Однако у г-на Ганца были связи, и спустя несколько часов нас отпустили.
 
   Мне было грустно. Как сказано в книге Бытия, глава 5, стих 8: «Не возрадуешься ты смерти врага твоего». Должен, впрочем, признать, что моей печали недоставало искренности. Мучения, пережитые в берлинской квартире, я, правда, уже почти позабыл, а вот того, что Таня познакомила меня с женской изменой, простить не мог. Есть на свете преступления, которые ничем не искупить.
 
   Был вечер субботы, уже десять часов, а зал все еще пустовал. Однако г-н Ганц не выказывал никакого беспокойства или досады. Наоборот, он то и дело перевязывал галстук покрасивее, и глаза его удовлетворенно поблескивали. Меня разрядили как никогда. Сценический костюм заново отутюжили. Одна из танцовщиц меня причесала, другая сделала маникюр. Готовилось явно нечто из ряда вон выходящее.
   – Слушай, Натан, – начал г-н Ганц, подойдя ко мне, и лицо его вдруг стало очень серьезным, – сегодня – не простая ночь. Это великая ночь. Сегодня придет один-единственный посетитель, но это человек, достойный всяческого восхищения, человек будущего. Настанет день, когда ему покорится весь мир. Он прочел все, что было о тебе написано, и хочет узнать больше. Не разочаруй его! Прочти как можно тщательнее его мысли, вспомни все мои наставления. И если он сочтет, что ты способен служить его великим замыслам, ты войдешь в число его приближенных… несмотря на происхождение. Как твоя голова, работает нормально?
   Я заверил его, что все в порядке, взволнованный и гордый оказанным мне доверием. Вдруг в глубине зала кто-то вскрикнул: «Идет!» Ганц ущипнул меня за щеку.
   – Не подведи! – повторил он и бросился встречать долгожданного гостя.
 
