Щипачев Степан
Березовый сок

   Щипачев Степан Петрович
   БЕРЕЗОВЫЙ СОК
   ПОВЕСТЬ
   С именем поэта Степана Щипачева школьники обычно встречаются в книге для чтения пятого класса: там помещено его стихотворение "Красный галстук". Знают пионеры, и его поэму "Павлик Морозов".
   В книжке "Березовый сок" Степан Петрович Щипачев впервые выступает как прозаик. Он описывает в ней свое детство: жизнь мальчика, родившегося на пороге нашего века, в 1899 году, в глухой зауральской деревушке Щипачи.
   Из этой деревушки жизнь увела юношу в широкий мир. Революция сделала его бойцом, а потом - политработником Красной Армии, поэтом, автором многих книжек стихов.
   "Березовый сок" - правдивая повесть о начале этого пути.
   ОГЛАВЛЕНИЕ
   1. Проблески памяти
   2. Изба
   3. Зеленая чашка. 8
   4. Ребятишки
   5. Гора Воссиянская
   6. Березовый сок
   7. В гостях у бабушки
   8. Один на один
   9. Учусь грамоте
   10. Свадьба
   11. Сноха
   12. Артель
   13. Громовая стрела
   14. Магарыч
   15. Гульная лошадь
   16. Я - второклассник
   17. В чужую деревню
   18. Хозяйский хлеб
   19. На пашне
   20. Зимой
   21. В другой семье
   22. На Кудельке
   23. Домой
   1. ПРОБЛЕСКИ ПАМЯТИ
   ...Смутно, словно во сне, я вижу красное вечернее небо и землю, залитую его светом. Мои ноги касаются ее тепла и делают неуверенные шаги. Мать говорит что-то ободряющее и смеется.
   ...Ночь. Я проснулся от сильного удара грома; в покосившихся окнах избы мечутся белые молнии. Я заплакал. Бабушка и мать, спавшие рядом со мной на полу и тоже разбуженные громом, успокаивают меня; бабушка приговаривает:
   - Не бойся, это боженька гремит, Илья-пророк на колеснице проехал по небу.
   От частых молний в избе совсем светло.
   Вспоминается и такое.
   Мать держит меня на руках; на лавке, веселый, шумный, сидит отец рядом с каким-то мужиком. Он просит мать, чтобы она пустила меня к нему. И вот я стою у него на коленях и трогаю широкую рыжеватую бороду. Он говорит мне что-то ласковое и смешное. Потом смотрит на стол, ища глазами, чего бы мне дать, но, кроме бутылки с водкой, на столе ничего нет. И он, расплескивая водку на штаны, подносит к моим губам рюмку, заставляя из нее отпить. Мать совестит его:
   - Зачем приучаешь ребенка? Больше отца живым я не помню.
   Должно быть, в том же году мать повела меня в гости к своей тетке, жившей на самом краю деревни. Нас встретила высокая строгая старуха в черной кофте. Говорила она медленно, ни разу не улыбнувшись. Мать слушала ее почтительно, но, как я позже узнал, за что-то не любила. Тетка погладила меня по голове:
   - Какой большой стал!
   Но я заробел и уткнулся лицом в юбку матери.
   - Не бойся, это же тетка Татьяна, - мягко сказала мать.
   Я продолжал дичиться, но понемногу осмелел: подошел к подоконнику и стал разглядывать цветок в маленьком горшочке. Заметив, что тетка Татьяна на меня не смотрит, я оторвал от цветка зеленый листик и растер его пальцами. Ноздри втягивали горьковато-терпкий запах. Потом я загляделся на большую синюю муху, которая громче всех жужжала и ударялась о стекло. А когда глядеть на муху надоело, я стал рассматривать приклеенную к стене картинку, где был нарисован какой-то человек с голубой лентой наискось через всю грудь. Тетка Татьяна подошла ко мне, ткнула в картинку темным старушечьим пальцем и наставительно сказала:
   - Это царь, запомни.
   Остался в памяти и день смерти отца.
   Было мне тогда года четыре.
