мерцал последний отблеск, освещавший его жалкое, полуживое существо, в то время как он то ли сидел, то ли лежал, поддерживаемый под мышки своим беспощадным врагом, перед этой яростно жужжащей лентой, – да, только один отблеск воспоминания: перламутровые ногти Джованны у него на груди, разноцветные ногти Джованны в машине, от них исходит резкий, возбуждающий запах лака и ацетона, прекрасные руки мелькают перед глазами, гладят его тело, а Джованна была девственницей – шлюшка, но девственница, – и к отблеску воспоминания добавился слабый образ мечты о том, какой могла бы стать его первая ночь с Джованной; Романо-Банко и Ка'Тарино усыпаны гвоздиками, монументальный свадебный торт съеден, а он, Ульрико, лишает ее девственности, слыша, как она кричит, и все время видя перед собой эти яркие, разноцветные ногти.
– Дурака из меня делаешь? Дохлым прикидываешься? Сейчас и вправду сдохнешь, скотина!
Ульрико по-прежнему ничего не слышал, но еще чуть-чуть приоткрыл глаза, свет в них до сих пор брезжил, и он увидел такое знакомое остро заточенное лезвие, подступающее ко лбу, носу, окровавленному рту с тем, чтобы разделить голову на две равные части; при всем ужасе он не закрыл глаз, только свет в них померк.
– Вот теперь ты и вправду сдохнешь, ручаюсь, гляди, как это делается!
Пила взвизгнула, высоко, пронзительно, будто колеблясь, отказываясь прикасаться к неподвижной, безжизненной массе, но в конце концов все-таки подчинилась и сделала, что велено.
– Ну вот, теперь будешь знать!
9
Дука встал.
– В Ка'Тарино, говорите? Что ж, поедем в Ка'Тарино, и, если застанем его в лавке, я вас отпущу.
– Застанем, больше ему негде быть.
– Тогда вы сможете ехать куда вашей душе угодно.
– На «опеле»?
– Ну, конечно, мне он не нужен. Мы за машинами не гоняемся.
– Хм. – Она тоже встала и стоя допила свою самбуку. – Поглядим, как эти суки рваные держат правду. – Она, видимо, хотела сказать – «слово», но в своей вульгарности не устояла перед романтическим пафосом, подчинившим себе правила грамматики.
Однако он не оценил этого лингвистического порыва.
– Главное – не пытайтесь нас надуть. Мой приятель будет следовать за нами на машине. Он вооружен.
Она понимающе кивнула, передернула плечами, потрогала распухшую щеку, которая после такого количества спиртного больше не болела.
– Ага! – Непонятно, что имелось в виду – то ли в этом «ага» была скрыта угроза, то ли львица констатировала, что теперь надувательство уже бессмысленно.
Они спустились вниз, к «опелю».
– Садитесь за руль, – сказал Дука, – я не люблю водить.
Она неуверенно взглянула на него. Это что, шутка?
Дука поманил к себе Маскаранти.
– Синьорина проводит нас к своему другу. Вы поезжайте, пожалуйста, за нами.
– Хорошо, доктор Ламберти, – произнес король дисциплины.
Они тронулись в путь. Никогда еще не знал Милан такой лирической, в духе поэзии д'Аннунцио, весны, как эта весна 1966 года: зеленое, цветущее, волнующееся плоскогорье овевал ветер, бегущий над серым, усталым городом, и будучи не в состоянии приласкать высокую луговую траву, потому что никакой высокой травы не было, он вздувал и трепал женские юбки, тепло ерошил редкие волосенки лысеющих трудяг и густые шевелюры молодых красавцев, поигрывал краями длинных скатертей на столиках, выставленных перед кафе, заставляя всяких Росси, Гецци, Гирингелли, Бернаскони придерживать на голове шляпу левой рукой; здесь только бабочек не хватало, огромных желтых и белых бабочек, но бабочки в Милане не смотрятся – чересчур уж фривольное зрелище, разве что на улице Монтенаполеоне, впрочем, нет, это было бы либерти, а век либерти прошел.
– Помедленнее, – велел он женщине за рулем «опеля» (в паспорте значилось, что ее имя – Маргарита, но это святотатство – назвать такую женщину Маргаритой). – Терпеть не могу быстрой езды.
– В Ка'Тарино, говорите? Что ж, поедем в Ка'Тарино, и, если застанем его в лавке, я вас отпущу.
– Застанем, больше ему негде быть.
– Тогда вы сможете ехать куда вашей душе угодно.
– На «опеле»?
– Ну, конечно, мне он не нужен. Мы за машинами не гоняемся.
– Хм. – Она тоже встала и стоя допила свою самбуку. – Поглядим, как эти суки рваные держат правду. – Она, видимо, хотела сказать – «слово», но в своей вульгарности не устояла перед романтическим пафосом, подчинившим себе правила грамматики.
Однако он не оценил этого лингвистического порыва.
– Главное – не пытайтесь нас надуть. Мой приятель будет следовать за нами на машине. Он вооружен.
Она понимающе кивнула, передернула плечами, потрогала распухшую щеку, которая после такого количества спиртного больше не болела.
– Ага! – Непонятно, что имелось в виду – то ли в этом «ага» была скрыта угроза, то ли львица констатировала, что теперь надувательство уже бессмысленно.
Они спустились вниз, к «опелю».
– Садитесь за руль, – сказал Дука, – я не люблю водить.
Она неуверенно взглянула на него. Это что, шутка?
Дука поманил к себе Маскаранти.
– Синьорина проводит нас к своему другу. Вы поезжайте, пожалуйста, за нами.
– Хорошо, доктор Ламберти, – произнес король дисциплины.
Они тронулись в путь. Никогда еще не знал Милан такой лирической, в духе поэзии д'Аннунцио, весны, как эта весна 1966 года: зеленое, цветущее, волнующееся плоскогорье овевал ветер, бегущий над серым, усталым городом, и будучи не в состоянии приласкать высокую луговую траву, потому что никакой высокой травы не было, он вздувал и трепал женские юбки, тепло ерошил редкие волосенки лысеющих трудяг и густые шевелюры молодых красавцев, поигрывал краями длинных скатертей на столиках, выставленных перед кафе, заставляя всяких Росси, Гецци, Гирингелли, Бернаскони придерживать на голове шляпу левой рукой; здесь только бабочек не хватало, огромных желтых и белых бабочек, но бабочки в Милане не смотрятся – чересчур уж фривольное зрелище, разве что на улице Монтенаполеоне, впрочем, нет, это было бы либерти, а век либерти прошел.
– Помедленнее, – велел он женщине за рулем «опеля» (в паспорте значилось, что ее имя – Маргарита, но это святотатство – назвать такую женщину Маргаритой). – Терпеть не могу быстрой езды.