   Четверо типов в черной форме, по виду – скорее варвары, чем остготы, ввалились в залу и застыли каждый в своем углу. В морозной тишине хлопнула дверь. Темный шатен небольшого роста, со злобным взглядом и походкой автомата, вошел, со стуком впечатывая в пол каблуки сапог. Ему повезло, что здесь не было моей мамочки. Она бы устроила ему знатную выволочку за исцарапанный паркет.
   У пришельца были темные, плохо подстриженные усики. Прядь черных волос наискось перечеркивала лоб. Видно было, что он из тех фальшивых и самоуверенных индивидуумов, которые считают, что весь мир им что-то должен.
   – Хайль Гитлер! – рявкнули телохранители.
   – Зиг хайль, – вежливо ответил он, приподняв руку так, словно желал заказать стаканчик официанткам, сгрудившимся за стойкой.
   Меня все это разочаровало. Эти высокомерные повадки выдавали менталитет мелкого капрала.
   Зато г-н Ганц млел от восторга. Он дружески протянул руку. «Капрал» ответил новым взмахом правой руки. То ли у него была такая мания, то ли просто этот тип страдал какой-то нервной болезнью, вызывавшей периодическое сокращение мышц. Огорченный тем, что не удостоился рукопожатия, г-н Ганц щелкнул пальцами, и в мгновение ока официантка подала два стаканчика шнапса на большой стол в центре зала.
   Этот тип говорил рублеными фразами. Лицо его подергивалось. Со сцены мне был слышен их разговор. После обычных комплиментов насчет приятной обстановки в заведении беседа свернула на какие-то неясные темы. Что-то об убийствах в лесу, о том, как сложно было добиться освобождения на поруки при нынешних гонениях, о наемных убийцах и политических друзьях, которых следовало отблагодарить, потом о большой сумме денег, предназначенной к выплате без проволочек. Г-н Ганц хотел было скрепить договор в свойственной ему демонстративной манере, хлопнув по ладони гостя. Но, видимо, подумал, не сочтет ли его собеседник этот жест проявлением фамильярности в дурном тоне, и рука его застыла в воздухе. Тогда тип с усиками протянул вперед свою руку, и четверка остготов повторила то же движение. Официантки забегали с бутылочками шнапса, и снова раздался тот же возглас: «Хайль Гитлер!»
   Дурацкая сцена, достойная дома умалишенных.
   Моя тревога росла. Это свойство у меня от мамы – я вечно тревожусь. И всегда ожидаю худшего. А вдруг эта банда тронутых собирается меня похитить? Предположим, Ганц в конце концов уступил домогательствам профессора Шмульде. Меня подвергнут вивисекции и не спросят, согласен ли я на это…
   На табуретке рядом со мной, у занавеса, валялся маленький складной ножик. Ага, вот что поможет мне проложить путь к бегству, если выяснится, что моей физической целостности и впрямь угрожают! Я на цыпочках подобрался к табуретке, делая безразличное лицо. Еще одно движение, хоп! – и ножик у меня в кармане. Можете теперь орудовать штыками, презренные пруссаки!
   Г-н Ганц и гнусный тип подошли к эстраде, нашептывая что-то друг другу на ухо. Не учили их, что ли, что шептаться в обществе невежливо? Но недобрые намерения г-на Ганца и так были совершенно ясны: он желал подвергнуть меня испытанию перед лицом мерзкого усача.
   – Натан, – воскликнул Ганц, указывая на него, – вот твой единственный посетитель на сегодня, самый выдающийся человек в Берлине!
   Мерзкий тип нахмурился.
   – Да что там, – спешно поправился Ганц, – во всей Германии! Это – будущий владыка Европы, наш Фюрер, вождь всего народа!
   Мерзкий тип удовлетворенно осклабился и присосался ко второй бутылке шнапса.
   – Господин Адольф Гитлер проехал всю Германию только для того, чтобы встретиться с тобой. Ведь через два месяца выборы, и он готовится принять власть над Рейхом. Ты должен быть на высоте!
   И он ущипнул меня за ухо с такой силой, что мне вспомнился Гломик Всезнайка. Когда же наконец люди проявят уважение к моему телу?
   – Сегодня, – добавил Ганц, – ты – Дельфийский оракул в Берлине! Будь достоин этой чести: тебе предстоит услышать мысли будущего властелина мира!
   – Хайль Гитлер! – откликнулся хор официанток и остготов.
   – И если тебе удастся совершить это чудо, постичь мысли нашего вождя, войти в контакт с разумом высшего существа, то знай, что, невзирая на позорное происхождение, ты станешь спутником нашего Фюрера в высших сферах власти. Ты станешь тайным разоблачителем подлых вельмож, которые вздумают вставлять палки в его колеса. Ты спасешь его от коварных козней, которые будут плести враги нации. Ты станешь благодетелем нашего спасителя, благодетелем всего великого Рейха!
   И в этот момент – если только меня не посетила галлюцинация – по щеке мерзкого типа скатилась слеза.
   – Натан, – вскричал г-н Ганц, – будущее мироздания в твоих руках!
   С этими словами он скрылся. Официантки вышли тоже. Я остался один на один с будущим властелином мира – в тяжелой тишине, в молчании смерти. Мерзкий тип уставился на меня мрачно, будто змея на кролика. Я оцепенел. Но нужно было превозмочь страх. В этой схватке народа Моисея с ордами варваров Бог был на моей стороне. Чтобы обрести еще большую уверенность, я нащупал ножик в кармане. На Бога надейся, а сам не плошай…
   Взгляд маленьких пронзительных глазок леденил душу. Но я не отвел своих глаз. Нужно было узнать, что таится в темных закоулках этого мозга.
   Прежде всего я понял, что передо мною убийца Тани, Франца и Ивана. Я осознал это так отчетливо, словно увидел их кровь на его руках, почуял запах их истерзанных тел.
   Но мало-помалу он стал одолевать. Его взгляд воткнулся в мои зрачки, как кинжал. От него исходил какой-то зловещий магнетизм. Я боялся, что сейчас на меня обрушится удар молнии.
   Передо мною был дьявол.
   Чтобы высвободиться, я сконцентрировал взгляд на точке между его бровями. Заурядный участок кожи, по-видимому, не зараженный ненавистью, просто безобидный кусочек плоти. Найдя эту точку опоры, я решил вступить наконец в схватку с демоном. Я вскинул голову и ринулся в атаку с копьем наперевес. Зло не имело права устоять передо мной.
   Долго-долго стояли мы, лицом к лицу, глаза в глаза. В какой-то момент я забеспокоился, нет ли и у него такого же дара. Способность к внушению, во всяком случае, была столь же очевидна, как наличие клыков у дикого зверя. У меня сильно заныла голова, замелькали какие-то болезненные мысли. Мой мозг пожирала мертвечина.
   Вдруг руки мои задрожали, сердце забилось, едва не выскакивая из груди. Пронзительный, невыносимый вопль возник в ушах. Казалось, голова вот-вот взорвется.
   Мой противник отвел взгляд. Веки его опустились.
   И тогда наконец я смог проникнуть в душу Адольфа Гитлера.
   Я увидел разбитые витрины, разоренные квартиры, пылающие синагоги, плачущих детей, тела, выбрасываемые из окон, костры из книг на площадях, ликующие легионы обывателей, желтые звезды на одежде, брошенные дома, вереницы беженцев, взведенные курки, людей расстрелянных, людей, прячущихся в подвалах, людей, припавших к земле, строчащие пулеметы, поезда, забитые до отказа умирающими от жажды, руки, вцепившиеся в решетки, лица пытаемых, фигуры, бредущие по снегу, залитому кровью, и другие лица, гогочущие в кабаках, разнузданных солдат, рвы, заполненные мужскими и женскими телами, обезглавленных детей, и снова поезда, тысячи поездов, грохочущих по рельсам, и очереди в ночи, очереди детей, шажок за шажком продвигающихся к высоким трубам, плюющимся черным жирным дымом, и нагие тела – миллионы сгорающих тел.
   Я увидел гибель своего народа.