   Я проснулся в амбарчике от жалостного причитания нашей соседки тетки Феклы:
   - Вставай, Степанушке! Соколик ты мой, сиротинка...
   Сердце у меня смутно заныло. Я почувствовал, что случилось что-то недоброе.
   - Отец-то помер, - со вздохом добавила Фекла.
   Я испугался и потихоньку пошел в избу. Несколько старух вместе с бабушкой, переговариваясь вполголоса, обмывали отца, посадив его на скамью. Так и запомнилось мне его голое могучее тело с бессильно упавшей на правое плечо головой.
   Во дворе мужики ладили гроб отцу. Летнее высокое солнце стояло почти над самой головой. Пахло сосновой стружкой. Один из мужиков крикнул матери:
   - Парасковья, не хватило одной доски!
   Мать не знала, где взять доску. Решили вынуть половицу в сенях. Когда ее вынули, входить в избу стало неудобно - надо было делать широкий шаг через прогалызину, где виднелась черная земля.
   Отец мой, по словам людей, был очень силен. Помню, рассказывали: поехал он как-то в лес по дрова; на обратном пути сани с дровами застряли в глубоком ухабе, лошадь совсем выбилась из сил; тогда отец распряг лошадь и сам вытащил воз из ухаба. В сильном гневе у него, слыхал я от матери, так вздувались жилы на шее, что отлетали пуговицы с ворота.
   Умер отец оттого, что его избили мужики, жившие на другом конце деревни. Когда я немного подрос, мать рассказывала мне и об этом. Давнишнюю злобу против отца таили бойкие на язык и дружные в драках сыновья зажиточного старика Трофима, которых так и называли: Трошины ребята или просто Трошины. Было их четверо, все рослые и широкие в кости, и в деревне их боялись. Но верховодили все же не они, а отец, и стерпеть этого Трошины не могли: что он был для них? Голытьба! Они по праздникам щеголяли в новых сапогах, в сатиновых рубахах, а он ходил в тех же бахилах1, в каких работал, и в ситцевой рубахе.
   Открыто напасть на отца Трошины не осмеливались - боялись его богатырской силы - и пошли на хитрость. Одному из них удалось заманить его к себе в гости, а когда он, подвыпивший, возвращался домой, его поджидали, притаившись у плетня, остальные братья с кольями и железными тростями. Набросились сзади.
   Привезли отца домой всего избитого, перемазанного кровью и землей. "Рубаху на нем я по лоскуткам отмачивала", - рассказывала мать.
   Вскоре после смерти отца бабушке пришлось пойти со мной по миру. Она сшила мне из старой пестрядинной рубахи2 котомку, и наутро мы вышли со двора. У соседней калитки мы увидели тетку Феклу.
   - А у меня новая котомка! - похвастался я.
   Тетка Фекла ничего не ответила, только глянула на меня и сокрушенно покачала головой.
   1 Бахилы - грубые рабочие сапоги.
   2 Пестрядинная рубаха - рубаха из пеньковой грубой ткани, пестрой или полосатой.
   2. ИЗБА
   Изба у нас была старая, сильно осевшая на один передний угол, и держалась больше на подпорках. Крыша на ней из полусгнивших драниц, в сильный дождь вся протекала. Мы поспешно расставляли тогда на полу ведра, глиняную посуду, и вода звонко падала - капля за каплей.
   Больше всего места в избе занимала печь, возле которой - поближе к шестку - стоял десятиведерный треног. Мать по утрам брала коромысло и шла на речку - треног до краев наполнялся свежей речной водой. Подходя к нему напиться и зачерпывая ковшом воду, я видел смутное, колеблющееся отражение своего лица.
   Вдоль стен протянулись лавки; у самой двери, под рукомойником, стояла лохань, и от нее нехорошо пахло.
   Но когда брат приносил в избу чинить хомут или шлею, все запахи в избе перебивал крепкий запах сыромятной кожи, дегтя и конского пота.