10

   Лезвие ударило в дерево и сломалось.
   Мне удалось, спрыгнув со сцены, повалить Монстра, но он забился, и когда я занес нож, чтобы всадить ему в горло, внезапно отдернул голову. Маленький ножик швейцарского производства сломался пополам. Племя гельветов было в сговоре с племенем готов.
   Монстр издал ужасающий вопль. Телохранители набросились на меня и прижали к полу. Гитлер подобрал сломанное лезвие и склонился надо мной. Я почувствовал острую боль в правом ухе и отключился.
 
   Утром и вечером один из трансвеститов приносил мне миску супа и ломоть черствого хлеба. Он развязывал мне руки, чтобы я поел, а потом снова старательно связывал. Затем нежно отирал мне пот со лба, бросал взгляд на мой шрам, бормотал несколько сочувственных слов и уходил. Дверь запиралась на два оборота ключа.
   Я оставался в полумраке, один на один с дергающей болью в том месте, где прежде было ухо. Я стал человеком с отрезанным ухом. Проклятие дядюшки Беньямина начинало сказываться.
 
   Время от времени ко мне наведывался г-н Ганц. Расспрашивал, пытаясь понять причины моего безумного поступка. Что такого ужасного я мог увидеть?
   Я не знал, что ему ответить. Я сам не мог поверить в то, что увидел. Да, видел – но поверить не мог. Ведь я не святой Фома.
   Кто знает, может, я ошибочно понял намерения того мерзкого типа? У человека не может быть таких отвратительных мыслей… Несомненно, мои способности меня подвели. Все из-за переутомления. Ведь никакой человек не может до такой степени ненавидеть мой народ. И потом, какая нация согласится участвовать в таких чудовищных злодеяниях? Да никакая – даже немцы или, скажем, их друзья-гельветы из Швейцарии.
   Я плакал ночи напролет. Оплакивал потерянный мною мир, детские игры, мамины поцелуи. Чем я провинился, за что мне эта позорная метка? Все было бы так просто, не будь у меня этого жестокого дара чтения мыслей. Я бы учился в своей деревне. Постиг бы все тайны Талмуда. Гломик приобщил бы меня к Каббале. Годы текли бы, счастливые и мирные. Вместо того, чтобы претендовать на роль скелета в берлинских подземельях, я стал бы среди своих признанным мудрецом.
   Однако порой я осознавал, что по возвращении меня сразу же поженили бы с кузиной Руфью. Это отчасти смягчало горечь моего несчастья. Как ни крути, но я избежал самого худшего.
 
   Дверь задрожала, как от удара тарана. У г-на Ганца был ключ, а Ирма и Иван уже умерли, хотя и не похоронены. Может, это подручные того мерзавца пришли завершить свое грязное дело? Дверь уже начала поддаваться.
   Первый – и последний – раз в жизни при виде немецких полицейских я испытал глубокое облегчение.
   Первый из них, войдя, не смог удержаться от гримасы отвращения. Он заткнул нос и выскочил в коридор, где его стошнило. Второй полицейский, прикрывая лицо платком, вывел меня наружу. А мне, наоборот, странным показался запах коридора. Как ни печально, человек ко всему способен привыкнуть – даже к жизни среди собственных экскрементов.
   Бар являл собою картину полного разгрома: столы перевернуты, бутылки перебиты, стулья валяются как попало. В углу ворочался окровавленный человек. У стенки стояли на коленях, упираясь головой и выставив задницы, г-н Ганц и вся его компания трансвеститов. Руки у них были скованы за спиной, и полицейский следил, чтобы арестованные не шевелились. Бросаться им на помощь я не стал.
 
   По мостовой стучал дождь. Мы перешли на другую сторону улицы, где поджидал полицейский грузовик. Полицейский указал мне место рядом с собой, но тут же зажал нос. Только это меня и расстроило. Другой набросил мне на плечи макинтош, и машина тронулась, выпустив большое облако черного дыма. Со мной говорили тихо, были вежливы и даже предупредительны. Такое внимание удивило и несколько обеспокоило меня. У меня уже накопилось достаточно жизненного опыта. Конечно, колесо фортуны вращается, но зачастую не в том направлении.
   Благожелательность немцев была непонятна. Может, они не поняли, что я – еврей? Или почему-то решили плюнуть на традиции? Ну, я-то не собирался откровенничать с ними. Я и так уже причинил им немалое беспокойство, распространяя зловоние, чтобы еще признаваться в принадлежности к иудейской вере. Я вел себя так, будто ни в чем не виноват. При разговоре старался держаться анфас, чтобы не вызвать у них подозрений слишком наглядным профилем. К счастью, новая деталь моей внешности – отрезанное ухо – отвлекала внимание от характерной формы носа.
   После всех этих переживаний у меня пропала и способность сосредоточиваться. Не удавалось прочесть даже самой незначительной мысли моих спутников. А может, они просто отупели от долгого соблюдения такой неслыханной учтивости?
 