   В простенке между окнами, где было приклеено несколько ярких бумажек от карамелек, висело на гвозде зеркальце, но было оно тусклое, с облупившейся и поцарапанной изнанкой, и я не помню, чтобы кто-нибудь в него смотрелся: разглядеть в нем ничего нельзя было. В переднем углу, на божнице, стояли две почерневшие иконы; туда же клали поминальник небольшую книжечку с твердыми корками, где были записаны имена покойных родственников. Последним стояло имя Петр - так звали отца. В праздники бабушка брала поминальник, завертывала в темный клетчатый платок и шла в церковь; там подавала его вместе с медным пятаком псаломщику для поминания.
   Зимой в избе было очень холодно. Окна так замерзали, что с них на подоконники сыпался снег. Стены были ветхие, многие стекла в окнах заменяла бумага, и тепло из избы выдувало быстро. Я и сестренки Антонида и Татьянка (они были постарше меня) не слезали, бывало, с печи. А когда в трескучие зауральские морозы не хватало дров, старший брат, Павел, надевал полушубок, из которого он давно вырос, запрягал в дровни Игреньку и ехал в лес по дрова. Из лесу он возвращался совсем замерзший, не мог даже сам разуться; мать помогала ему стянуть с одеревеневших ног бахилы и подолгу терла пальцы снегом.
   Спали зимой на печи и на полатях. Но доски полатей плохо держались в пазах, и частенько ночью кто-нибудь проваливался на пол. Даже бабушка раз упала, еле поднялась.
   Спать укладывались как придется: стелили под бока оставшийся от отца старый полушубчик, укрывались тоже или бабушкиной пальтушкой, или чем-нибудь еще.
   Радостной минутой было для нас, когда мать вытаскивала ухватом из печи тяжелый чугун с картошкой, сливала воду и ставила его на стол, где уже обычно стоял закипевший медный самовар. Бабушка кликала со двора Павла, и все садились за стол. Перекидывая горячие картошины с ладони на ладонь, мы сдирали с них кожуру. Душистые, густо посоленные, какими вкусными казались они! Потом пили чай. В сахарнице лежало несколько потемневших катышков сахару. Один из них я несмело брал пальцами и откусывал от него самую малость. Другой раз его брали сестренки или брат, мать или бабушка, отчего катышек становился еще темнее, но, почти не уменьшаясь, снова возвращался в сахарницу.
   3. ЗЕЛЕНАЯ ЧАШКА
   Был у нас кот Васька - белый, пушистый, с рыжим пятном на лбу. Он прибегал часто со двора с поцарапанным носом, но дома держался степенно, садился где-нибудь на лавке, зажмуривался и дремотно мурлыкал. Хозяйство свое он вел аккуратно: если мы иногда и видели мышь в избе, то она была уже в зубах у Васьки. Прибегая домой поздно вечером, он не мяукал у дверей в сени, а прыгал прямо на окно. В морозную ясную ночь следы его острых коготков долго горели на замерзшем стекле.
   Ваську я любил и очень к нему привык. Но однажды - это было уже летом - появился в деревне какой-то чужой человек; он ехал по улице и протяжно кричал: "Посуды, кому посуды!" - и скороговоркой добавлял: "На кошек меняю, на кошек меняю".
   Телегу обступили бабы и ребятишки.
   Проезжий поднял над головой большую глиняную чашку и концом кнутовища ударил ее по краю - чашка тонко запела.
   Я тоже стоял у телеги и смотрел, как бабы выбирали посуду и с жалостью в глазах отдавали кошек проезжему. Он тут же, на глазах у всех, давил их на шнурке и вешал вдоль грядки телеги.
   Когда он собрался было ехать дальше, я увидел мать: она торопилась к телеге, крепко держа в руках Ваську. Я кинулся ей навстречу:
   - Мама, не надо, не надо Ваську отдавать! Она нахмурилась и отвернулась от меня.
   - Не надо, мама! - плача, кричал я ей вслед.
   К телеге больше я не подошел, убежал в огород и долго там лежал, уткнувшись лицом в траву.
   Когда пополудни мы сели обедать, на столе стояла новая зеленая чашка со щами.
   4. РЕБЯТИШКИ
   Как только солнышко начинало пригревать по-весеннему и под окнами освобождалась от снега черная сырая земля, удержать меня в избе было невозможно. Я выбегал за ворота, усаживался на завалинку и подставлял лицо теплому солнцу. Земля у завалинки дымилась испариной и начинала понемногу подсыхать. Звенели первые ручьи, неся в себе навозную жижу и небесную голубизну. От воды и ветра, от снега и студеной весенней земли ноги у меня вскоре становились совсем черными и покрывались сплошными кровоточащими трещинками - "цыпками". Когда мать пробовала в бане их немного отмыть, мыло так щипало, что я извивался от боли.
   Утрами к нашей завалинке приходил Санко, одетый в лохмотья и тоже босой; от холода у него стучали зубы, из носу текло. Мы запруживали с ним ручьи и взапуски бегали по дороге, где еще лежали потемневшие ледяные корки. Он жил через одну избу от нас, и его отец, Митрий Заложнов, по прозвищу Петушонок, высокий и широкоплечий, часто проходил мимо наших окон неторопливой, тяжелой походкой.
   Санко был веселый, бойкий парнишка, но иногда с ним делалось что-то странное. Он вдруг начинал метаться из стороны в сторону и кричать: "Ой, боюсь, ой, боюсь... собака, собака!.." Глаза у него становились безумными. Мать рассказывала мне, что его когда-то напугала собака. Я со страхом смотрел на него в эти минуты. Но он скоро приходил в себя, и мы снова как ни в чем не бывало возились у ручья или бегали по улице.
   В один такой день, когда мы пускали в ручей спичечную коробку и смотрели, далеко ли она поплывет, к нам подошел Гришка. Он остался с нами играть, и мы с завистью поглядывали на него: он был в сапогах. Важничая перед нами, он нарочно ступал на ледяные корки и даже в неглубокие лужи.
   Стали играть с нами и другие ребятишки: Оська, Ванька Маяло, Фролка и быстроглазый разговорчивый парнишка Серега.
   Серегин отец, Кузьма, смирный рыжебородый мужик, любил книги. Не бывало того, чтобы он поехал в Камыш-лов - в наш уездный город - и не купил бы какой-нибудь книжки с яркой обложкой, где нарисован трехглавый змей или богатырь в кольчуге и железной шапке. И Серега знал такие слова, каких мы не слыхивали: держа в руках обыкновенную палку, он говорил, что это булатный меч, если же мы шли в лес по ягоды, он рассказывал, слегка картавя, про Змея-Горыныча, и мы не без опаски после этого входили даже в реденький березнячок.
   Бывали у нас и ссоры. Идя однажды в гурьбе ребятишек возле речки, мы с Серегой о чем-то поспорили и стали друг друга толкать в грудь. Пятясь от меня, он поскользнулся и навзничь упал в речку. Все остолбенели. Я увидел его неподвижное лицо под светлой быстрой водой и руки, .раскинутые на песчаном дне. Мне показалось, что Серега захлебнулся, но он вдруг вскочил на ноги, испуганный и весь мокрый, вылез на берег и со слезами пустился домой. Взбежав на горку, он повернулся к нам и сердито, нараспев прокричал:
   Степа-лёпа-лепуха
   Съел корову да быка,
   Пятьдесят поросят
   Одни ножки висят.
   После этого несколько дней мы не играли вместе.
   Водился с нами и рослый парнишка Тимка. Был он постарше других, посмышленее и командовал нами. Любили мы играть больше "в войну". Хотя в игре Тимка всегда заставлял нас быть японцами и больно колотил палкой, мы терпели и тянулись к нему: ведь он умел стрелять из настоящего ружья и отец часто брал его с собой на охоту. Только вот ходить к Тимке домой мы побаивались: его отец, прозванный за балагурство Балаем, слыл в деревне колдуном. О нем говорили, что если он рассердится на какого-нибудь парня, то может присушить его к самой некрасивой, рябой девке.