   В комиссариате меня встретили в высшей степени корректно и даже дали помыться. Я заполнил бланк, указав свой возраст и прочие данные. В графе «особые приметы» ничего не вписал. Меня повели вверх по винтовой лестнице. Чем выше мы взбирались, тем большим покоем и безмятежностью веяло окружающее пространство. Видимо, это была социальная лестница.
   В кабинете на пятом этаже меня принял человек чрезвычайно элегантный. Брюнет с тонким лицом, не по-немецки обаятельный. В его тоне сквозила некая доверительность, словно у нас с ним был какой-то общий секрет. Но я держался настороженно, и в конце концов он объяснил мне, в чем дело.
   Мой собеседник, инспектор Коген, был евреем! Наверно, он заметил мое удивление, потому что вздохнул печально:
   – Судя по тому, что сейчас творится, недолго мне еще сидеть в этом кабинете…
   – Ну, знаете ли, – попытался я его приободрить, – в каком-то смысле мы все – немецкие евреи!
   Я пообещал ему, что лет через десять пруссаки и русские будут плясать вместе с нами в пасхальный вечер.
   – Плясать на наших могилах, это они будут! – хмуро уточнил он.
   Однако он принял во внимание мой возраст и решил не лишать столь юное существо надежд на будущее.
   – У вас-то вся жизнь впереди, – утешил он меня в свою очередь.
   Потом объяснил, что же произошло.
   Полиция обнаружила трупы Ирмы и Ивана в лесу близ Берлина. Расследование привело в «Бруденбар», где эти жулики устроили штаб-квартиру. При обыске в одном из чемоданов нашли контракт невероятного содержания – о продаже некоего подростка – с личными подписями Ивана и г-на Ганца.
   Преступление было оформлено по всем правилам.
   Теперь, по крайней мере, был известен заказчик. В поисках исполнителей полиция вышла на подручных Адольфа Гитлера. Призрак Монстра предстал передо мной. У комиссара были веские доказательства. Он показал мне большое досье, содержащее вполне убедительные материалы. Он, Моисей Коген, держал в руках Адольфа Гитлера. Мерзкому типу предстояло вернуться в баварскую тюрьму.
   Увы, судьи, подкупленные Монстром, подписали документы, откладывающие вызов в суд. А через десять дней состоятся выборы. «Наши дни сочтены», – констатировал Моисей, и его взгляд, полный отчаяния, напомнил мне настоящего Моисея, каким он был изображен на одной из благочестивых картинок, подаренных мне Гломиком. Там вождь моих предков-иудеев сидел, пригорюнившись, на восточном берегу Иордана и глядел на далекую Землю обетованную, зная, что ему на нее никогда не ступить.
   – Ладно, хватит стенаний, – бодро произнес мой спаситель и подошел к двери в соседнюю комнату. – У меня есть для тебя сюрприз!
 
   На фоне окна возник силуэт Маши. Кровь бросилась мне в голову. Мозг завибрировал в бешеном ритме, пульс не отставал от него, мысли вихрем понеслись по кругу. Внутреннее напряжение было столь велико, что я видел все как в тумане. Сердце оттеснило мозг от управления телом!
   Таково было чудо любви.
   Маша подошла ко мне и молча протянула руку. Я пожал ее и долго не отпускал. И от этого простого прикосновения, как ни странно, все во мне затрепетало.
   – Натан, – сказал инспектор Коген, – мы тебя смогли спасти только благодаря Маше! Дети мои, – добавил он, снова помрачнев, – послушайте моего совета, бегите прочь с этой проклятой земли, пока еще не поздно!
   Мне в то утро Германия представлялась благословенным краем, на который снизошел ангел. Но возражать Моисею Когену я не собирался. У Фрейда я встречал немало людей, уверенных, что мир ополчился против них. Среди них были люди самого разного происхождения, у которых не было ни малейших оснований разделять наше чувство преследования, раздутое историческими обстоятельствами, всем хорошо известными.
   В душе инспектора царил страх. Никогда еще при чтении мыслей я не сталкивался с таким страданием, лишь годы спустя, в один ужасный вечер мне довелось испытать еще худшее – в моей голове и маминой душе. Когену чудилось, что за ним гонятся чудовища. Было ясно, что когда уже не будет сил бежать от них, Моисей покончит счеты с жизнью. Однако у инспектора были смягчающие обстоятельства: он так долго преследовал убийц, что теперь готов был убить себя самого.
   Мы кивнули ему на прощанье и, держась за руки, помчались вниз по лестнице. Немцы провожали нас, можно сказать, с воинскими почестями. Вахтер на выходе козырнул нам. Открывая дверь, я подумал, что если бы он бросил нам вслед, как молодоженам, пригоршню риса, я ничуть бы не удивился.
   Ноги мои не касались земли. Свобода и любовь! Моя удача никогда не ходила в одиночку.
 