   Первый раз мы осмелились зайти к Тимке, когда узнали, что Балай уехал в Камышлов. Не без робости мы входили в избу колдуна. В сенях мы увидели лыжи, короткие, но очень широкие, а рядом с ними что-то железное, с двумя дужками и кругом. Серега объяснил, что это капкан. На тонкой жердочке, почти у самого потолка, висели свежие веники, пахнущие березовым листом; на полке лежали пучки душистых сухих трав.
   Когда мы вошли в избу, Тимка сидел на табуретке и перепиливал рашпилем ржавый прут. На широкой лавке перед ним лежало множество всяких железок, под ногами валялась проволока. Нашему приходу он обрадовался, сразу же стал показывать самодельную пушку. В деревянный брусок с закругленными ребрами он вделал большой дверной ключ, просверлив на нем еле заметную дырочку, куда перед выстрелом клалось несколько крупинок пороху для запала; под деревянный брусок были приделаны колесики, и пушка могла двигаться. Тимка живо слазил на печь, где хранились у отца порох и дробь, и зарядил пушку. Он чиркнул спичкой - и мы замерли. Хлопнул выстрел, из ствола вырвался язычок пламени, и пушка откатилась назад; в избе запахло порохом. Тимка с сияющим лицом подбежал к стене и показал застрявшую дробинку. Мы смотрели на него с удивлением и восторгом.
   Когда мы немного освоились, Тимка решил подивить нас еще: он снял со стены отцовское ружье и каждому дал подержать его в руках, рассказал, как оно заряжается и какая на какого зверя нужна дробь.
   - Ежли идешь на волка, - важно пояснял Тимка, - забивай в ствол самую крупную дробь: мелкая запутается в шерсти и даже шкуру не пробьет.
   Он рассказал, как зимой ходили они с отцом ставить петли на зайцев и капканы на волков.
   - Волка перехитрить трудно: ежли он учует человечий дух, где поставлен капкан, ни за что туда не пойдет. Нужно, чтобы там пахло волком. Вот тятька и сообразил - найдет в лесу снег, где волк мочился, да и натрет этим снегом дужки; волк почует, что там своими пахнет, сунется, а его и прихлопнет капканом.
   С этого дня мы часто стали приходить к Тимке. Да и отец его оказался совсем не страшным, а таким же, как Тимка, выдумщиком и говоруном. В глазах его всегда светилось лукавство и озорство. Недаром прильнуло к нему это веселое прозвище: Балай!
   5. ГОРА ВОССИЯНСКАЯ
   Деревня наша - Щипачи - была большая, дворов на триста, и по течению речки Калиновки делилась на Верх и Низ, а люди в деревне - на верхохон и низовцев; была еще Зарека, где стояло десятка три изб, в том числе и наша. Жителей Зареки прозвали зарешатами. Верхохонские ребятишки даже дразнили нас: "Зарешата бешены, по поскотине развешаны".
   Ни один праздник в нашей деревне не проходил без драк. Дрались то верхохоны с низовцами, то зарешата с кем-нибудь из них. Даже некоторые мои дружки-сверстники, собираясь на ту сторону реки, клали в карман фунтовые гирьки.
   Чаще всего дрались верхохонские мужики с нашим соседом, Митрием Заложновым, силачом, красавцем и гулякой, который мог из озорства подлезть под брюхо смирной лошади и поднять ее на себе. Хотя верхохон было много, им редко удавалось прогнать Митрия с луга, где по большим праздникам собиралась вся деревня. Мне запомнилось, как во время одной драки, отогнанный к мосту, он стоял и размахивал железной тростью - высокий, кудрявый, в белой вышитой рубахе, залитой кровью.
   Часто дрались наши мужики и с волковцами.
   До села Волкова от Щипачей не больше версты, но оно казалось тогда чужим и далеким. Не один мужик в престольные праздники возвращался из Волкова с проломленной головой или порезанный ножом. То же самое случалось и с волковцами в Щипачах. Это мешало мужикам решать самые простые споры.
   Понадобилось как-то между Волковом и Щипачами перегородить поскотину луг, куда выгоняли скот. Мужики обеих деревень много раз сходились, чтобы решить, кому откуда и докуда ставить изгородь, но всякий раз переговоры кончались одним: хватали друг друга за бороды, пускали в ход кулаки, а то и топорами рубились. Так ничего и не решили. И вот на поскотине появились две изгороди: одну поставили волковские мужики, другую - вдоль нее щипачевские. Обе они протянулись версты на четыре, и земля между ними шириной в несколько саженей считалась ничьей.
   Когда мы с братом по дороге в Волково подъезжали к этим изгородям, я соскакивал с телеги и отворял сперва наши ворота, потом, пропустив телегу, бежал отворять другие - волковские. Будто мы въезжали в другое государство.
   Через нашу деревню протекают две речки: Калиновка и Полднёвка. Калиновка была речка-труженица. День и ночь вертела она тяжелые жернова на деревенских мельницах.
   Была мельница и в Щипачах. Около нее, покрытой мучной пылью, всегда стояли возы с мешками зерна и толпились мужики. Тянула она к себе и нас, ребятишек, особенно когда мололи сушеную черемуху или солод. Стоило только мельнику зазеваться, как мы подбегали к ларю, в который сыпалась из деревянного рукава струйка сладкой, душистой муки, подставляли под нее ладони и набивали рты.
   С хлопаньем и шумом ворочалось большое водяное колесо; старая мельница скрипела и стонала. Мы любили смотреть, как вода падала на деревянные лопасти и потом кипела и пенилась внизу, под колесом; часто удили рыбу, сидя на березовых комлях у сонной заводи под плотиной, где пахло мокрым деревом, тиной и просто речной водой. Но больше всего любили мы слушать, усевшись где-нибудь между возами, как Балай, Тимкин отец, рассказывал собравшимся мужикам об утопленниках, о русалке, которая живет на мельнице под водяным колесом и в лунные ночи выходит во всем белом из клокочущей пены...
   Балая охотно слушали не только ребятишки, но и взрослые парни и мужики. Но по тем словечкам, какие они вставляли порой в его рассказы, я угадывал, что они не особенно верили ему, хотя, когда Балай умолкал, многие из них и сами рассказывали такое же страшное: либо про огненного змея, что прилетает ночами во двор к лавочнику Ивану Прокопьевичу, либо про черную свинью, которую будто бы видали на улице даже зимой в морозные ночи, и будто это вовсе не свинья, а обернувшаяся свиньей бабка Марьяниха.
   С этих бесед мужики нередко расходились, когда становилось совсем темно.
   Другая речка, Полднёвка, мельче Калиновки, и мельниц на ней не было. Она славилась - да, поди, и сейчас славится - другим: вкусом воды; во всей деревне воду для самовара носили только с Полднёвки.
   Резвая и звонкая, бежала она с полдневной стороны, поблескивая в молодом березняке и кустарниках, кидалась из стороны в сторону, петляла, словно боялась, что кто-то может ее поймать и она не добежит до нашей деревни, не встретится там с Калиновкой. Из берегов и со дна Полднёвки, покрытого чистым песком и мелкой галькой, били ключи, и вода в ней была холоднее и прозрачнее, чем в Калиновке.
   Каким бы незаметным и маленьким ни был ручеек, пробившийся в эту речку из берега, мы его знали. Труднее было увидеть донный ключ, скрытый течением. Но мы находили и такие. На мелких местах они пробивались чуть заметным живым бугорком воды, поднимающим песчинки и пузырьки, и мы замечали их сразу, ,а где поглубже, угадывали на ощупь: когда, бывало, набредешь на такой ключ, сразу ломит ноги от его студеной воды.
   Летними утрами, собираясь на поле, брат шел к Полднёвке с деревянным лагуном 1, наполнял его чистой студеной водой и затыкал березовой втулкой. В жаркие страдные дни вода в лагуне, отдававшая привкусом березы, казалась в поле особенно вкусной. (1 Лагун - маленькая (не больше ведра) кадочка; в наглухо вделанной крышке - отверстие со втулкой.)