   Мы оказались на большой площади. Я не решался нарушить молчание из боязни каким-нибудь неловким словом погасить жар нашей новорожденной страсти. Ведь Маша, по сути, до сих пор видела меня только на эстраде, в обстановке рукоплесканий и восхищения. Нельзя было опускаться ниже моего артистического реноме.
   Молчание действовало на нас, словно волшебство. Маша уже была знакомой и близкой. В лице ее таилось что-то особенное, какая-то загадка. Взгляд у нее был, как у мамы, но глаза совсем другие – светлые и миндалевидные. Ресницы длинные-предлинные, брови – две безупречные дуги. А может, дело не во взгляде, а в оттенке кожи, изгибе губ?…
   Серые сумерки превратили Берлин в сказочный город. Мы прошли вдоль крытого рынка по Магдебургской площади. Потом перед нами открылось громадное здание с величественным фасадом; судя по надписи на доске у входа, оно называлось Рейхстаг. На перекрестке мы наткнулись на процессию с красными флагами. Какие-то люди суетились вокруг, выкрикивая команды. Из грузовика вытаскивали лопаты. Кто-то выдернул пистолет из-за пояса. Мы обошли их и продолжали путь. В каких-то ста метрах дальше маршировала в ногу другая компания, в серой форме, они несли штандарт с огромным ломаным крестом. Столкновение этих двух людских потоков обещало любопытное зрелище. Но нам было не до зрелищ, мне во всяком случае. Столько всего нужно было обсудить с Машей…
   Мы шли довольно долго, пока не вышли на площадь, сразу за которой начинался большой лес. Маша жестом предложила мне присесть на скамейку.
   Губы Маши приоткрылись, но из них не вырвалось ни звука. Она дотронулась указательным пальцем до кончика языка, с еле заметным налетом печали покачала головой и, вытащив из сумочки блокнот и карандаш, написала: «Мне так жаль…»
   Маша была немой.
   Я взял у нее из рук блокнот и дописал: «Мне на это пле…» Но она отобрала у меня карандаш и крупно вывела: «НЕМАЯ, НО НЕ ГЛУХАЯ!»
 
   Маша приходила в «Бруденбар» вовсе не ради моих прекрасных глаз. Ее привлекали мои мыслительные способности. От статей, которые она прочла в газетах, у нее руки чесались, да позволено мне будет выразиться так, не умаляя моей любви к ней.
   «Каждый вечер, – писала она, – я садилась напротив тебя, чтобы увидеть это чудо – человека, для которого не имеет значения моя ущербность, того, кто мог бы улавливать мои мысли, не требуя, чтобы я превращала их в набор знаков, того, кто уловил бы малейшие нюансы моей души, не поддающиеся передаче неловкими пальцами, того, кто разорвал бы непреодолимый круг молчания. Человека, который вернул бы мне речь, Натана, моего спасителя…»
   Чувство мое достигло наивысшего накала. И в то же время моя гордость – гордость молодого мужчины – была задета: привязанность Маши не была бескорыстной! Она, видимо, уловила мое огорчение и продолжала: «По мере того, как я приходила и смотрела на тебя, твой дар стал менее важен для меня, чем тепло твоего взгляда. До сих пор никто еще не смотрел на меня так. До встречи с тобой во взглядах людей мне виделись только презрение или жалость. Я была Маша Нежеланная».
   Слезы повисли у нее на ресницах. Мне тоже хотелось плакать. Но все-таки из нас двоих мужчиной был именно я. Нельзя нарушать принятые условности.
 
   Маша жила в роскошной квартире. В таких домах мне еще бывать не доводилось. Жила одна. Ее мать, дальняя родственница Ротшильдов, умерла после недолгой болезни. Отец, Альберт Витгенштейн, один из идеологов кружка Розы Люксембург, год назад был убит приспешниками Монстра. Германия стала для нее проклятой землей, Через две недели Маша уезжала в Палестину. У меня оставалось пятнадцать дней на то, чтобы решиться на побег из Берлина.