   На берегу Полднёвки мы частенько заставали дедушку Алексея, Алешу Голенького, как называли его за глаза, - высокого, никогда не горбившегося старика. Было ему лет восемьдесят, а пару на полке, какой он любил, не выдерживали и крепкие бородатые сыновья его: Федор и Василий; не хватало у них духу и выскочить вместе с ним голышом из бани, чтобы броситься в снег. Алешей Голеньким прозвали деда за то, что он никогда не носил шапки, даже в мороз, и лысина его блестела, как месяц.
   Покуривая коротенькую трубку, он подолгу сидел на бревнышке у своей бани, смотрел на быструю речку и о чем-то думал. Один раз мы с Гришкой, его внуком, подошли к нему, но заробели: вдруг заругается? Но он не заругался, а усадил нас рядом с собой.
   - Бежит речка, моет камешки... - задумчиво проговорил он, глядя на речку. - С братцем Савелием, царство ему небесное, с твоим дедушкой, кивнул он мне, - маленькими-то без штанов тут всё обегали, каждый ключик знали не хуже вас, пострелов... Сколько годов с тех пор пролетело, а речка бежит себе... И тыща годов пройдет - будет бежать да крутые бережки подмывать. Силу-то ей мать сыра земля дает, из самой глуби студеные ключи высылает. Вот я и прихожу сюда, любуюся ею, тут и смертушки не так боязно...
   Бани, топившиеся по-черному, стояли у самой воды, у каждой семьи своя. Поодаль от бань, вдоль берега, окнами на речку, стояли избы. Тут была и наша изба. Из ее окон виднелась за речкой поскотина с плешинами солонцов, с одинокой березкой на бугорке, с далекой, еле заметной изгородью, откуда начинался Чорданский лес.
   Над лесом белела голая вершина горы. Когда с той стороны надвигалась темная туча, белую вершину часто освещали молнии. Может, поэтому и назвали гору Воссиянской.
   В Чорданский лес мы ходили собирать землянику. Один раз взобрались и на гору Воссиянскую. Тесной кучкой стояли мы на ее вершине, держа в руках чашки, полные земляники. Края неба вдруг далеко отступили, и взгляд сразу охватил все окрестные поля с пестрыми узкими полосками, зеленые леса и перелески, перегороженные поскотины, ближние и дальние деревни: Володино и Волкове с их белыми церквами, Чорданцы, Бобры, Горушки, Щипачи... А дальше уже не видно было ни изгородей, ни меж - все сливалось в синеватом просторе. Впервые перед нами так широко раздвинулся мир...
   6. БЕРЕЗОВЫЙ СОК
   Жить без отца стало трудно.
   Своего хлеба не хватало и до середины зимы. Бабушка давно ушла в Камышлов и жила в няньках у одного купца, сестренок тоже отдали в чужие люди.
   Мать часто говорила с братом о каких-то пахотных: "надо съездить к пахотному", "попросить у пахотного". После я узнал, что пахотными называли богатых мужиков, откупавших на несколько лет наделы у тех, кто не в силах был их засеять.
   Пахотных у нас было двое: один - в селе Филатове, другой - в Травяном. Филатовский пахотный один раз приезжал к нам домой. Разговаривал он приветливо, мать называл уважительно - Парасковьей Ивановной, брата Пашунькой. Когда мать попросила у него полтора пуда муки, он закивал головой:
   - Хорошо, хорошо, Парасковья Ивановна! Но ты уж не откажись потом за это сжать две десятинки пшеницы на Серебряной Елани.
   Голос у него был тихий, борода жиденькая.
   Всей семьей потом отрабатывали мы за эти полтора пуда муки в самые горячие страдные дни, когда свой хлеб осыпался несжатый.
   После отца Павел остался четырнадцати лет. Но помниться стал мне уже совсем большим, когда он частенько стукался головой о брус полатей, под который свободно, не пригибаясь, проходили бабушка и мать.
   Стал он в семье большаком, и тяжелая мужицкая работа вся легла на его плечи: если не надо было ехать на поле, он убирал навоз в пригоне у Игреньки, поправлял плетень или чинил телегу. Когда мать кликала его поесть, он входил в избу и протягивал под рукомойник руки, черные и потрескавшиеся, словно корка ржаного хлеба.