11

   Соленый ветер сдул с меня остатки сна. Солнце било в лицо – я лежал на палубе посудины, прыгающей по волнам в направлении Земли обетованной. Мысли прояснились. Фрейд, Гитлер – неужели я и вправду встречался с ними? А Ганц и Иван, а женщины без яиц? Этот отвратительный мир казался кошмаром, от которого меня спас рассвет. Однако за горизонтом исчезала не Германия, а Европа, и с ней надежда на возвращение домой. По одну сторону уплывало назад мое прошлое, с другой приближалось время зрелости. Меня уносило течением. На берегу своего детства, на этом старом континенте, где уже готов был вспыхнуть пожар, я оставил маму.
   Нам не суждено было больше встретиться.
   Маша спала на моем плече, с умиротворенным лицом. Ее давняя мечта исполнилась – мы плыли в Палестину. Маша была сионисткой. По ее убеждению, евреям надлежало иметь собственную страну. Я лично был начисто лишен инстинкта собственника; мне было все равно, где разбить свой шатер, – лишь бы поблизости не слонялись никакие остготы. Да и понятие избранного народа было мне чуждо. Держа в памяти набеги Слимакова и черные тучи Германии, я весьма косо смотрел на эту самую избранность. Никогда в жизни я не записывался кандидатом в самоубийцы. Что же до Земли обетованной, то эти два слова были таким же сотрясением воздуха, как и любые другие.
   Палестина – рай? Описывая землю Израилеву образца 1933 года, Маша рисовала картинку из Апокалипсиса. Болота, малярия, разорение, мятежные арабы и, что еще хуже, английские чиновники, город, именуемый Тель-Авив, посреди враждебной пустыни, дощатые бараки, неплодородные поля; чумы, правда, не было, но ее с успехом заменяла холера.
 
   И тем не менее мы с Машей превосходно ладили. Не мешали ни ее немота, ни мое отрезанное ухо. Мы обменивались длинными монологами, и со стороны это выглядело довольно странно: двое молодых людей сидят, уставившись друг другу в глаза, и парень вслух отвечает на молчание девушки.
   Однако для достижения таких успехов нам пришлось немало потрудиться. Маше приходилось подыскивать зрительные образы, чтобы передать содержание своих мыслей. Но этот метод допускал возможность неверного истолкования. Однажды она хотела сказать: «Пойдем спать», а я понял: «Ляжем вместе!» Не медля ни секунды, я снял рубашку. Маша вовремя удержала меня, а то я снял бы и штаны. Долго еще она попрекала меня в дурном направлении мыслей. Пришлось отказаться от всяких поползновений, чтобы не углубить еще более пропасть некоммуникабельности между мужчиной и женщиной.
   Затем мы решили использовать Машин мозг как грифельную доску, на которой понятия записывались бы воображаемым мелком. Однако эта игра оказалась утомительной. К концу каждой беседы Маша выматывалась донельзя. К тому же и эта процедура не обеспечивала надежного понимания.
   Мы стали искать другие пути. Маша перечитала всю отцовскую библиотеку и какой-то компенсацией ущербности у нее развилась потрясающая зрительная память. (Слепых тоже хвалят за музыкальный слух, как будто он может умерить их беду.) Маше пришло в голову использовать мысленно отрывки страниц, которые при чтении «сфотографировались». Мне оставалось только пробежаться по тексту, отпечатанному в ее мозгу. К сожалению, вскоре выяснилось, что возможности этой системы ограничены. Скажем, простое воспоминание из детства передавалось таким отрывком: «Обычно я ложился спать рано. Иногда, едва я гасил свечу, глаза мои закрывались так быстро, что я не успевал сказать себе: я засыпаю». Если мы обсуждали богословские вопросы, я читал: «В начале Бог создал небо и землю. Но на земле был хаос, и тьма покрывала бездну, и дух Божий витал над водами». По поводу беспокойной жизни своего отца она сообщала: «Он путешествовал. Ему стала привычна меланхолия пакетботов, холодные утра в палатках, головокружительная смена пейзажей и руин, горечь кратковременных привязанностей. Наконец он возвратился».